ТАТЬЯНА ЩЕРБАНОВА. Литпроцесс.

29.03.2016

предновогоднее

паки паки иже херувимы
год ты мой больной неумолимый
разделил ты все на чет и нечет
до последней мимолетной встречи

паки паки херувимы иже
новый год таинственней и ближе
в мантии подбитой горностаем
и вокруг собак полярных стая

паки паки спят его собаки
в шелестящем мишурою мраке
паки паки спят его олени
спят в густой предновогодней тени
до щелчка до времени до знака
не залает ни одна собака

поиграем слышишь дольче вита
апельсином в воздухе разлита
треск бенгальский тает снег в прихожей
год ты мой прошедший не похожий
ни на что
а дальше дольче вита
горностаем мантия подбита
пес полярный верно руку лижет
паки паки иже иже иже

Сапсан

Декабрьский розовый рассвет.
Меня сапсан несет в столицу —
вся в реверансах проводница
и мягких кресел пиетет.

— Какао, кофе или чай, —
по переходам катит столик
иезуит-монах-католик
(вдруг показалось невзначай:
такое бледное лицо,
надменный лоб, сухие кисти..
Иезуит, католик, мистик
под золотистою пыльцой).
Его приятен баритон:
— Хотите сладкое какао?

А я в окно смотрю — направо
валдайский колокольный звон,
налево доски вкривь и вкось
на заколоченных окошках,
бездомная гуляет кошка,
и ни хозяин здесь, ни гость
билет не купит на сапсан —
не предусмотрена стоянка.

Мой мистик из стеклянной банки
протягивает круассан.

Старик и море

мир катится в тартарары
по берегам свислочи,
по берегам невы,
по московской садовой,
нижегородской покровке,
от первого снега новый
катится без остановки.

первый снег — белое молоко.
егО ночью слижет город
или просто огромный кот,
который ночами выходит живым
из той самой коробки,
и шариком мира
играет
без остановки.

под аутичное Jingle Bells
мне слышится странное: этот крест
нести тебе вечно, смешной старик
с истерзанными руками.
на перекрестке: сантьяго, эй!
прозрачные воды твоих морей
режет на части стальной плавник,
а ты говоришь стихами.
ловил бы что ли простых сардин,
но вот в соленой ночи один
под это милое Jingle Bells
и запах вина и хвои.
не плачь, сантьяго, тащи хребет
коту огромному на обед.
пусть снег второй упадет с небес
и лодку твою укроет.

Jingle Bells Jingle Bells Jingle Bells

***

склонилась ночь над картами таро
черным черна, чернее тех ворон
над ратушей в больном ноябрьском небе
и притчей о неверящем фоме,
который чем-то странно близок мне,
быть может тем, что никому не верил.

быть может тем, что верить ни к чему
ни картам, ни раскладам, ни уму.
а сердце ошибается охотней.
кто преуспел в плетении словес,
легко докажет то, что Он воскрес,
и вспомнит вечер маятный субботний.

а если вспомнишь каждый из тех дней
и крикнешь сердцу: бейся, бейся, грей,
не дай глупцам полповода не верить!
да ночь черна, чернее тех ворон,
и наползет она со всех сторон,
и тихо остановится у двери.

Витебск

Так было. Колокольный звон,
храм, отраженный в глади Витьбы.
Народ и звон со всех сторон.
И этот странный день продлить бы…
Бескрылых аистов покой
в плену забытого зверинца.
Не раз шагаловской рукой
весь этот город повторится.

И так же повторимся мы…

***

устье Витьбы, Успенский собор.
Разорвать бы ненужную клеть —
вдоль отрогов всех витебских гор
прямо в небо над Витьбой взлететь.

И лететь будто автор Шагал,
будто небо от века ничье,
повторяясь в мерцаньи зеркал
многочисленных местных ручьев.

***

она из породы красивых пернатых зверей,
а я – одомашненный дактиль, сорвавшийся прочь
с продрогшей Варшавы, с заснеженных польских аллей,
затем, чтоб увидеть в цыганском изломе бровей
свою же цыганскую, польскую, кольскую ночь.

затем, чтоб в брусничной прохладе ее живота
найти абиссинские сказки бродячих солдат
о том, как семь врат проходила нагая Иштар.
и каждый из этих солдат по-библейски не стар.
и помнит ручей, где кастальская билась вода.

она из монгольских степей, араратских снегов,
а я — перекованный инок, слетевший аскет,
с холодных карельских, вплетенных в туман берегов,
затем, чтоб руками сыграть с ней в китайское го,
в чудное вейци, где монет на прелюдию нет.

затем, чтоб под утро, закрывшись от света рукой,
забыть абиссинцев, что помнят нагую Иштар.
аллеи Варшавы, кастальских ключей молоко
забыть. и подняться в полярное небо рывком,
где солнце похоже на теплый магический шар.

и заново вспомнить:

она из породы красивых пернатых зверей…

поэты живут недолго

поэты живут недолго, даже если живут лет дО ста,
поэт разбазарит бога и станет чуть ниже ростом,
он будет трындеть уныло, что гений не каждый третий,
что постные эти рыла он видел вчера в буфете –
они некультурно пили, а Кексов уснул в салате…
какие тут к черту крылья, кругом – алкаши и бляди.
потянет в народ поэта трясти над толпой исподним,
ввернет ни к селу про Лету, помянет пути господни.
он будет блудлив, как в двадцать, он скажет гражданке: «леди…»,
а после трамвайным зайцем на ней в воскресенье въедет.
проснется с утра бездонным, безвременным, словно Хронос,
и, глядя на крест оконный, поэт затоскует в голос.
его ли гражданской музе постигнуть творца печали
да всех постаревших крузо, которые одичали
в буфетах Большой Никитской, любя плоскогрудых пятниц –
ползущие шелком лица в руках бытовых сумятиц…
поэты живут недолго, без всяких конкретных «даже».
поэт, побывав на Волге, о ней поэтично скажет,
и снова ввернет про Лету, и снова проснется с дамой,
шекспировские вендетты поэту не по карману,
поэту не по роману, поэту не по поэту…
поэт разбазарит бога в порядке ночного бреда.

Альрауне

Это бульварное многоголосье,
Этот на плечи накинутый шелк,
Вечер с резной позолоченной тростью
Очень высок,
Эпистолярен, надушен, спокоен,
Словно бы все здесь всерьез.
Перебираешь тонкой рукою
Кустики тубероз.
В темных глазах мирно плещутся бури,
Плавится медью закат,
О, Альрауне моя, Альрауне,
Здешних солдат
Грозны знамена, клинки наготове,
Слышен воинственный марш.
Запах лимона и граппы в алькове,
Тихое: не предашь?
Да не предай меня казни площадной,
Да не кати ни с горы, ни в гору,
Имя не спрашивай – безымянный,
Женщина-мандрагора.
Обнажена – как клинок дамасский.
Бледность японской цветущей вишни.
Не предавай нас с тобой огласке,
Здесь все равно ничего не слышно —
В этом бульварном святом романсеро,
Каждый желает дождя в июне.
Ветер принес запах тьмы и серы.
Спи, Альрауне.

Триптих (к …)

Я видела тебя во сне –
ты шла неспешно по Таганке,
на пальце камень той огранки,
какой вовек не потускнеть.
На плечи падала весна,
но по дворам метались листья.
А я тебе писала письма
из этого немого сна.

И вся неистовость Москвы
с ее поствизантийским пылом,
ее кремлевские могилы,
ее сиятельные львы,
бродяжий песенный Арбат,
весенний дух на Патриарших
(на сколько весен тебя старше
все переулки наугад!), –

все в этих письмах: боль и блажь,
и день отчаянный и краткий,
и укативший по брусчатке
твой красно-белый экипаж.

***

Больница в Куркине на реке.
Играет в нарды туберкулез.
На этом сходненском ветерке
больница кажется не всерьез.

А мне, летящей куда-то в Крым
в песке античном искать слова,
и вовсе – марево, легкий дым
больнично-серые острова.

Но там, в квадрате кирпичных стен
тоскливо-праздно томится жизнь,
в температурном ее листе
слабеет шариковый нажим…

***

Врачи безмолвствуют на мертвом языке.
Режим. Прогулка. Пограничный сон.
За Гиппократом здесь стоит Харон –
от века до скончания времен
в одной реке.

И Сходня, и Москва, и Волго-Балт
впадают в эту яростную стынь.
Не Amen ты прошепчешь, но Аминь.
В твоих глазах июньская полынь.
И листопад.

Эмигранты

Двадцатые годы ушедшего века.
Париж. La Bolée.
Вы ждали карету интриг и успеха, —
карету карет.
Вы ждали фанфар и поклонниц влюбленных,
их взор огневой.
Без памяти стыли горящие клены
Над черной Невой.

Стремительный век ваш в Латинском квартале —
живи Монпарнас! —
о чем-то чужом иноземно картавил,
но все не о вас.
Вы верили — будет момент возвращенья,
возврата домой.
И клен петербургский молил о прощеньи
над черной Невой.

литпроцесс

на этом олимпе сидят золотые тельцы,
сосущие млеко из звездно-зернистой дороги,
их путь устилают сраженные единороги,
Гомеровы боги и, даже, аидовы псы.

спокойно пасется навеки плененный Пегас,
лишенный и крыльев, и званий, и гордой натуры.
под крик полуночный надломленной клавиатуры
роскошные дуры влезают, шутя, на Парнас.

здесь все не про нас – мы не модны, и рожи не те,
улыбки кривые, иным поклоняемся датам,
нас тычут носами в доступный картон самиздата.
а девки в халатах листают гламур в темноте.

давай про любовь! чтоб рыданием глотки свело
у девок и барышень сплошь по Тверскому бульвару.
да ноги дрожат, погляди, у конька-боливара, —
он вынес бы пару, но спину натерло седло…

и едут в телегах на этот треклятый олимп,
скрипя ободами, ползут рифмачей караваны.
Гомеровы боги и псы дружно бьют в барабаны,
набиты карманы, ладони в алмазной пыли.

на что нам с тобой — босоногим и еле живым,
напившимся всласть кислородных московских коктейлей,
на что нам с тобой олимпийские сны, в самом деле,
в которых Емели крылаты, как невские львы…

давай про любовь

3 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F