ЕЛЕНА ЧЕРНИКОВА. lacrimosa
Он читал стихи мне по городскому телефону. Я слушала до самой его смерти. Мой ребёнок в люльке спал и не плакал, и залопотать ох-там-дочь и положить трубку не получалось. Придумать кота, стирку, вылет за провиантом не получалось тоже, поскольку Эрнест Левонович с первых ходов просёк, с кем имеет дело. Гений насчёт влюбиться не ошибается: гении – прагматики. Знал Эрнест Левонович, что всё всегда уже сделано и срочных проблем не бывает даже у моего кота.
Проблема начинается, когда решаешь задачу воплощения. Проблема та, что своеволен гений, горазд увильнуть и без зазрения совести прикидывается талантом. А горы взошли без меня; тьма родила свет; я золотое кружево генов; глаз мой – часть мозга: нерв оттенка слоновой кости туго свит из чёрных туч и белых туманов; отглажен, отлажен и заточен мой зрительный нерв, меч самурая, на посланниках, коих у Бога для меня – торба. Знать о гениях наперёд, угадывать по незримым знакам и пристраивать к жизни – я как фельдшерская служба. Он послал меня на семафор. Сталь нерва и шёлковая нить квадрильона видений – на предках отточен мой нерв, чтобы мозг не вспыхивал, как порох, от удивления новым детством, и взрезал моих гениев заточкой нерва вперёд и не полыхал яростью.
Вчера я пыталась для взрослой дочери – той, которая во младенцах не допускала ни одного хныка под звонок гроссмейстера, – сделать экскурс:
– Эрнест – первый и последний на Земле гений особых шахматных задач: живая графика на живой доске. Математика и музыка в единстве. Бог создал его живым вулканом уникальных этюдов в укор техническому прогрессу. На композициях Эрнеста учатся. Его личного внимания – с автографом – искали самые знаменитые люди Земли. Представь его катастрофу: роскошных артефактов шахматному-гению-дорогому-Эрнесту – полные стеллажи, а дорогой Эрнест алчет признания его стихотворных заслуг. Всё равно что Моцарт звонил бы мне с уговорами – решить его шахматную задачку. Небрежно подставясь под бритву Пушкина, недостойно урчал бы Реквиемом, словно маясь колитом, и ронял неловкую лакримозу1 в ожидании письма из ФИДЕ.
Дочь слушает без одобрения. Нелюбовь к шахматам она понимает ввиду позы: статично. Она бы каталась по шахматной доске на роликах, но фигуры часто останавливаются, не зная планов демиурга. Нет, не то. Ненависть мою к назойливой массовой стихотворне она знает с пелёнок, но зачем я в сотый раз объясняю, что гению нельзя быть талантом?
Книга по высшей математике, шутил Ильф, начинается со слов «Мы знаем…» Его шутки не поняли.
А детство? Ах, детство! Не пиши, гений, детства своего. Не снимай плодного пузыря до срока и на продажу. Однажды колоритный советский писатель, к известному дню вычерпавший добытые через ухо-горло-нос картинки, сел, как водится, за мемуары. Как многие, он опустел и понял, что всё его буйноцветное писательство можно загружать с психоаналитического конца: мучений было бы меньше, а письмо короче и честнее. Рванул на главной лошади. Бывают, знаете ли, мощные главные кони, дельфины, кошки, хомяки, сбросил, спас, лизнула, убежал, и – получите писателя. Мир животных велик, и потенциал жирафа не исчерпан одним Гумилёвым.
Цитируемый мемуарист выдал себя сценой, которая поистине ход конём: «Он тотчас гордо отпрянул от меня, хлестнув меня освободившимися поводьями, и унёсся, разбрасывая землю, сверкая вдруг золотым крупом… Мальчики хохотали, мне было стыдно – я был не воин, не мужчина, трус, мыслитель, добряк, старик, дерьмо… Вот тогда, в этот закатный час в степи под Вознесенском, и определился навсегда мой характер».
Ну хорошо, что проговорился трус, мыслитель, добряк, старик, дерьмо. Многие не так откровенны, как трус, мыслитель, добряк, старик, дерьмо. Многие пишут бесконечную маму-папу либо их отсутствие, машинально готовясь к фурору, и с той же лакримозой наперевес не понимают вовек, почему жена уходит. Сбой, думают они. Ход машины – бесполезный и бесперспективный. Даже конём. Храни Господь литературу от бывших детей.
…Дочь в курсе, что гений – моя функция и высшая математика, о которой мы знаем; у дочери по наследству те же функции, и мне не к кому обратиться в трудную минуту, если вдруг моя дочь меня не понимает. К мужу невозможно: пишет гениальные стихи. Друзья ввиду пандемии заняты мыслями, а в измочаленной ноосфере болтается бесхозный мусор талантливый человек талантлив во всём. Да, талантливый – во всём. А гению нельзя сканерствовать. Мультискилловые сканеры (загуглите) – простодушны до неприличия. Меня удручает их стеклянное позвякивание в области мошонки: «Ах, талантливый человек талантлив во всём!..» Мрачная серая безвкусица. Мацерация.
– Снобы… – отозвалась дочь.
Она – если не вглядываться – типичный сканер: все языки, все танцы, всё рисование, спорт-экстрим и ресторанное пение под гитарный перебор. И кожаные мозоли на подушечках. Я направляю, но издалека: разве что пять штук деревянных на первую гитару и кивок «да» на батут. Скейт и ролики, коньки, фотохудожество, синхронный перевод и филологическое чутьё: знаю кому жалуюсь. Добрая мать, я одобряю талантливость и мультискилловость: лишь бы дело не дошло до дела.
***
Мы с Эриком прощались в жарко натопленном паркетном зале, беседуя, по его мнению, о поэзии. Я топталась на скрипучем полу, переминалась с пятки на носок, не знала куда девать глаза и посматривала в ледяное окно: за стеклом равнодушно гудела длинная декабрьская ночь морозного 1982 года.
Сегодня, в двадцать первом году двадцать первого века я знаю, в каких случаях графомания – добро и спасение, но в паркетном декабре 1982 года спеси во мне было всклянь: в июне окончив Литературный институт, любой человек выходил за чугунные ворота голым исключительным гением и снобом. Сотериология речи, sacrum и жреческое вдохновенье; ах, мы читали всё, кроме Царь-книги, а в ноябре скончался Брежнев, и мир покосился, а мы не привыкли.
Стихов я не писала, слышать их не могла, видеть воочию поэтов – казнитьнельзяпомиловать – и меня занесло на пост инспектора Московского общества книголюбов. Разворот исключительно книжный, крути каламбур не крути, но книголюбов я инспектировала ровно сорок дней, а под Новый год сократили меня как лишнюю штатную единицу; и правильно, что невподъём уму юницы понять извивы судьбы в год затяжного падения из люльки на асфальт.
***
…Испепелив тёмно-жёлтое стекло тоскливым, простите, взором, я сообщила о моём сокращении. Ухожу на улицу. Эрик в ответ пояснил, что любит поэзию страстно. Я потрогала рукоятку фрамуги. Крепкая. А на самом деле он Эрнест Левонович и приглашает меня в гости на ул. Сергея Эйзенштейна, что близ ВДНХ. Потянулось смущённо-витиеватое приглашение.
Особняк шумно покидали артезианские девы книгофилии, архивные дамы в шалях и ботах. Таяли востроглазые миниатюристы в моноклях и лупах, на собрания входившие с конфетными коробками, садились не дыша на кончик стула – и раз! волшебным движением распахивали свои библиотеки.
Присмотр за фриками заканчивался для меня через неделю. За спиной адская смесь:
– В подошёл к окну слышится ему «подошёл? кокну! или какну!»
– Пусть идёт к морозному либо витражному. Чистому либо грязному. Работайте над словом!
– Неофиты словесности с походов к окну только заводятся, как мотоциклы с коляской – педалью, а там уж, будьте благонадёжны, коды Библии не за горами.
«Господи… здесь тоже лезут в боги, знающие добро и зло…», – но вслух я этого не произнесла, потому что это для меня страшный грех: быть-как-боги-знающие-добро-и-зло, а бабушка не велела мне судить людей.
– …Придёте в гости? – Эрнест Левонович никогда не отступал от цели. – Я вам покажу книги с автографами. Мне и Каспаров надписал, и Зыкина, да все… Во всех комнатах стеллажи до потолка. Такие люди! Моя жена будет вам рада.
О зловещих «книгах с автографами» – что можно подумать? Книголюб Эрнест, округлый весь, вижу не впервые, но два уже многовато, зеленовато-жёлтая кожа, зубы клёш, отёчные руки, круглые добрые глаза, переполненные какой-то страстью, но я боюсь одного лишь – стихов и чтения оных в моём присутствии, – мигом представляешь себе, как животом вперёд вваливается чудо ты эдакое к условному Карпову или Кобзону в сени, требуя косо расписаться на форзаце. Откуда ему знать, что на форзаце расписываться неприлично, а наискось – непрофессионально.
– А можно я вам позвоню и прочитаю свои стихи?
Всё дело в сокращении штатов и моём признании. Не скажи я Эрнесту Левоновичу, что через неделю я уже не инспектор, он и не спросил бы моего телефона. Не признайся, что выпускница Литинститута, он не встрепенулся бы, не подхватился со своими стихами, но я тогда ещё не умела окорачивать. Сейчас и то с трудом, но в 1982 году, когда диплом уже получен, замуж за таганского москвича выйдено, прописка есть, работа хоть и с подвохом, но всё-таки, – у меня не было причин хамить людям, признающимся в своём чудовищном диагнозе. Я дала ему номер.
***
Дочь вспомнила, что у нас кончился кефир. Вышла.
– Боже, какой ход я пропустила. Он гарантировал, что мат в шесть ходов. Эрнест и шестьсот узоров, разбросанных по мировым справочникам: формально шахматы, неформально – поэма любви. Впрочем, шахматы суть поэма и без моих дилетантских придыханий. Жаль, что «Защиту Лужина» я читала совсем одна. Я сказала бы Эрнесту Левоновичу, что на цыпочках, через геостационарную орбиту Набокова, издалека-долго-течёт-река-Людмила-Зыкина, пытаюсь приблизиться, но куда мне в шахматы. Я в шашки могу, поддавки, преферанс по ночам с поэтами.
***
…В гостях и выяснилось, что не Эрик за великими бегал, а великие за ним, энергично даря ему свои книги со своими бесценными автографами. Не умели выразить иначе восторга своего, а выразить восторг хорошо и полезно.
Невозможно описать, что вытворял Эрнест на доске. О великом композиторе Погосянце написали после похорон: «Широким шахматным кругам бесспорно импонировала и его любимая тема — мат с многочисленными предварительными жертвами и блокированиями полей вокруг черного короля». Рядом напечатано стихотворение, посвящённое гроссмейстеру. Стихотворение написал актёр, успешно снимавшийся в кино и замечательно игравший в театрах, но желавший прославиться поэтом, и вот – единственная его публикация в стихах осуществилась в журнале на смерть гроссмейстера, желавшего умереть поэтом среди поэтов. Можно, наверно, придумать иронию судьбы более злую, чем эта, но я не сумею.
Почему широким кругам импонировали предварительные жертвы с блокированием полей, никто не скажет мне теперь, один Эрнест мог бы, но говорить о полях и кругах он со мной категорически не хотел. Его волновали афоризмы, анекдоты, но – главное – стихи. Ах, знали б граждане советские, сколько с огурчиком на троих протравили друг другу анекдотов авторских, Эриком сочинённых, – в кристальной уверенности, что творчество народное. Ах, нет, граждане: народ не творит, он пересказывает Эрика.
…Лет через тридцать иду по делу в Лаврушинский, заглянула в кафе. Только пустила по-над кофейной чашкой первое облачко, а за спиной продолжение хорошим женским голосом, и я её вспомнила:
– …и ничего с народным этимологом не поделаешь: эвфония, редукция, придётся пояснять, а главное – все главные уже подошли: Татьяна пред окном стояла. Заветный вензель О да Е прелестным пальчиком – уже. На отуманенном стекле. Самовар пыхтит у неё за спиной, гостям подают брусничную воду, традиция диктует, и непоседливое ждание кого-нибудь уже стеснило грудь. Отуманенное стекло пред одурманенной девицей – нежный космос невоплощённости хлещет по девициным плечам солдатским ремнём тайной любви романтизма с начищенной доясна медной пряжкой и рвёт остаток надежды кожаным словом прозаика, не хуже Пушкина знающего в девицах.
– Сейчас пойди реши: графоман – это который считает Пушкина главным поэтом или вообще поэтом? – ляпнул ей какашку шутник-журналист и заржал.
К его счастью, нынче принято перебивать собеседницу и смотреть в монитор смартфона, не вслушиваясь в речи живого человека. Собеседница не заметила выпада, хотя на всякий случай у неё был документ о том, что Наталья Николаевна Пушкина, урождённая Гончарова, была лучшей шахматисткой Петербурга. Справка с печатью музея и копиями свидетельских показаний из архива. Почему шахматистке не быть женой поэта? Потому что оклеветана двумя поэтессами; обе с признаками гениальности.
– Ободрали звёздное небо доцифровых эпох, – добавила пушкинистка, – попортили ХХ веком эстетическое пищеварение: нет отуманенных стёкол более. Платья не фру-фру, только бедная лошадь и мачо Вронский, ход конём. Хочется поговорить о любви, но, как печаловался Эко, ныне покойный, теперь не скажешь я тебя люблю ни в прозе, ни в живой спальне; только я, как это говорится, тебя люблю. В радикальном случае вместо люблю вставляйте вот это самое.
«Хорошо. Правдиво. Получится: я тебя, как это говорится, вот это самое. При попытке любви глаза в глаза смотрите на сетчатку: нет ли признаков отслойки. При любви к девическим коленкам надо помнить, что коленки суть метонимия», – подумала я. Разве нельзя уж и «сказал он», и «подумала она», почему они смеются? Кофе загорчил, остыл.
«Район любви. Пятницкая, Ордынка, до Кремля пешком. Стою смотрю в окно, за которым, если вымыть и открыть по весне, распахнулась бы старинная часть сердечной, двухэтажной Москвы, Кадаши, Сандуны, всё наилучшее из созданного Богом на Земле, – я обожаю Москву. Аметистовая, ты царственно пропускаешь возгласы мимо Царь-уха, поскольку в людях изобилие, но они требуют уважения к личности: опомнились опять…»
***
Порой Москву вижу я как шахматную доску, выточенную из цельного оникса. Фигуры бешеные, как… не знаю, какие чулки носила Зинаида Гиппиус, но все запомнили ноги. Фигуры шахматные у нас важны, как мироздание: собор Покровский, башня Спасская, площадь Красная – страсть моя к пёстрой доске Москвы с первого взгляда начального детства. Эрик добавил тайну этюда. Гениев иногда признают при жизни: в июне 1990 Лондон отметил 55-летие Эрнеста Левоновича Погосянца статьёй в старинном шахматном журнале «Проблемист». Когда московского деятеля признают в Лондоне сейчас, мы бровью не ведём: что нам их Лондон. А в 1990, в настоящем Лондоне, со знаменитой верхней губой и «к вам Темза, сэр», статья о величии шахматного композитора Эрнеста Погосянца значила всё, включая памятник при жизни. На этюдах и задачах Эрнеста росли малыши в пионерском доме и блестящие чемпионы мира. Упоение красотой, позолотившей шахматы до последнего сияния, сделало их бессмертными всех, поскольку сияние последнее. Шахматы умерли. Да, совсем я забыла: Эрик последний международный гроссмейстер по шахматной композиции. Никто уже не придёт на поле, потому что компьютер победил человека. Есть – и нет. Была великая игра – кончилась. Слава Богу, Эрнест умер раньше, чем шахматы. В августе 1990 Зинаида Васильевна позвонила мне о смерти мужа, пояснив, что Эрик меня любил. Не каждая вдова гения звонит именно мне, чтобы поведать о любви покойного, но Зинаида Васильевна математик и радушный человек.
…Эксперт на экране пророчит, что всё вернётся. Дочь моя смотрит на него и просит переключить на канал Fashion. Меня трудно остановить модой, и я всё талдычу, предупреждая будущих эриков, ныне прильнувших к маткам:
– Уже нельзя всё сначала, никак нет. Берёзка с умилением листочками запрещена, как Второй концерт Рахманинова в исполнении автора: на конкурсе его сняли бы теперь с первого тура. Опасная глупость несовременничества, и председатель жюри завитийствует, посылая на, что-нибудь эдакое: «Миллионы любовников дышали без вас и без меня, упивались воздухом и светом, ни единой секунды не думая выдохнуть вас и меня, точку в конце предложения. В конец предложения. Обнимая жену, ни один простой муж не видит последнего в роду. Основа царя – обнимать последнего. Царская любовь видит своими глазами. Высшее мужество. Смысл художника – дописывать любовь человека до финала, возвращая род Богу. Художник золотит второй рог священной параболы. Род кончается художником, ну да это всем известно, но это неправда, как всё общеизвестное».
Дочь терпит, пока у меня кончатся сигареты, а у неё появится повод быть любезной – пойти за новыми. Выкатиться из квартиры на воздух.
– Я видела его композицию 1981 года, мат в 6 ходов, абсолютное творчество! – говорю я дочери. – Эрнест выдумал красавицу за пять минут: в левом нижнем углу фигурами будто написана буква К, в правом верхнем А. Видимо, инициалы знаменитого человека. По его мысли, левая буква двинется в сторону правой буквы красивым ходом, распадётся любовь – и сразу мат. Посему оставит человек отца своего и мать и прилепится к жене своей, и будут двое одна плоть. И прилепится жена к мужу, и станут они один мат в шесть ходов – сказала бы я сейчас, но в 1981 я ничего не понимала ни в Евангелии, ни в шахматах. Разве что в любви моей потрескивали просверки среди регулярных туч, на то и юность… А Погосянц, великий шахматный композитор и международный гроссмейстер, умер молодым, полуслепым, но ясновидящим и влюблённым в мечту о признании его поэтом.
В доме никого. Можно кричать или рыдать: никто не испугается.
– Преф – туманно-перламутровая моя пропасть, и я завязала с играми, поскольку белею при голубом мизере, а белеть непрофессионально. Мой старинный друг Амадей – тоже с крупным закидоном – играл на бильярде, в карты, в базедову болезнь и шесть раз отцовствовал. Игромания. Из отпрысков уцелели двое, но кому нужны дети Моцарта, если в середине восемнадцатого века великим Бахом был Филипп Эмануил, хороший музыкант, из старших сыновей премногодетного Иоганна Себастьяныча.
На подъезде к Шинну весёлым глазом капельмейстера увидел Вольфганг одностороннюю корову. Мы лишены возможности переспросить у него, как выглядела эта небывалая корова. В следующем письме Хризостом, закуривая, просит Папа следить за своим здоровьем и – тут цитата, от которой не оторваться, как аристократу от шампанского в плохих романах – см. совет Адама отцу: чтоб от души смеялся и был весел и всегда с радостью, как мы, думал, что муфтий г-н К. – мудило. Князь-архиепископ Зальцбурга, столь тонко охарактеризованный, более полно назывался граф Иероним Йозеф Франц де Паула Коллоредо. При этих словах он даже сдвинул набок свой ночной колпак! – как это мило. Адам ищет вакатуру. Но вакатуры нет. Его Превосходительство не поможет. И курфюрст не даёт. Иоганн согласен не думать о еде, поскольку его постоянно приглашают, а ест он мало и после обеда берёт лишь один бокал вина. Но поскольку на балу из пятидесяти женщин лишь одна танцевала в такт музыке, он вернулся в свою комнату к одиннадцати вечера часам. А на другой день играл, как если бы я был величайшим скрипачом во всей Европе. Он любил играть на пианофорте. Sic.
Дочь вернулась, мы смотрим моды, пьём кефир.
– …Не чувствуешь, дитя? И моя профессия уходит, как ушла профессия Эрнеста, великого гроссмейстера композиции. Чуял гибель Адам Хризостом, известный миру как Вольфганг Амадей, и тоже хотел наиграться. Эрнест Левонович усердно стиховал. Господи, что мы делаем и почему маловерно спускаем Твои дары… Тут просыпается жестокий внутренний голос Вася. Так звали моего покойного кота. Что Ты хотел? Зачем Ты послал нас сюда? Музыку, шахматы, поэзию, любовь и естественные роды вкупе с кривыми зубами забрал Али. Ах, да, знакомьтесь: ваш электронный домуправ. AI, робот в тёплой коже. Искусственный интеллект. Взял себе жену с третьего этажа. Печать в паспорте – по примеру Софии, гражданки Саудовской Аравии. Как выразился мой коллега об ИИ, шарикизароликидумдумдум.
Зайдёшь так на чай к соседям – там новости пандемии. Соседка с горя пошла в богословие и бубнит жалобно, не понимая будущего без шахмат за живой доской, без влажных подушек и живой любви:
– Господь наш родился в пещере. Наш Бог – пещерный. Понять пещеру трудно. Пещера ныне распята на рождественских открытках с оленятами. Откуда на Ближнем Востоке глянцевые олени, свечки спиралевидные, холёный Санта, томная домохозяйка с очерченными скулами? Мы почти не виноваты, что впитали пещеру, свет и высшие ясли вместе с карамелью, липучками, конфетти, мажорными песенками, слащавыми слёзками надежды. Гениально сколоченный пиар. Ах, как хочется мужчину-гения, который будет сам равен себе. Человечество кончается…
Ага, думаю, и тут пробоина. Соседка растелешалась – и в лоскуты:
– Звучала бы своя музыка, пусть он одинокий волк, он в споре с Богом и вносит новые предложения по мироустройству. Хочу нормального гения. Он среднего роста, мужчина, и у него было нормальное детство, которое он нормально забыл. Детство создало слишком большую литературу, и квохтать на жёрдочке маминой улыбки, папиной розги, молочных ушек первой любви, жестоких насмешек и вечерних сказок уже не комильфо. Нормальное детство мужчины означает, что когда он, подросток, вместе со своей мамой ехал в троллейбусе по Кутузовскому проспекту и вдруг увидел хорошенькую девушку и вдруг взглянул на её ноги, то его маму в этот момент не хватил удар и она не воткнула в рёбра сыну свой острый указательный палец с безукоризненным маникюром.
– Забудь, – говорю я соседке. – Новая этика не дозволит гениям воплощаться. Будет УЗИ на гениальность и аборт по показаниям. И любовь теперь там же, где шахматы.
– Какие ещё шахматы? Что такое… А поэзия!
***
…Трещит искристый ток между словом и шахматами, но не шейте мне Лужина. Я прочитала «Защиту» много позже, чем познакомилась с последним гением умершего искусства. Настоящим и живым. Он умер. Шахматный шик вселенной рухнул в бездну после катастрофы 1997, будто проюрдонившись, и ожидание конца белкового шахматизма стало живописной инкарнацией «Рассказа о семи повешенных» кисти писателя, больнее всех в русской литературе боявшегося смерти: Леонида Андреева.
Для справки: шахматный мир уподобился в 1997 году и Золушке, и тыкве – на матче-реванше человека с машиной. И насовсем скинул обувь, и без того не хрустальную, а босы только рабы, вы же помните Древний Египет.
Слава Богу, дивный, ласковый, юморной, трогательный, больной Эрнест не увидел, как на сорок четвёртом ходу критической партии с Каспаровым компьютер Deep Blue сделал ерунду: переставил ладью с D5 на D1. Ход не давал перспектив. Никаких. Все в обмороке. Партию Каспаров выиграл, но логику компьютера «понимать перестал», и следующие две партии сдал, проиграв сражение. Почему? А в компьютере вышел сбой. А инженеры IBM запрограммировали Deep Blue на выполнение безопасного хода, если выйдет сбой. Итак:
А) сбой – Б) безопасный бесперспективный ход – В) человек перестаёт понимать – Г) провал сражения.
С тех пор выигрывает только машина. Сначала она побеждала брутфорсом – это перебор всех возможных вариантов; так подбирают пароли. А теперь, говорят, оно тонко размышляет, зараза, но не как выиграть очевидно, а как влепить мат максимально обидным для белкового шахматиста путём. (Белковые – это мы. К слову.)
Эрик – художник шахматного узора – к его громадному счастью, не дожил до катастрофы его вселенной всего семи лет. Нет, дело не в шахматах, а в поэзии. Он не чтил мировой шахматной славы своей. Он хотел умереть поэтом. Теперь я понимаю прозорливость Эрнеста. Читать или слушать его стихи было мучительно для меня более чем, поскольку в том возрасте я не понимала, зачем женатому влюбляться, а гению ползать в прихожей у талантиков. Но, видимо, чуял Эрнест, что горчайшей беды не стрясётся с поэзией, она умрёт не завтра; хотя, конечно, лучшие окна литературы вынуты, вымыты, выбиты. Сожран сам принцип окна. Примерно половину купил граф де Монте Кристо для созерцания карнавала в Риме, заманивая молодого льва де Морсера в дружбу, к разбойникам и на дуэль. А в России не встать пред окном уже ни с вензелем, ни с пальчиком, и в дверь не выйти, по крыше не прогуляться, вареньем не выляпать пропеллер, не изгваздаться, как хрюшка, глагольными рифмами. Вари своё хрючево на Стихирах, скажут снобы. Сейчас любовь и окно – это как написать стишок в рифму и выйти к свободному микрофону на тусовке верлибристов. Скажут, что плюёшь в колодец и нарушаешь личные границы. Но даже глупый микрофон у нас возможен. А шахматы невозможны. Вот и вся штука. А поэзия возможна.
Эрнест чихать хотел на кружева своих гениальных этюдов-задач, на своё стояние на всех полках и во всех энциклопедиях. Я тихо возмущалась: зачем гению шахматной композиции писать любительские стишки? Зачем терзал он мои выращенные на Квятковском уши: неужели он, гений, чувствовал, что после его смерти через семь лет умрут и шахматы? Вероятно, гению нужна вечность – любая, в том числе бесполезная, лишь бы длинная. Может, пусть себе пографоманит, не бейте. В роковые времена именно графоманы пишут военные песни, близкие сердцу народа. (Давай-давай, дурачок, цитируй: автор поёт гимны графоманам.)
Эрик, Эрик… разболтанные твои мокрые зубки клёш, так и что? Бальзак отличался теми же танцевальными достоинствами пародонтоза и умер как ты рано, ну, чуть моложе – в пятьдесят один. И ему дали ненужные памятники, зато тебе посвятил стихотворение актёр Потоцкий, который жаловался, что его не печатают, но вот тебе, всемирно прославленному шахматному гению, тоже непечатному поэту, посвятил актёр стишок – и его напечатали. Один раз. В журнале «Шахматное обозрение», 1990. Но больше всего на свете актёр Потоцкий хотел сыграть Сирано в переводе Юрия Айхенвальда. Не сыграл.
Москва, март 2021
1 Lacrimosa — это часть «Dies Irae», секвенции в реквиеме. Слеза. Скорбь.