ВЛАДИМИР ДЮКОВ. Питерская поэма. Тексты предоставил В. Лапенков

10.02.2020

ВЛАДИМИР ЛАПЕНКОВ представляет:

проза андеграунда, эпохи «Сайгона» и позднего соц-арта.  

Повесть Владимира Дюкова «Петербургская поэма» из книги «Петербургские фантазии» (по рукописям 80-х гг.), изданной за счет автора («Нестор-История». СПБ., 2010). К вящему сожалению, текст не попал в сборник «Сумерки Сайгона» (даже во второе издание), но не по вине автора.

              Может быть, творчество В. Дюкова (поэта, прозаика и художника) и не произведет впечатления чего-то совершенно неординарного и уникального, но книга и была задумана как очередная реплика в рамках традиции петербургского «магического реализма», традиции, идущей от Гоголя до А. Белого, и от А. Грина до Е. Звягина и Б. Кудрякова. В то время, когда повесть писалась, многие имена представителей т.н. «Второй культуры» были еще на слуху у питерской интеллигенции, поэтому были заменены автором псевдонимами. Сегодня уже и сами их имена подзабыты, но, тем не менее, следует, на мой взгляд, привести некоторые расшифровки: «Учитель» — Соснора, «Беломордов» — Кривулин, «Бесовский» — Нестеровский, «Герман Трепов» — Герман Григорьев (йог, поэт, драматург и профессиональный бомж; его рукописи уже на подходе), ну а поэта «Мустафу Шалите» можно, по-моему, и не представлять в силу прозрачности имени.

                                                                                                                 Дюков Владимир              

Питерская поэма

повесть 

«Петербург, или Санкт-Петербург, или Питер (что то же) подлинно принадлежит Российской Империи».

А. Белый 

1983-85 г., январь

 

1 

Нева медленно несет поруганные воды свои.

Помутневшее зеркало могучей реки едва отражает небо, такое же поруганное, изгаженое отходами цивилизации.

Пыльные тучи изморщинили бледный угрюмый лик, тяжело нависший над городом — лицом покойника.

Уродливая улыбка оголила серые, словно застиранная простыня, десны. Единственное веко медленно раскрылось, и выглянул тусклый оранжевый зрачок-солнце. Чахлые лучи его высветили серый камень набережной, дома, украшенные каменными атлантами и кариатидами, круглыми и квадратными колоннами.

Высветили эти лучи и лица людей, снующих деловито по улицам города. Лица сморщенные, утомленные, бледные и багровые.

Вот сизый, распухший до безобразия нос проплыл, покачиваясь, в темную гавань подворотни. Странная улыбка Моны Лизы на неказистом теле с толстыми ногами и ненасытной хозяйственной сумкой-«уточкой» проковыляла в булочную. Блестящий «фиат», тарахтя разлаженным мотором, увез вспухшую, словно утопленница, домохозяйку с посиневшей покойницей-уткой. Пьяный раскоряка-гегемон, похожий на муравья, с продавленной переносицей и круглыми, без век, глазами, глубоко вбитыми в низколобую массу лица, проволок неспешно унитаз.

Бледные лучи больного сентябрьского солнца с трудом пробивались в обычный на Васильевском Острове колодец-двор, теснимый мрачными, без окон, стенами домов с пятнами обнаженной кирпичной кладки.

Кое-как добирались уже потерявшие остатки тепла, солнечные эти призраки до ветхой деревянной скамейки, расположенной в самой средине двора, рядом с каменною беседкою, тесно заставленной помойными баками.

На скамейке сидели двое. Иннокентий Палеологович, мужчина лет под пятьдесят, в старом пиджаке и неумело заштопанных джинсах отечественного производства — дворник и молодой, но уже при усах, кочегар-Андрей. Оба сидели с достоинством и вели тихую беседу. Андрей покуривал хитрые, не питерского производства сигареты «Аврора», а Иннокентий Палеологович прихлебывал время от времени из стоящей рядом на скамейке бутылки «Полюстрово».

— Ну какая вторая культура? Что это такое — вторая культура, Андрей? Где ты видел страну с двумя культурами?

Иннокентий Палеологович потянулся к бутылке, но передумал и внимательно посмотрел на молодого человека.

— Но ведь существует же официальное и неофициальное искусство! — Андрей бросил недокуренную сигарету в мусорный бак и тут же принялся разминать новую. — Ведь это же как черное и белое. Одна культура скована соцреализмом, а другая свободна, словно птица…

— … в клетке, — усмехнулся Иннокентий Палеологович. — И, называя второй неофициальную культуру, мы признаем ту, которой, в общем-то, и нет, первую… Ведь истинная культура тем и хороша, что не имеет ярлыка, а взрастает себе на перегное, навозе, сорнячном фальшивом эрзац-искусстве.

Иннокентий Палеологович помолчал и глотнул из своей бутылки.

— Нет… Талантливые произведения в ярлыках не нуждаются. Талантливые произведения настолько разнятся в силу своей яркой индивидуальности, что каждое из них можно назвать культурой, и тогда просто номеров не хватит все их обозначить… Да и зачем?

К этому времени небесный лик, словно рассердившись, начал вдруг багроветь и, сжав губы, потемнел. Веко закрылось и оплыло. Теперь в сером небесном киселе медленно плыли темные траурные верблюды.

Иннокентий Палеологович допил «Полюстрово» и, взяв метлу и пустую бутылку, поднялся:

— Пора, брат, дождь собирается. Вечером приходи. Чайку попьем.

— Хорошо, Иннокентий Палеологович, непременно буду.

И уже проходя под аркой, Андрей оглянулся и махнул рукой чуть сутулому дворнику с интеллигентной профессорской бородкой.

 

2 

Улица билась в преддождевой агонии.

Встревоженные горожане еще перегораживали вялыми очередями тротуары, осаждая оскудевшие магазины, нищие ларьки и киоски, но уже разбегались, робкие, по домам, растекались неудачники, которым опять чего-то не досталось. Город пустел.

Но вдруг небо опять проснулось и открыло усталый равнодушный глаз свой, и сразу чуть уловимым теплом и словно бы предзакатным светом наполнились опустевшие улицы.

Удивительный, очень чистенький старичок с кислой выгоревшей бородкой выглянул вдруг из темного дворика и молча поманил Андрея тонким морщинистым пальцем. Был этот старичок одет в холщовый костюм и держал в левой руке старинную по виду книгу в солидном черном переплете.

— Не задержу, не задержу, молодой человек, — пропел тоненьким голоском старик. — Книжечка вот… Может заинтересует? Не каждому, не каждому предлагаю… Вид ваш симпатичен. Вижу ведь, интересуетесь хорошей книгой, а?

— Кто же не интересуется сейчас хорошей книгой?… А что это у вас?

— Просто очень хорошая книга… Нужная книга.

— Да что же это все-таки?

— Книга, молодой человек, хорошая книга. А если вас автор интересует, то, — увы! Нет у нее автора. Без автора книга…

— Да что же это, господи, Библия? Какая книга может быть без автора?

— Всякие, всякие книги бывают… Вот ведь, и Библия… Да вы берите, берите, молодой человек. Читайте на здоровье… Понравится, вот честное мое старческое, хе-хе, понравится… Слабые, чуть дрожащие, пальцы старика впихивали уже в руки Андрея увесистый, с тисненым золотым корешком таинственный том.

— Да сколько же вы за нее хотите? — Андрею было очень неловко. Он хотел раскрыть книгу, посмотреть текст, но пергаментные пальцы старика решительно, хотя и слабо, сжимали книгу, не давая ее раскрыть.

— Хорошая книга не имеет цены… Хорошую книгу можно только дарить. Ведь не покупают же хорошую жену… Берите, берите, молодой человек. Дареному коню…

Андрей все же выгреб из кармана все бумажки и мелочь, но старика рядом уже не было, как не было его и в подворотне, и даже на улице…

 

3 

Темнеющее, покрытое предсмертной испариной, небо, тускло озирая город, вперило свой незрячий глаз и в Невский проспект.

Бесконечною рекою плыл по еще теплому асфальтовому телу проспекта вспухший от людского массива городской транспорт: дымящий, искрящийся, выдыхающий теплую бензиновую вонь.

Одуревшие от давки люди суетной толпой текли по тротуарам, сталкиваясь, извиняясь и чертыхаясь.

Невский проспект — это проспект воспоминаний. Здесь всегда что-нибудь уже было и никогда нет сейчас. Здесь обязательно что-нибудь уже давали. И если из Дома книги выходит молодой человек с книгой «О вкусной и здоровой пище» подмышкой или пожилая дама с томиком Сосноры в жилистых рабочих руках, то не торопитесь: там этого уже нет…

Но ведь было! Ей-богу, было!

Еще пахнет прилавок полукопченой московской колбасой, но на вопрос: «Есть?» вскинет продавец удивленные, невинные словно у ангела, глаза и воскликнет:

— Кто вам такое сказал? Уже полгода нет ее и не будет в ближайшие полгода, а может, и вообще больше никогда!

И опять мчитесь вы по хмурому Невскому, на котором все, кроме разве что птичьего молока, когда-то было.

И вы спугиваете стайку феминисток, которые с громким резким криком «Фаллократия! Фаллократия!» взлетают над чугунной Катенькой и еще долго и встревоженно кружат над Пушкинским, бывшим Александринским, театром.

И вы проноситесь мимо молодого гусара, который, весь голубой от потертой джинсовой униформы, бредет, призывно вихляя бедрами, в Катенькин садик.

И, сморщив нос от едкого запаха лошадиного пота, вы галопом проскакиваете Аничков мост, в страхе скосив глаза на совершенно голых лошадей, и вот уже перед вами Литейный проспект.

Здесь чуткими своими ноздрями вы с волнением ловите влажный, бензином пропитанный воздух, чуя в нем слабый аромат. Этот аромат, еще, быть может, не осознанный, уже ухватывает вас за нос, и вы устремляетесь, вы почти летите к заветному перекрестку — пересечению Невского и Владимирского проспектов.

И тут совсем уже окрепший, и потому определившийся, запах свежесваренного кофе задерживает вас у находящихся в беспрестанном движении дверей.

Это кафе, известное Питеру под названием «Сайгон».

Ах, какое это знаменитое кафе! Здесь можно увидеть неотразимых красавиц с Кузнечного рынка. Кокетливо улыбаясь чмокающими, густо крашеными губами, демонстрируя чудом оставшиеся после шумных пьяных разборок два-три зуба, эти дамы здороваются почти со всеми входящими в кафе.

Здесь можно увидеть великое множество бород и усов, холеных и запущенных.

Здесь и только здесь можно полюбоваться на самые линялые, самые потертые джинсы, какие вообще водятся в Питере.

А сколько здесь гениев!

Здесь почти все гении!

Вы только оборотитесь вокруг! Вы пройдите по длинному, узкому, словно коридор, залу. Только не позабудьте снять головной убор!

Вон стройный молодой человек в зеленом, словно огонь светофора, вечно молодом костюме. Это Мустафа Шалите. Поэт.

— Мустафа, почитайте, почитайте же, — сладострастно стонет окружающая его толпа, состоящая из трех влюбленных в поэта девиц. И им читает гений. И, разойдясь, широко взмахивая тонкими руками, он то понижает голос до сладкого горлового бормотанья, то повышает его до звона металла, пока хриплый басок из-за соседнего столика не прерывает Мустафу:

— Утихни, Мустафа, дай поговорить…

Кто посмел? Кто прервал гения? Ну, конечно, гений же. Выцветшая бородка на лице цвета линялого кумача, прямые, чуть грязноватые волосы, прыщи… Узнаете? Ну, конечно же, — поэт Бесовский!

А вон и автор знаменитых «Лихотопов» — Трепов Гера. Как, вы не видели? Смотрите же скорей! Вы еще не читали его исторических пиес? А великолепнейшая драма «Вещий дружинник Олег»? — «… и он потряс копьем (орудие, каким кололи наши предки врагов народа русского)…» — вспомнили? Так смотрите же скорей, вот он! В усах, лохмат, прост в обращении. По секрету — маленькую подробность о гении сем. В этом году он непременно сходит в баню, и, клянусь вам, в Питере станет одним величайшим произведением больше, можно даже попытаться предугадать название будущего шедевра: «Ода парилке».

Но посмотрите, посмотрите, кто входит в кафе! Великий Герман Беломордов! Плюньте на то, что мал он ростом, зато какою бородой обвешан! Величайшая знаменитость. А знаменит тем, что знает всех лично. Компания молодых девиц сопровождает великого всеобщего знакомца. Смотрите! С Шалите за руку, Бесовскому слегка кивнул. (У них вражда. Бесовский в пьяном виде учинил на квартире Беломордова скандал, и гости выбросили гениального поэта в окно, благо, первый этаж.) Потряс вялую ладонь писателя стихов и прозы Трепова.

— Ах, Герман, познакомь, — умоляют Беломордова девицы, а Герман, отойдя от гениев, тихо:

— Да ну их… Это что! Я вот познакомлю вас с Иннокентием Палеологовичем. Это настоящий писатель. Да почитав его, вы плюнете на этих графоманов!

Гибкий молодой человек с черной, словно наклеенной, бородкой ужом проскользнул по узкому залу «Сайгона». Гении его явно не интересовали. Он прошмыгнул в самый конец зала, там пили кофе деловые люди, не гении.

Молодой человек, расталкивая очередь, пробился к последнему столику, за которым стоял некрупный поджарый мужчина в сером пиджаке.

Мужчина бросил на подошедшего быстрый оценивающий взгляд своих пронзительных маленьких глаз и тут же, потеряв к подошедшему всякий интерес, принялся неспеша маленькими глоточками прихлебывать крепкий двойной кофе.

— Простите, мне нужен убийца, — шепотом сообщил бородатый.

Мужчина в деловом пиджаке опять бросил изучающий, но как бы мимолетный, взгляд, ухмыльнулся и невозмутимо принялся за свой кофе.

— Мне очень нужен убийца, — тихо, но настойчиво повторил гибкий, с черной бородкой.

— Не по адресу, — спокойно отпарировал мужчина в сером и деловом.

— Мне очень, очень нужен убийца. Дело надежное. Нужно убить меня.

Мужчина в деловом пиджаке с интересом оглядел фигуру собеседника:

— Ты шизик?

— Нет, я самоубийца.

— Ну, иди и утопись…

— Пробовал. Не получается…

— Отравись.

— Страшно…

— Тогда ты просто шизик.

— Нет, нет! Я боязливый самоубийца.

—Таких не бывает.

— Как же? А я?

— М-да… Редкий идиот. Ну, ладно. Чем могу помочь?

— Убить, но дело будет так…

— Постой-постой, но ты же боишься.

— Поэтому я и говорю, дело будет происходить так: я дам ключи, задаток, адрес и срок… скажем, недели две. В течение этого срока, ночью (а спать все эти ночи я буду дома), так вот, однажды ночью ты придешь… Я нарисую план. Ты тихо войдешь и, не будя меня.. Ну, в общем, делаешь свое дело. Сплю я крепко. Еще. Я при тебе сейчас пишу расписку, что в смерти я повинен сам. Еще, о плате…

— Вот-вот, давай!

— Значит, будет так. Я дам задаток, а дальше… дальше вот что… Я с книжки снял все деньги — три тысячи. Все это будет рядом, у кровати, в черном портфеле.

— Ты, шизик, что ты лапшу мне вешаешь на уши? Хочешь кого-то убрать — гони деньги. Хитер… Я приду в квартиру, ключ от которой ты дашь, прикончу хозяина, а денежки — тю-тю?

Человек с черной бородкой задумался.

— Да-да, ты прав, — сказал он после некоторой паузы. — Ну что ж, придется утопиться. А деньги… Ну, с ними что-нибудь придумаю.

— Так чего думать? Давай их сюда, а я прикончу тебя и выпью за твою душу.

— Э, нет. Так не пойдет. Я дам тебе деньги, а ты смоешься… ведь ты мне не веришь, а с чего это я тебе должен верить? Нет, пойду и утоплюсь вместе с деньгами…

— Ну… подожди… Давай адрес. Но учти, первый раз я проверю, на месте ли деньги, и если все будет так, как ты говоришь, будет все в порядке… Умрешь без мук.

— Ага. Но теперь не верю тебе я. Ты тихонько придешь, портфель свистнешь и смоешься… я лучше поищу другого профессионала. Прощай.

— Тьфу ты, клиент какой дерьмовый пошел! Нет ничего паршивей, чем связываться с шизиками и самоубийцами, — деловой мужчина усмехнулся, слегка стукнув раскрытой ладонью руки по столику и неестественно отогнув при этом большой палец. — Ладно, риск — благородное дело. Можешь привязать портфель к собственным яйцам. Давай ключи, но смотри! Если это все лажа — под землей найду!

 

4 

Осенние вечера! Не вы ли создаете столь приятный душе петербургский уют?

Светятся бубны окон, маня уличных, угрюмо-веселеньких, распевающих под треньканье расстроенных гитар несовершеннолетних валетов, легких, улыбчивых питерских вечерних дам, едва ли достигших пятнадцатилетия, но уже и весьма способных на поступки рискованные.

Редкие короли в бородах с собачками маленькими, с похожими на ожиревших грызунов собаками среднего калибра, а то и собачищами размеров несусветных торопятся нагулять положенные собако-прогулочные минуты и укрыться за теплыми стенами, включив телевизоры и заварив крепкий чай. И только тузы… Да что говорить о тузах? Не гуляют по питерским улицам тузы. Целые колоды их похрапывают дружно в прокуренных залах или же…, но заглянем лучше в знакомый уже нам колодец-двор, где и сейчас не пустует ветхая скамейка. Сидят на ней три дородные старушки-бабушки с пронзительными глазами Шерлока Холмса.

Эти старушки плохо видят днем. Днем они постанывают, держась за больные бока. Днем и слышат эти старушки нехорошо. Но сейчас это бабушки-вундер, а то даже и супер-бабушки. Подгорит судачок в квартире соседнего двора, и уже судачат об этом дворово-скамеечные бабушки. Стукнет в свою рано состарившуюся в очередях жену трухлявый белогорячечный жилец полуподвальной коммунальной коморки, и уже перешептываются об этом обретшие вдруг острый слух вечерние бабушки.

Но и двор мы оставим, а заглянем-ка в комнатку уже небезызвестного нам дворника Иннокентия Палеологовича.

Комнатка эта может показаться еще меньше, чем она есть на самом деле, от обилия хаотично расположенных в ней книг. Книги лежат и на самодельных деревянных полках, развешанных на стенах, лежат они и на столе вперемежку с тетрадями, лежат книги и просто на полу. Затерялась среди стопок этих книг самодельная же кровать из плохо оструганных досок и пара шатких стульев, и только возвышается в углу громадное, с потертой, местами порванной кожей старинное кресло.

В кресле Андрей со стаканом крепкого чая в руках. Сам хозяин на стуле, и в руках его массивная книга с золотым тиснением, та самая, что подарил сегодня Андрею старичок с кислой бородкой.

— Ну-ну! И что, прямо так и вручил, говоришь? Интересно… Ты, Андрюша, оставь ее на пару дней, если, конечно, можешь. Я прочитаю быстро.

— Для этого и принес. Читайте на здоровье, Иннокентий Палеологович. А мне пока и недосуг.

Тут они услышали стук в дверь (звонок у Иннокентия Палеологовича вот уже неделю не работал). Старый дворник отправился открывать и вернулся с новым гостем.

— Вот, познакомьтесь, Андрей, — Женя Пенкин, стихи пишет,— представил он гибкого молодого человека, уже проскользнувшего в комнату и пожимающего прохладной холеною рукой ладонь Андрея.

— А я тут бегу мимо, дай, думаю, забегу на огонек, — Пенкин почесал гладко выбритый подбородок, и Иннокентий Палеологович поинтересовался:

— А где же ваша бородка, Евгений? Уж очень вам шла…

— Да ну ее, надоела… Вы бы почитали нам, Иннокентий Палеологович, в городе говорят уже о вашем новом романе. Нельзя ли хоть несколько глав послушать?

Надо сказать, что, действительно, Иннокентий Палеологович был более известен в городе как писатель, нежели как дворник, и даже как писатель весьма талантливый, а если положиться не мнение не только кочегаров, но и весьма серьезного критика, Андрея, то и гениальный.

— Но, позвольте, — возмутится иной читатель, внимательно просматривающий все литературно-художественные журналы от «Искорки» до «Октября», — это еще что за гениальный писатель? Где и когда он изволил печататься? Почему я не читал, ежели он такой известный?

— Мало ли, кого не изволят печатать даже в журнале «Мурзилка», и, уж тем более, мало ли, кого мы не встретим в журнале «Октябрь»? — парирует автор.

— И вообще, мало ли в России талантливых дворников? — добьет автор сомневающегося эрудита риторическим вопросом. — Ведь никому это не известно. Возможно, дворников-писателей не меньше, чем, скажем, писателей-дворников, а ведь таких писателей (даже кавычек жалко), то есть дворников человеческих душ, уже заведомо известно, что много.

Но вернемся скорее к нашим героям.

К великому нашему огорчению, Иннокентий Палеологович успел уже прочитать некоторые главы своего нового романа и сейчас пил с гостями чай.

Пенкин, восхищенный, томно очарованный, восседал на втором (и последнем) в комнате стуле и упоенно восклицал:

— Нет, ведь это же надо? А? Каков Иннокентий Палеологович?! Такая проза! Такая проза! Да ведь это же прямо стихи!

Между прочим, портфель, с которым Пенкин явился и который вначале находился рядом со стулом, где Пенкин сидел, как-то незаметно, проще даже сказать, нечаянно оказался у самой кровати Иннокентия Палеологовича.

Андрей тоже был восхищен, но выразился по этому поводу более сдержанно:

— Спасибо, Иннокентий Палеологович… Большое спасибо, — но потом вдруг подошел к хозяину и поцеловал его в щеку.

— Ну, теперь я, пожалуй, побегу. Пора. — И пока несколько смущенный Иннокентий Палеологович приходил в себя, кочегар исчез.

Пенкин же, все еще продолжая расхваливать автора и его новый роман, налил чаю себе и Иннокентию Палеологовичу и, просидев ровно столько времени, сколько потребовалось хозяину на то, чтобы выпить эту чашку, тоже отправился домой.

Оставшись один, Иннокентий Палеологович почувствовал вдруг необычайное для данного времени желание спать.

«Старею,» — подумал он, зевая, и взглянул на часы. Было еще только без пяти минут полночь. Возле кровати увидел Иннокентий Палеологович черный портфель.

«Завтра же позвоню Пенкину,» — подумал он и, раздевшись и выключив свет, лег спать.

 

5 

И дались вам, читатель, белые ночи! К черту белые ночи, кому они нужны! Да и много ли в Питере белых ночей? Ерунда. Вот полубелых уже гораздо больше, а черных… жуткое дело, сколько в Питере черных ночей! Да и стоит ли по этому поводу горевать? Ведь на то она и ночь, чтобы быть черной. Чтобы можно было спокойно спать. И спят, спят все нормальные горожане. Еще только пробьет одиннадцать часов вечера, а глядишь, благонадежный горожанин уже в своей уютной постели. Потому и постель у него уютная, что знает обыватель, что такое хороший сон. Хорошо спится на мягком, поэтому у хорошего горожанина и добротный импортный гарнитур. Ведь посмотрите, что делается в мебельных магазинах. Давка за спальными гарнитурами. А попробуйте достать ночную рубашку! Очередь, давка… И кто давится? Нормальный благонадежный горожанин.

Так кто же не спит по ночам?

Не спит наш убийца в деловом пиджаке. Он бы и спал, а может быть даже пошел бы на дело, но, увы, этот кофе, выпитый в «Сайгоне» в количестве пяти чашек — жуткий, прямо-таки кошмарный напиток. Не надо пить кофе в большом количестве. В большом количестве он становится ядом. Ведь из чего варят кофе в некоторых питерских кофейнях? Из ничего, дорогой читатель. Да, пожалуй, это было бы еще хорошо, ежели из ничего, но с тех пор, как стоимость кофе приравняли к стоимости золота, этот прекрасный напиток превратился в помои. Одну и ту же порцию завариваемого кофе используют трижды, а потом часть этой порции заменяют свежим желудевым или отрубевым порошком, и счастливый, отстоявший длинную очередь кофеман хлебает напиток маленькими дозированными глотками и жмурится от удовольствия, медленно отравляя себя.

И вот отравленный злодей в деловом пиджаке скован по рукам и ногам… Он распластан на кровати, он лежит на животе и стонет, как, наверное, не стонала ни одна его жертва, потому что ему очень больно. Не пей, читатель, много кофе в «Сайгоне», если можешь, и вообще не пей кофе нигде. Он дорогой и выпарен до последней капли кофеина. Кодеина, протеина, никотина и пр., в результате чего стал простым, но очень действенным ядом.

Но вернемся к теме. Кто же еще не спит ночью?

Чтобы ответить на этот вопрос, давайте, посмотрим, что ночью можно делать. Воровать, убивать, грабить? Ерунда. Этим можно заниматься и днем.

Ночью можно думать.

Днем думать трудно. Вокруг свистят, гудят, стучат, поют, грабят и воруют, наконец.

Иннокентий Палеологович обычно думал по ночам. Он думал, набрасывая страницы новых произведений, думал, выходя в ночной мир дворика, думал, лежа в кровати.

Вот ведь не странно ли, наверное: думающий интеллигентный человек, а работает дворником. Мало того, что интеллигентный, а еще и с высшим гуманитарным образованием! Но потому и дворником работал Иннокентий Палеологович, что много, слишком много думал. Известно, что, чем больше думаешь, тем меньше получаешь, тем ниже твой чиновничий ранг, тем больше тебя пытаются загрузить работой. И в конце концов думающий человек вынужден покинуть любимую работу и перейти туда, где остается достаточно времени подумать.

Нынешним вечером Иннокентий Палеологович напился с друзьями горячего чаю, но, как ни странно, после чая и ухода Пенкина его вдруг потянуло в сон.

Где-то далеко пробило двенадцать и проиграл гимн. Где-то еще дальше поругались кошки. Потом совсем близко пропели дурным голосом гимн на мотив «Яблочка» и побили женщину.

Иннокентий Палеологович крепко спал и ничего этого слышать не мог. Не услышал он также и тихое царапанье по стеклу, и, наверное, слава Богу, что не слышал, а то непременно посмотрел бы на окно, а смотреть на окно в этот момент совершенно было нельзя, потому что не каждый человек способен созерцать подобные картины без вредных последствий для собственного здоровья.

— Хэгхэбубу, хагебилла, хегебабубы, — разнесся жуткий, очень внятный шепот, и в комнате дворника возникло странное движение. Огромная черная книга медленно двинулась в сторону окна.

При внимательном наблюдении можно было заметить, что в движущейся книге боролись две силы: одна поступательная — противоестественная, с помощью которой книга медленно, но верно подступала к окну, и другая — сила тяжести, с помощью которой книга с грохотом свалилась на пол.

— Кэгэбахба, хэгетрах-чебурех, жушунизмия, — шипело яростно за окном, и книга ползла по полу, а потом, зацепившись за такую же толстую книгу, лежавшую на полу, спокойно замерла.

— Контра подлая! — взвыло за окном, и комнату словно из шланга полили отборным матом, но в это время в чьей-то квартире заорал проживающий без прописки петух, и на окно сразу можно стало смотреть.

Мерцали за пыльным стеклом утренние звезды в удивительно чистом для осеннего Питера небе.

За стеной дикторским голосом сообщили об уборке небывало высокого урожая.

Накатывалось на город утро.

 

6 

Кто не видел утреннего Питера, тот ничего не видел.

Что там Париж? Ерунда — Париж! Не видели мы его, и не надо его нам видеть.

И Лондон — ерунда. Вот разве что Москва… Тут спору нет. Утренняя Москва, наверное, лучше утреннего Питера. Ну, да и Москву мы не видели, так что о чем разговор?

Еще и солнышка нет, а сияет, блестит уже острой иглой своею шпиль Адмиралтейства.

Уже перечеркивает вертикально темная на светящемся небе телевизионная, нарядная в утренних лучах, башня. Но более всего отражает утренние солнечные лучи самое высотное и загадочное в Питере здание.

Самые человеколюбивые органы обитают в этом высоком здании. Ходит слух, что особенно любят эти органы интеллигентную человечину, ну да не будем пользоваться слухами: мало ли что у нас говорят!

Побывавшие на экскурсии в этом замечательном здании ходят по земле неуверенно, ибо голова, вскружившаяся от страшной высоты, так до конца жизни уже кружиться не перестает.

Какой там Париж? Сусуман, говорят, из этого небоскреба видно, и мрут, наверное, от зависти странники из Нью-Йорка при виде столь высочайшего чуда света. Да что там говорить, сколько травм в шейных позвонках ежедневно получает кочующий интурист, набредя нечаянно на питерскую достопримечательность и силясь рассмотреть, где кончается это достойное здание и начинается чистое небо.

Но нет в сентябре над Питером чистого неба. Нет его и в другие месяцы года. Не бывает над городом чистого неба, потому что расстрелял Питер свое небо из дальнобойных орудий — заводских труб, отравил его бензиновой копотью и вонью своего механического чрева.

Но и мертвый, пропитанный серой пылью, утром неожиданно воскресает небесный лик и улыбается всеми голубовато-серыми своими морщинами. Чахоточный румянец делает и небо, и огромный город прекрасным.

Великие миграции охватывают просыпающийся Питер, еще лениво потягивающийся крыльями своих мостов над хмурой Невой.

Выходят ранним питерским утром на проспекты и площади, на переулки и просто во дворы дворники, вооруженные метлами, лопатами, совками и прочей современной техникой. Дворники-интеллигенты и дворники-пролетарии.

Физики, безошибочно рассчитав траекторию полета метлы, деловито вращают своим инструментом. Историки аккуратно снимают культурный слой, состоящий из фантиков, окурков и битого стекла. Философы невозмутимо стаскивают мусор в помойные баки.

Сонные сторожа захлопывают солидные тома Ницше и Гегеля, собираясь домой.

Тянутся по улицам города унылые непроснувшиеся люди.

Мчатся с левого берега на правый и, наоборот, с правого на левый, вспухшие от людей трамваи, автобусы и всякая механическая мелочь. Толпы людей исчезают в круглых пятаках подземки, чтобы вынырнуть на другом конце города, чтобы перескочить в тесные утробы наземного транспорта.

А город выхлестывает уже следующую людскую волну.

Торопятся, бегут, дожевывая на ходу завтрак, странные существа с одинаковыми хозяйственными сумками, серыми задами и лицами. Они еще не растворились в туманной осенней дымке, когда на улицы хлещет уже новый поток.

Боже! Что только не мелькнет сейчас перед случайным утренним зевакой! И американские джинсы, и сапоги такого фасона, что хочется от зависти тут же лечь и умереть. А куртки! И где это только делают такие куртки? А дубленки! А кожаные пальто! Говорят, где-то есть такая страна, Франция, и именно, мол, там все это и делают. Так не надо нам в Рай! Пусть все хорошие люди попадают после своей смерти прямо во Францию.

Но вот выплыли бабушки с бездонными авоськами и выстроились, где только можно, в длинные очереди. Уже что-то и дают.

Уже и любители ранней выпивки осторожно прогуливаются возле закрытых еще винных отделов.

Город уже окончательно проснулся. Город взмахивает хвостами очередей. Город зовет, агитирует, судит и награждает.

Уже несет какой-нибудь Мастодонт Евсеевич осетровый хвост. Уже добыла Авдотья Хворовна солидную рыбу-простипому для себя и больной соседки.

Дышит, дышит город.

Уже подмел двор Иннокентий Палеологович и, присев на ветхую скамейку, отдыхал, попивая «Полюстрово» и одновременно пытаясь разгадать загадку перемещения Андрюшиной книги, которую он обнаружил на полу и очень далеко от стола, прекрасно помня, что вчера перед сном положил ее на стол.

Заскочил во дворик Пенкин. Цепкий его взгляд мгновенно нашел дворника и остановился на нем несколько разочарованно, но тут же Пенкин улыбнулся и быстренько-быстренько подбежал к Иннокентию Палеологовичу.

— А, здравствуйте, здравствуйте, Евгений! Вот был у меня к вам вопросик. Дайте вспомнить…

Пенкин как-то весь внутренне напрягся, что было очень видно по его лицу, но тут же сконфуженно заулыбался.

— Ах, вы насчет портфеля, наверное, Иннокентий Палеологович? Так это же вам…

— Постойте-постойте… Как же это? Вы вчера так быстро…

— Ах, Иннокентий Палеологович, я просто забыл вам… то есть… у вас же было позавчера, кажется… ну, в общем, я хотел вас поздравить.

— Ну, это лишнее. Совсем, совсем лишнее, милый Женя… То есть этот столь дорогой подарок, если я вас правильно понял.

Однако же Пенкин отодвигался уже, повторяя беспрестанно:

— Нет, нет, это вам, непременно… Вам… Вы меня очень обяжете…

И уже не было Пенкина во дворе, а Иннокентий Палеологович, все еще находясь в сильнейшем смущении, взяв метлу и позабыв про недопитое «Полюстрово», отправился со двора на Третью линию подметать свой участок тротуара.

 

7 

Страшна и прекрасна питерская осень.

Нева, узник гранита, словно копившая весь год миллионы крупных и мелких обид, теперь вздыбилась, подобно клодтовским лошадям.

Темные оплеванные воды ее почти сравнялись с гранью сдерживающего Неву гранита.

Но беззаботен великий град.

Каменные львы, словно дразня, словно издеваясь над могучей рекой, подняли лапы, собираясь шагнуть в пучину беснующихся вод.

Яркий наряд из опавших листьев беззаботно шуршит в осенних ветрах. Целые охапки кленовых, полыхающих огнем листьев собирают в Летнем саду.

Чуден, чуден осенний наряд Питера!

Чуден и осенний люд. Сколько шляп, сколько звонкого смеха улетело в сердитые воды Невы!

Оживает осенью и Петербург творческий.

Театры возвращаются в лона свои с дальних вояжей с бессменными, вечными своими спектаклями.

Члены союзов, радостно курлыкая и переругиваясь, слетаются с жарких санаторных миров, чтобы ваять, писать яркими красками и синими чернилами неувядаемые образы великих.

Носятся в ветреных небесах утки в тренировочном полете, вороны — славные жители парков, мысли гениев.

Голуби притихли и нахохлились, предчувствуя гражданскую смерть и долгую зимнюю ссылку.

Воспрянули духом кочегары: пора затапливать печи.

Частник готовит к зимовке побитую летом машину.

Полон, полон жизни осенний Петербург!

Несут горожане сахарные кочаны капусты. Квашеная — чем не закуска? Несут горожане рукописи в издательства. Авось?!. Где-то кто-то уже борется за место, за звание, за премию — надо… Тихо шуршат золотистые листья.

Лев Грохотов, старый петербуржец тридцати лет, торопится домой. Какие там листья?! В душе у него поэма, так как Лев — поэт.

Увы! Куда бы ни спешили поэты, куда бы ни мчались они в просторном прямолинейном Питере, на пути их непременно возникает «Сайгон». Так случилось и со Львом. Он еще только входил, как уже улыбался ему этакий загадочный человек с безумной улыбкой и вкрадчивыми движениями:

— Батюшки! Феофан! Давненько не видал тебя я что-то…

— Ну что? Ну как? Ну, привет… Творишь?

— Жизнь наша — творчество. А чего? Я такой.

— Ну, что новенького?

И тут Лев громким своим голосом начал оповещать Феофана обо всем, что слышал по радио или читал. Но так как слушал и читал Лева только «тамиздат», Феофан на глазах менялся, он как-то убавился в росте, побледнел и, бросив быстрый взгляд по сторонам, нервно отодвинулся.

— Тише, тише, Лев, — испуганно останавливал он расходившегося и грохочущего поэта.

— А кого бояться? Ерунда! Пусть слушают, — шумел Грохотов и вдруг, улыбнувшись не только лицом, но и всею своей огромной фигурою, извинился и перепорхнул к соседнему столику, где пили кофе две прекрасные весьма особы.

Молодые дамы по-деловому пожали ему руку, а Лев еще и успел поцеловать их не очень нежные пальчики.

— Привет семье. Тороплюсь. Но приезжайте, приезжайте, — и, забыв даже испить кофе, летел уже Грохотов по ветреному осеннему Невскому, сшибая людей. Следом в поднятом поэтом вихре летели шляпы, бумажки и чей-то носовой платок, а он, вдруг резко затормозив, юркнул в теплую преисподнюю метро и пропал.

А молодые дамы пили неспеша свой кофе. При этом одна из них, повыше ростом и несколько более мужественного сложения, обнимала свою более изящную подругу за талию свободною рукою в то время, как более изящная строила глазки находящемуся напротив роковому мужчине с крупными, растерянно хлопающими глазами. Наконец, более крупная заметила столь фривольные действия хрупкой подруги и, стиснув ее талию несколько сильнее, шепотом, но весьма строго сказала:

— Будешь кокетничать — убью.

 

8 

Где-то около двенадцати ночи вышел Иннокентий Палеологович во двор и направился неведомо куда. Это была его обычная перед сном прогулка.

Ночь выдалась теплая, и сырые листья мягко шуршали под ногами медленно бредущего пожилого писателя-дворника.

Старинную и столь загадочную книгу положил для памяти Иннокентий Палеологович в столь несуразно подаренный ему Пенкиным портфель, а сам портфель по злой иронии судьбы поставил у изголовья кровати. Да и какая же тут злая ирония, когда этак подфартило старику? Выгнал добрый случай дворника в прелую тьму и, словно спасая его, повлек по Большому проспекту куда-то к Гавани, подальше от неприятных ночных встреч.

Ровно в двенадцать темные «жигули» остановились у арки, ведущей во двор Иннокентия Палеологовича.

Человек в сером дождевике некоторое время всматривался сквозь закрытые стекла своей машины и прислушивался.

Он любил свою машину. Постоянно вслушивался в ее жизненный ритм, вовремя вводил необходимые машинному организму масла и всяческие питательные и полезные жидкости. Машина была как бы частью его организма.

Мужчина вынул из-под сиденья пистолет, пересчитал патроны и сунул оружие в карман дождевика. Затем проверил наличие ножа в другом кармане. Нож был на месте. Хороший испытанный нож с выскакивающим лезвием, весьма удобный в обращении. Тонкий, очень мягкий, но прочный шнур был там же.

Убийца любил свой инструмент, как любил машину, как любил самого себя. Он всегда брал с собою полный набор, потому что никогда не знал заранее, что может пригодиться в данной ситуации.

Мужчина выковырял из пачки «Пэл Мэл» сигарету и закурил, пряча в ладонях огонь зажигалки, потом неспеша вышел из машины, мягко хлопнув дверью, и также неспешно направился во двор. По дороге он переложил маленький карманный фонарик из пиджака в карман дождевика к пистолету и безошибочно выбрал двери подъезда, ведущего в квартиру Иннокентия Палеологовича.

Тусклая лампочка светила только на третьем этаже, и ночной посетитель, воспользовавшись фонариком, убедился в правильности квартирного номера и аккуратно открыл дверь ключом, полученным от гибкого, с бородой, гражданина.

Неплотно прикрыв дверь за собой, мужчина тихо прокрался по прихожей, освещая путь фонариком. Дверь в комнату Иннокентия Палеологовича была открыта. Луч фонаря выхватил из темноты груды книг и неразобранную постель.

— Трепач дерьмовый. Ну, я тебе покажу, — прошептал убийца, и тут луч его фонаря отразился в блестящей коже портфеля.

— Ну что же, и на том спасибо. Время — деньги, — прошептал убийца и, взяв портфель, вышел.

Уже в машине он как-то внутренне ощутил чье-то присутствие. Убийца оглянулся: в салоне никого не было, но жуткое ощущение постороннего присутствия не проходило. Убийца полностью полагался на свою интуицию, потому что она его еще никогда не подводила, и сейчас мог бы поклясться, что за ним наблюдают. Он запустил двигатель, и тут же что-то острое царапнуло по стеклу.

Рука невольно замерла на ручке переключателя передач. За стеклом возникло лицо в кожаной фуражке и с усиками. Блестящий кожаный плащ растворялся в темноте, еще более усиливая иллюзию призрачности ужасного субъекта с белым как мел лицом и фиолетовыми губами. Два зорких глаза словно дулами наганов сосредоточились на убийце, и противнейшая улыбка оголила длинные крысиные зубы.

— Пройдемте, гражданин, — проскрипели фиолетовые губы.

«У-упырь, господи!» — кричало в голове у специалиста по умерщвлению, а вслух он на какой-то жуткой ноте тянул:

— А-ааа!

Когти царапали уже и правое стекло, и там утробным голосом бормотали:

— Укутубу, будустреляция, верхуруция, мордудубия!

Словно очнувшаяся нога самостоятельно отпустила сцепление, правая рука рванула рычаг, педаль газа просто утонула в теле машины, и «жигули» только что не взлетели под облака.

Мелькнул Большой проспект, и набережная с трудом увернулась из-под колес. Нева несла свинцовые в отблесках фонарей воды справа, стремительно навстречу машине.

Мост был еще не разведен, и «жигули», чуть виляя и истерично визжа тормозами, понеслись дальше по набережной.

Бешеные круги выделывала в эту ночь машина с лихим от испуга седоком, чудом избежавшим столкновения с домом или столбом, или даже гранитным одеянием великой реки.

В панике въезжала она в поздний осенний рассвет, восстающий над бодрыми лошадьми, неутомимо оспаривающими свободу свою на Аничковом мосту.

 

9 

Как-то задался автор вопросом, чего в Петербурге больше — туалетов или литературных объединений? И после сопоставления фактов пришел к выводу, что литературных объединений больше.

Почти каждый поэт, вышедший в люди, то есть вступивший в Союз Писателей, становится руководителем такого Лито. Каждый не вышедший в люди стремится объединиться где угодно, и тогда тоже получается Лито.

Каждое Лито дает новых поэтов, и каждый поэт стремится к обществу, чтобы почитать свои произведения. Но слушатель убегает от поэта, чтобы самому написать что-нибудь гениальное, поэтому в Питере поэтов больше, чем слушателей. Поэтому «Сайгон» забит поэтами. Поэтому поэты так любят объединяться, и поэтому в городе Лито больше, чем туалетов.

Но Лито Литу рознь. Потому что одним руководит Кушнер, а другим Дудин, а третьим и вообще никто не руководит, там демократия. И если кто-то ходит в одно Лито, то другой, посещающий другое Лито, пишет все равно так же, а может даже и хуже. Правда, находятся и гении, но и они издают очень неинтересные стихи, хотя, правда, некоторые пишут и интересные, но зато не желают издаваться.

Зато тем, кто издается, можно позавидовать, потому что рекомендуют их обычно руководители посещаемого ими Лито. А тем, кто не издается, можно посоветовать плюнуть на свое Лито и перейти в другое, там уж наверняка издадут. Апробировано. При условии, что будешь себя хорошо вести.

В Лито, которое посещал Андрей, не издавались, но зато руководитель этого Лито был весьма талантлив и был хорошим учителем. Сам он был питерским денди. Одевался в костюм цвета шоколада, пил все, кроме портвейнов, и был изящным брюнетом с длинными поэтическими волосами.

Говорил Учитель неспеша и очень веско, и два его вопроса, на которые сам он ответа не давал, всегда будоражили и пугали поэтический молодняк.

«Зачем вы все пишете?» был его первый вопрос и «Чем отличаются стихи от прозы?»

На оба вопроса ответить никто не мог, но писали после этого еще больше.

Приходил в это Лито и гениальный Мустафа Шалите в вечнозеленом своем костюме. Сохранились в памяти людей две беседы, произошедшие между Мустафой и Учителем.

Одна из них произошла, когда Учитель, будучи слегка простужен, покашливал. Мустафа тоже кашлял и, сидя небрежно закинув ногу на ногу, как и подобает большому таланту, он пошутил:

— Мы оба с вами что-то чахоточными стали, — на что Учитель отвечал, улыбаясь весьма приветливо:

— Не знаю, как у вас с чахоткой, а вот у меня только легкая простуда.

Другая же беседа произошла так: Мустафа Шалите вошел во время занятий и скромно сел, закинув зеленую ногу свою, как всегда, на другую.

Учитель сам обратился к Мустафе с почтительной вежливостью:

— Вы, Мустафа, желаете, наверное, порадовать нас своими новыми стихами?

— Да вот, приволок парочку стишат, — небрежно отвечал Мустафа Шалите, открывая в то же время свой портфель.

— Знаете, Мустафа, вы уж приносите полный портфель ваших стихов — как-нибудь мы посвятим вам целый вечер, а уж сегодня читать не надо, — порадовал Мустафу Учитель, после чего Шалите перестал почему-то посещать Лито.

 

10 

Любовь, любовь движет нами! Что человек без любви? Горький, замкнутый в себе эгоист.

Вот и Андрей, наш молодой и усатый кочегар… Спросите, что делал он полгода тому назад? И ответит чистосердечно наш герой:

— Мучился.

Полгода тому назад время для Андрея тянулось мучительно медленно. Минуты растягивались в часы, а часы в дни. И было тогда для него не просто время, а время искать и мучить себя сомнениями.

Каждая симпатичная ему девушка была для него загадкой. Ведь вот она, странность жизни: стоит рядом с ним на остановке трамвая или в очереди за пирожками девушка. Спору нет, эта девушка мила, даже красива, черт возьми! Возможно, добра и человечна. Очень возможно, что и одинока, и прекрасная семьянинка. Хорошая хозяйка? Важно ли это? Важно другое: может быть, она и есть та, единственная, посланная судьбой и, может быть, вот сейчас он, Андрей, сделает величайшую глупость в жизни, так и не сказав ей ни слова, не сделав свой первый и очень нужный шаг к своему и ее счастью.

Но где уж тут! Уже и трамвай, позвякивая, примчался ниоткуда, или пирожковая тетка отпустила уже ей пирожки, и ушла девушка задумчивая и почему-то грустная, быть может, унося вместе с пирожками Андреево счастье.

Но нет. Все в жизни гораздо разумнее устроено. Природа дала человеку загадочное шестое чувство, и в этом Андрей убедился, когда увидел того, кого боялся пропустить.

«Она, она!» — повторял кто-то радостно внутри Андрея.

«Она!» — воскликнул мысленно он сам, когда увидел «Кошку».

Кошка — это условно. Это тот параллельный образ, который сопутствует каждому человеку. Недаром дети дают клички друг другу, своим учителям и всем, всем…

Но бывают клички объективные и субъективные. Субъективное — это то, что видят не все, а кто-нибудь один. «Кошка» было субъективное. На самом деле ничего кошачьего внешне в ней не было. И ходила «Кошка» совсем не по-кошачьи своими длинными ногами, не имела привычки мяукать, а наоборот, разговаривала, проявляя при этом свою образованность и культуру. При этом она еще и жестикулировала изящными своими руками с длинными музыкальными пальчиками.

И вообще понятие «Кошка» пришло потом, когда она басом смеялась в телефонную трубку. По телефону она всегда смеялась басом. Этот ее смех по телефону неизменно вызывал у Андрея одну и ту же мысленную картину: непременно возникал котенок, когда щекочешь ему животик, а он отбивается всеми своими лапами…

«Кошка» была настоящая дама. Высокая, нос с благородной горбинкой и аристократические кудряшки на висках. Она пришла на Лито, и ее сразу заметил и выделил Учитель. Кошку нельзя было не заметить. Но вышло так, что она пришла, когда Андрей назначил ей первое свидание. Жизнь Андрея круто изменилась.

 

11 

Бедные люди-поэты! И даже когда поэтов печатают, они все равно бедные. Даже беднее, чем непечатные, так называемые левые. Ведь если и напечатают, то непременно не то, что хочет сам поэт, а то, что нужно. Потому что так НАДО. Искромсанного, израненного поэта могут еще и перепутать, и в обложку с его фотографией и фамилией вставить вовсе не его стихи. Такой удар редкие поэты переживают, благо, что такое и бывает редко.

Страшно и то, что стихи осчастливленные, то есть увидевшие свет, мужественно переносят кровавые, подчас просто уродующие их операции. Хирург-редактор, который на самом деле цензор, подчас просто срубает беднягу и сажает его на новую, идеологически выдержанную почву. Делает ему антиупаднические прививки, и получается, вернее, выходит из-под рук редактора «стихо, которое веселится».

Но и это еще не все. Изрезанная, выхолощенная чужой холодной рукой, книга зачахших стихов становится в очередь и годами ждет своего выхода. Уже и поэт позабыл про пасынков своих, уже породил новых любимых своих «детей». Уже раздумал он печататься — ан нет, вдруг выходит книжка с девичьей фамилией несчастного жизнелюбца и заполняет собою полки книжных магазинов. — Ау, родитель! Где вы?

И родитель спешит. Он, выпив на полученный гонорар, широк душой. Он скупает свое творенье в розницу и оптом и дарит, подписывая, оставляя веками немеркнущий автограф на поблекших листах. Он дарит книги друзьям, потом просто знакомым, потом он дарит свое больное дитя случайным знакомым, друзьям по выпивке и наконец просто попутчикам в автобусе, метро, электричке.

Пенкину повезло. Его напечатали сразу. Его стихи не кромсали: нечего было вычеркивать, потому что там ничего не было. Стихи были идеологически выдержаны.

Тоненькую книжку Пенкина купили несколько доброжелателей и кучка недоброжелателей.

Доброжелатели положили книжку в свои книжные шкафы и тут же про нее забыли, а недоброжелатели носили ее с собой и показывали друзьям и знакомым. Знакомые чаще всего попадались в «Сайгоне».

— Смотрите, друзья,— ехидно посмеиваясь, перелистывал книжку недруг, попивая кофе. — Вот и книжечка-никудышечка. Теперь можно и в библиотеку поэтов. Еще одна веха в российской поэзии.

—»Парус синий!

Парус красный!

Парус голубой!

Разошлись мы в день ненастный,

Милая, с тобой.»

— Потрясающе! А вот еще: «А у меня в голове летают ласточки,— оправдывался человек». Тут уже в дурдом сдавать надо.

— Ну-ка, покажи книжку!

Пронзительные маленькие глаза смотрели на обладателя книги пенкинских стихов вовсе не угрожающе, но книга была моментально отдана. Что-то такое было в некрупном, но явно решительном мужчине, что ему просто необходимо было подчиниться. Быть может, потому, что взгляд его выражал брезгливость к чужому сосуществованию и измученность души, хотя души-то как раз и не было видно в этом настороженном мужчине. И все же что-то же было!

— Убийца,— сдавленно прошептали в углу.

Мужчина, не интересуясь содержимым, холодно уставился на обложку, где на фоне собственной библиотеки красовался поэт в линялой вязаной кофте.

Губы сайгонского завсегдатая превратились в тонкий пунктир и, швырнув книгу на стол, мужчина стремительно вышел из кафе.

— Хи-хи-ха-ха! Ой, хи-хи-хи! Ой, щекотно!

Две известные уже нам особы веселились за столиком, покусывая сахарок и прихлебывая черный сайгонский напиток. Крупная Женя, пощекотывая левой рукою хрупкого своего котика, что-то ласково ей мурлыкала, а Котик уличным баском похихикивала. Вдруг глазки Котика загорелись ярким зеленым огоньком.

— Смотри, милый! Портфельчик дядя оставил…

Женя, покинув подругу, быстро переставила чашку на соседний столик, поближе к оставленному портфелю, и там же оказалась и сама. И оставленный сердитым посетителем черный блестящий портфель в мгновение ока перекочевал к Котику.

 

12 

И на кой ляд дался тебе, о Питер, металлический всадник, мучающий медную конягу свою на своем ледниковом камне! Это ли эмблема твоя? Когда и град давно переименовали, и потомки творца твоего расстреляны неумолимой рукой? И новый распорядитель твой, нечетко выговаривая букву «Г», произносит новое имя твое небрежно, как название второстепенного, утерявшего столичный блеск града, с тайною и явною мечтой о суетливо-каменной, шумно-курантной столице.

Некогда гордый, славный культурою своею, скоплением умов и великих творений, что ты теперь?

Но есть, есть неистребимая питерская гордость, достойная быть эмблемой города. Величайшая каста народа российского, породившая и взлелеявшая стольких славных творцов — ЧИТАТЕЛЬ. Вы, Читатель!

Сбегают писатели, еще только учуяв в себе крупинку таланта. Художники меняют ставший сторонним окраинный град. Толпами мигрируют в Москву любители суетных удобств. Но Читатель — он не суетен. Он, наоборот, усидчив, питерский Читатель. Куда до него ростовчанину! Да, пожалуй, даже самому москвичу. Летом и зимой, весной и осенью питерский читатель вооружен до зубов. В кармане у него газета, в портфеле — книга, в руке — скрученный в тугой рулон журнал «Новое Время», и в пятикилограммовой связке сдаваемой с боем макулатуры в яркой обложке нагрузочный журнал «Молодой Коммунист».

Питерский читатель добрый. Он даже дает почитать свои книги друзьям. Он общителен. Он всегда делится свежими впечатлениями.

Питерский Читатель всегда в поиске новых книг и, преодолевая массу препятствий, находит и читает то, что даже и нельзя, даже и вредно читать.

Кто сказал, что книга — друг человека? Глупость сказал этот человек. Книга — враг номер один. За книги сажают, за книги преследуют, пугают, исключают, лишают. Но великий питерский Читатель читает все, прекрасно сознавая последствия. Это ли не геройство?

Читатель, Читатель — эмблема Питера!

Но скорее за мной, Читатель! В «Сайгон»! Там появилась Книга. Книгу извлекла из черного портфеля прекрасная Евгения, и сейчас семейный дуэт с любопытством разглядывал солидный, тисненый золотом переплет.

— Книга,— недвусмысленно произнесла Женя.

Живые пальчики Котика открыли тяжелый переплет, и достойная пара приступила к изучению старинного фолианта.

Надо сказать, что книгу изучало и некое постороннее лицо, возникшее словно ниоткуда за плечами наших дам. Лицо было упитанное, схожее с ликом великого певца Эдуарда Хиля. Портили же российскую простоту этого лица излишняя злость губ и лихо торчащий на сторону серого цвета клык. А так лицо как лицо, простое и нарочито сердечное. Рубахи-парня лицо.

— Мура какая-то,— пробурчала Женя.

— Ерунда, но денег стоит.

— Толкнем и покутим.

Котик ласково отхлебнула кофе и оглянулась. Лицо рубахи-парня растаяло как мираж.

— Чего читаете, лапоньки? — стоял перед семейством роковой мужчина с круглыми, хлопающими наивно глазами.

— Гук, милый, книжечку продаем. Старинную.

— Позвольте взглянуть,— и Гук неторопливо перелистал толстый фолиант.

— Нет. Много эта книга не стоит. В буку ее, скорее всего, не возьмут.

— А мы и не собираемся ее туда отдавать. Мы ее сами продадим.

— Так будет еще труднее. Мало кому нужна, но если хотите…

— Хотим, хотим! Давай пятьдесят рублей.

— Нет, девушки, вы меня не поняли. Я попробую подыскать вам покупателя, правда, мне кажется это маловероятным. Что касается лично меня, то я собираю всяческие древности, но пятьдесят рублей за эту книгу дать не могу.

— Ну, давай тридцать!

— Нет, нет… Да и денег таких сейчас у меня…

— Ну ладно, давай десятку.

— Я вам поищу покупателя, правда, это будет трудновато…

— Женя, отдадим ему за трешку?

— Девушки, будете еще кофе? Угощаю…

— С удовольствием, милый. А то у нас…

Гук исчез, и через некоторое время все трое пили кофе с пирожными.

— Знаешь, Гук, возьми нам еще по чашечке и забирай книгу.

— И пирожное, пожалуйста,— добавила Котик.

Так черный загадочный фолиант попал к роковому мужчине.

 

13 

Автор панически боится тринадцатых страниц и глав. Что скажешь в тринадцатой главе? Ничего не скажешь, потому что объят ты суеверным страхом. Когда я написал тринадцатую страницу этой неприхотливой поэмы и пошел испить кофе, нить рассказа неожиданно прервалась, и полгода несчастные страницы пылились на столе без продолжения.

Страшное, страшное число тринадцать. В тринадцать лет автор пережил первую и самую несчастную свою любовь. В тринадцать лет… А что там говорить! Внутренний голос убедительно просит не писать тринадцатую главу, и автор, внимая внутреннему этому воплю, торжественно пропускает эту совершенно не интересную злосчастную главу и, опять же испив кофе…

 

14 

Вот уж и год прошел, как автор забросил рукопись в бездонную глубину своего письменного стола. Затерялся там и молодой усатый кочегар Андрей в поисках своего личного счастья, и само его счастье в образе рыжей огненной Кошки.

Но всему свое время. Как возвращается в гастроном блудный его пасынок, целые сутки боровшийся с алкоголем, как возвращается в Питер ветреная осень, так и автор, вдруг неожиданно вспомнив о брошенном своем дитяти, мучимый совестью и муками творчества, возвращается к рабочему своему столу.

В этом сказочном мире столько чудес и… будней.

Вернее, в этом будничном мире столько сказок и чудес. Их надо только искать, а главное, видеть.

Ведь видим же мы, как нас с каждым днем делают все счастливее. Мы все видим, потому что, работая, наблюдаем и, наблюдая, работаем.

Путем глубокого наблюдения и анализа мы с горячей убежденностью, с величайшим чувством ответственности и собственного достоинства делаем вывод: жить стало лучше — стало веселее. Ведь вот и осень год от года улучшается, становится все более щедрой. Именно осенью начали возвращать населению по частям государственный сталинский заем.

Осень — наше богатство. Настоящая любовь вызревает осенью, выдержав палящие лучи летнего солнца.

Андрей спешил к своему счастью, к своей Кошке. Кошка была хронометром в юбке. Она появлялась в назначенном месте точно в назначенное время и, прищурив огромные зеленые глаза, что-нибудь сосредоточенно изучала.

Карманы ее куртки были набиты чудесными вещами: какой-то волшебный стеклянный шарик, записная книжка, в которой всегда находился нужный телефон, конфеты в обычных фантиках, но сказочного вкуса.

Вот и сейчас она уже стояла у входа в Летний сад, поигрывая стеклянным шариком. Шарик гипнотизировал. Прохожие замедляли шаг и с интересом всматривались в стеклянное чудо.

… Они шли по притихшим улицам вечернего Питера. Андрею все время казалось, что Кошке холодно, но она, нахохлившись в легкой вельветовой куртке, сама устремилась к Неве.

Разговор не складывался. Андрей робел перед Кошкой. Редкое счастье совместных прогулок заставляло его держаться в напряжении. Любое слово в тишине вечернего города казалось банальностью, а Андрею очень не хотелось выглядеть перед нею глупым. Достаточно было того, что он считал себя некрасивым и явно проигрывавшим в ее обществе.

— Давай, дойдем до Васильевского пешком,— предложила Кошка.

«Хоть на край света»,— мысленно ответил он, а вслух просто улыбнулся. «Улыбаюсь, как дурак»,— тут же он мысленно одернул себя.

Возле Невы было совсем холодно, и Андрей как-то нечаянно поймал ее руку. Рука оказалась холодной.

— Я люблю ходить по городу пешком. Ты не устал?

Эти неожиданные слова испугали Андрея. Он почему-то почувствовал себя лишним. Ему вдруг показалось, что эта красивая легкая женщина именно так и должна жить — сама по себе. Лететь по ветреным просторным набережным Невы, легко, одна, пушистая в холодных струях осенних ветров. А он… только мешает.

 

15 

Злой рок преследовал человека по прозвищу Гук всю его сознательную жизнь.

Друзья оставляли Гука. Женщины завоевывали его и через некоторое время бросали.

Но Гук не жаловался на судьбу — он в нее не верил. Уходили друзья и женщины, но оставались вещи, а из любой вещи роковой мужчина умудрялся делать деньги, и деньги не бросали его.

На жизнь Гук смотрел как на вещь, которой, однако, очень дорожил и потому был настолько осторожен, что некоторые принимали его осторожность за трусость.

Что горожанину нужно?

Машину «фиат» или, хотя бы, вырубленный русским мужиком с помощью топора и стамески «Москвич»,— скажет нетерпеливый автолюбитель.

Автор не согласен. Автор усмехнется умненькой усмешкой и позволит себе заметить, что машине непременно нужен гараж, иначе ее разберут на запчасти.

Горожанину нужна уютная комната, желательно, даже отдельная квартира,— скажет вдумчивый читатель, и автор воскликнет: «Горячо!»

Но что такое уютная квартира? Уют — понятие субъективное, скажет философ и будет абсолютно прав.

Был у автора знакомый алкоголик, который счтал, что его квартира самая уютная на свете, а вся обстановка этой квартиры состояла из пустых бутылок, приготовленных к сдаче, табуретки со стоящим на ней вечным обгрызенным по краям стаканом и горки килечных голов в раковине на кухне. Из домашних животных проживала в этой квартире пятерка хмурых ручных пауков и стадо тараканов, которых мой знакомый знал по именам.

Но ведь сколько семей, столько и уютных жилищ, а уют, как известно, надо оберегать.

Лучший хранитель уюта — дверной замок.

Вовсе не обязательно, уходя, гасить свет. Уходя, закрывай, читатель, дверь на замок. Если есть возможность — на два.

У рокового мужчины замков было пять. Два врезных, два навесных секретных и один совершенно секретный, полунавесной, полуврезной.

Уходя, Гук гасил свет и закрывал дверь на все замки.

Возвращаясь, роковой мужчина светом пользовался только в совершенно темное время суток, замки же закрывал все, и какой-нибудь гость долго простаивал перед дверью, тщательно изучаемый хозяином в дверной глазок, пока открывались сложные и многочисленные замки.

Описывать гуковский уют не буду. Дело в том, что каждая женщина, сыгравшая в свое время роль хозяйки данной квартиры, опираясь на свой вкус и жизненный опыт, оставляла в квартире рокового мужчины что-нибудь свое. Одна оклеила кухонную стену славными картинками из жизни западного мира, другая оставила на стене гостиной несколько своих живописных работ, часть который хозяин еще не успел продать, третья покрасила пол в туалете в цвет мороженой сливы и т.д. и т.п.

Сам Гук внес в обстановку квартиры значительную лепту в виде бесконечных обширных коллекций, а коллекционировал он абсолютно все, что имело возможность уместиться в квартире.

Приобретя солидную книгу в черном перепоете, роковой мужчина вернулся домой. Было уже довольно поздно, и посему, попив слабенького чаю, Гук улегся спать. Надо сказать, что квартира его находилась на третьем этаже, и потому на окна хозяин решеток не поставил.

 

16 

Случалось ли вам хотя бы мысленно летать по ночному Питеру? Случалось ли? Ведь это прекрасно! Вот вы седлаете непослушного скакуна — метлу ли, швабру ли (это абсолютно все равно) — и врываетесь в осенние ветра, и шорох листьев строгой симфонией сентября встречает вас на широких просторах площади. Летний сад, теперь совсем уже не летний, приветствует вас и принимает в шуршащие свои объятья.

И всадник, гремя металлом, мчится вслед, и дрожит, встревоженный топотом медных копыт исполинского коня, город, и вздыхает, и душа его, стесненная шумным рабочим днем, раскрывает ночью свои затаенные секретные уголки и принимает вас — любопытного странника.

Вы слушаете дыханье Питера, вы сливаетесь с душою его! И это ли не диво?

Купаются и львы в ледяном свинце великой реки. Ведут приглушенно беседу кариатиды в сиянии тысячи лун, отражаемых Невой, и призраки парусников летят в просторы Балтики.

Какой там холод? — мороз времен несется по каналу Невского, сдувая метрополитены и всякую неоновую мишуру задувая словно лампады.

Город дышит. Вы слышите его трудное дыхание, и мудрой добротой пронизывается ваша душа. Душа проснувшаяся, воскресшая и такая, оказывается, необходимая.

Но всадник торопит. Ликующий, он взмахивает медной дланью и века шеренгами несутся навстречу.

Проснитесь, спящие!

И уже где-то кто-то вздрогнул, обретя, как и вы, душу, и где-то откликнулось чье-то проснувшееся сердце.

— Проснитесь, спящие!

Но спят горожане на своих удобных кроватях. И чем шире, чем мягче кровать, тем крепче спит он, строитель Великого Будущего.

 

Роковой мужчина спал крепко и потому первого жуткого ночного звонка не услышал. Следующий длинный и удивительно противный звонок вызвал у спящего зубной скрип и сонное недовольное бормотание Гук, кряхтя, перевернулся на другой бок, всхрапнул и только после этого открыл глаза. Кто-то жал на кнопку звонка без перерыва. Гук вскочил и побежал к двери, но открывать ее не торопился, а прильнул к дверному уменьшительному звонку.

Картина, представшая перед ним, испугала рокового мужчину. За дверью стояла компания жутких типов. Один из них, очень маленького роста, неестественно длинною рукой жал на кнопку. Трое других тесной толпою стояли в трех шагах от двери. Каждый был занят своим делом: один наставил на дверь огромные локаторы-уши, другой сверлил Гука прямо сквозь глазок круглыми, как у совы, глазами, а третий просто целился в рокового мужчину из большого черного нагана. При этом все четверо скрипели желтыми, ужасно длинными, клыками.

— Отдай книгу,— зашипел длиннорукий, прекратив звонить.

— Книгу отдай,— вторил ему хрипло ушастый.

— Отдай, сволочь,— скрипел тип с совиными глазами.

— Книгу, падла! — визжал вооруженный.

Гук отпрянул от двери, тихонько вернулся в комнату и сел на кровать. Его бил озноб. Зубы стучали.

— Книгу, падла, сволочь, отдай! — в незарешеченном окне показалась кошмарная образина в фуражке, и когтистые лапы заскребли по стеклу.

Гук хотел встать и взять книгу, чтобы отдать ее поскорее ночной сволочи, но, как назло, ноги перестали слушаться.

— Отдай! Мы мирные люди, мы воевать с тобой не хотим! — выло за окном и за дверью одновременно. Заоконная образина начала предъявлять Гуку зачем-то кроваво-красную книгу со странным словом «Черезвыкаклизм», вытисненным на обложке гнусной желтой краской.

— Мама! — прошептал роковой мужчина и медленно сполз на пол. Круглые глаза его буквально вылезли из орбит, а дрожащая нижняя губа ушла в сторону, почти достав мочку уха.

В дверь уже били ногами. Дикий вой носился по квартире, сметая со столов и комодов всякую коллекционную мелочь.

Гук ползком подобрался к черной книге. Он уже ухватил ее непослушной рукой и поволок к окну, когда вой вдруг прекратился, во дворе взревел мотор, и какой-то автомобиль выкатил из гуковского двора.

Роковой мужчина подполз к окну и с трудом хватаясь за трубу отопления, поднялся и выглянул на улицу.

С высоты третьего этажа двор просматривался как на ладони. Было совершенно пусто, и только несколько фонарей, освещающих парадные, отражались в осенних лужах. Наступало утро.

 

17 

Пенкин любил просыпаться. Новый день всегда что-то обещал.

На столе лежала стопка одинаковых книжек со стихами Пенкина и с его фотографией на обложке. Рядом лежала записная книжка, в которой Пенкин помечал, где, когда и с кем встретиться, о чем поговорить и даже о чем попросить.

Умывшись, Пенкин вышел на кухню и поздоровался с мамой, солидной крупноносой хозяйкой.

— Здравствуйте, мама. И что сегодня на завтрак?

На завтрак мама успевала сотворить какие-нибудь занятные пирожки, яички всмятку и некрепкий чай.

Из ванной раздавалось довольное фырканье. Папа, Борис Моисеевич, любил утренние омовения и потому мылся последним, чтобы не создавать очередь.

Через некоторое время вся семья уже находилась за столом.

Евгения всегда раздражала папина привычка громко прихлебывать и чавкать за столом. Раздражала именно потому, что вообще отец считал себя интеллигентом. Правда, происходил Борис Моисеевич из пролетарской семьи, которая проживала до 17 года в Жмеринке. Интеллигентом папа стал в двадцатых годах, когда стране потребовались грамотные люди. Кто-то запихнул его в рабфак. Кто-то предложил стать начальником цеха, и вот теперь Борис Моисеевич, громко выхлебывая чаек, жаловался, что вот, мол, заводу не хватает рабочих рук, а с него, директора, спрос за каждую мусоринку на заводе.

Конечно, подметать тоже талант нужен, а метлу держать — вообще, целая наука. Приходят, мол, какие-то непутевые девки, которые вместо метлы все книжки читают или матерятся и пьют.

— Ну что ты все о производстве, дуся? — мама подложила Борису Моисеевичу пирожок.

— Хоть дома-то можно отдохнуть? Вот и Женечка, видишь, поэтом стал. Книжку уже его напечатали.

Евгений уже вставал из-за стола, потому что был у него девиз: «Ни дня без строчки». И, уединившись у себя в комнате, он нетерпеливо достал чистую тетрадку и спешно записал низвергнувшиеся из его поэтического нутра следующие слова:

«Станок вертится и крутится.

Станок мой крепок как народ.

Рывок — и выточу Жар-птицу…»

Тут он задумался, а задумавшись, вспомнил, что обещал редактору Всеславе Народовне занести с утра новые стихи.

Евгений быстро уложил стопочку тетрадок в портфель и, быстро одевшись, выскочил на лестницу.

Улица встретила Пенкина хмурым осенним листопадом и голосом сбоку:

— Ну, здравствуй, самоубийца.

Сильный удар в челюсть свалил Евгения в мокрую пожухлую траву газона. Подниматься очень не хотелось, но властный голос приказывал:

— Подъем, падла семитская, а то таких сволочей и лежачих бьют…

Евгений встал и увидел перед собой делового мужчину в сером дождевике.

— Книжечку напечатал! Дерьмо — твоя книжечка. Писатель…

 

18 

О Питер, Питер! Куда спешишь ты, славный город мой?

Нескончаемые потоки машин валятся в дымку осенних горизонтов. Исчезают в питерских туманах разноцветные «жигули», серые, словно ночные кошки, «волги».

Несется горожанин за призрачным своим счастьем — Ау! Ищи ветра в поле. Хорошо гнаться за счастьем в личном транспорте, но есть и неудобства. В личном транспорте необходимо быть трезвым, а какое трезвому счастье? Счастье — удел пьяного гражданина. Чем больше выпил, тем веселее и уютнее гражданину в осеннем состоянии невесомости. Выпил, и вот оно, счастье, прямо на тарелочке с голубой каемочкой. Есть ли свобода и равенство, нет ли их — кому какое дело?

Дорога ли водка, дешева ли? Вот вопрос, мучающий всех, даже трезвенников. И, пожалуй, трезвенников мучающий даже более, нежели пьяниц, потому как всякий специалист, будь то водопроводчик или даже переносчик тяжестей, норовит взять за свои услуги не деньгами, а именно алкогольными напитками. Знает, подлец, с какой стороны счастье лежит.

Грохотов не относился к ущербной половине российского человечества, он не был трезвенником. Но водочный вопрос мучил и его и не то чтобы периодически, нет, мучил Грохотова водочный вопрос каждый божий день, и мало того, этот вопрос мучил его и утром, и в обед, и даже еще более вечером. Раскупоривая бутылку дрянной бормотухи, Грохотов всегда мечтательно басил:

— Эх, водочки бы, совсем отравили, гады… Подлечиться бы.

Но водочки никогда не было. Даже с аванса или с получки. Потому что стоит она в два раза дороже. А какой же поэт позволит себе такую роскошь? Ведь пить приходится в компании, а что на компанию бутылка водки (за пять тридцать, извольте заметить)? Тьфу, и ничего. А вот полтора литра красной ядреной бодяги уже лучше. Поговорить успеешь. Ведь русскому человеку не результат, а процесс главное. Он бы и век сидел трезвым. Была бы только компания и что-нибудь выпить. А водочку пить полезнее, это любой человек знает, и пьющий и непьющий. Но дорога, подлая, ох, дорога.

Нынешний вечер, как и предыдущий, обещал быть веселым. Были у Грохотова гости, были и бутылки портвейна, в окружении домашних соленых грибочков, покупных соленых огурчиков и вареной картошки. Ну просто явно не хватало водочки.

Гости, выпив портвейна, отдыхали под ядреные стихи хозяина.

Черный кот Иосиф меланхолично грыз молодой лучок, произрастающий на подоконнике. Хозяйка, временами заглушая Грохотова, жаловалась на судьбу, прихлебывая портвейн из треснувшей чайной чашки. Вообще все шло как надо, как всегда шло и идти должно, когда вдруг раздался звонок.

Иосиф, перестав грызть лук, насторожился. Насторожились и гости. Хозяйка быстренько допила портвейн, а Грохотов направился в коридор открывать дверь.

— Ха-ха! Это Гук к нам пожаловал,— радостно забасил из коридора гостеприимный хозяин. И действительно, следом за ним в комнату вступил роковой мужчина с толстым фолиантом подмышкой.

— Что ты там такое принес? — обратился Грохотов к вновь прибывшему. Гук выглядел весьма бледно. Руки его тряслись, что не ускользнуло от наблюдательных гостей. Кто-то налил роковому мужчине вина, кто-то придвинул к нему стул и тарелку с грибами. Гук выпил не закусывая.

— Вот. честный обмен,— наконец, произнес он.— Меняю на что хочешь.

— Что хочешь и бери,— добродушно прогремел хозяин. Он тут же выдвинул из-под дивана ящик, набитый книгами, радиодеталями и даже старым телефонным аппаратом.

— Вот, телефончик я у тебя и возьму. Я коллекционирую старые телефонные аппараты! — обрадовался Гук и уложил аппарат в вещевой, немецкого образца, вынутый тут же им из кармана мешок.

Грохотов же в это время полистал книгу и тут же восторженно закричал, что это просто шедевр. Что это как раз та книга, о которой он мечтал всю свою сознательную жизнь, а потом положил ее на полку, рядом с недоделанным, кажется, с прошлого года лежащим на этом месте, магнитофоном. Там же уже лежало несколько добротно покрытых пылью книг.

 

19  

Человек — существо парное. Идешь ли ты, читатель, по Невскому, спешишь ли ты в Гавань, устремляясь по пронизанному холодным ветром Большому проспекту, везде и всюду встречаются тихие, ушедшие в свои дела, или, наоборот, шумные, бредущие неспеша под руку или мчащиеся гуськом с авоськами и переметными сумками, пары.

Пары временные и пары постоянные, пары одноночки и пары многодневки, все человечество торопится объединиться, потому что этого требует природа и потому что одному скучно.

Вдвоем можно поговорить откровенно, поделиться затаенной, долго и тайно лелеемой мыслью. И не беда, если ты останешься непонятым — люди редко понимают друг друга.

О чем же беседуют эти осенние скитальцы Питера? О чем угодно. Легче сказать, о чем они не беседуют, ну да и это, сказанное, станет ложью.

Вот замерла восторженная двоица возле великого Зимнего.

— Второй этаж,— тихо и томно шепчет дама.

— Ах, я согласился бы и на малую часть первого— стонет мужчина.

Вот молодая пара в очереди в модном кафе:

— … а он кису из тазика вынул и выжимает, выжимает…

— Ах-ха-ха!

— А он клевый такой. Весь в штатском…

— Любимов правильно сделал, что остался там…

— … ну, девочка, поехали, покрутим пластиночки…

— свободное слово в России пахнет лагерем…

— … я сегодня богатенький, лапонька ты моя…

— … а сегодня в Пассаже давали…

— тут я ему копытом в зубы…

И несет осенний ветер обрывки фраз, охи и ахи, и звуки поцелуев.

Затерялись в этом водовороте пар и Андрей с Кошкой, и донес до автора предатель-ветер одну суровую, как стена Петропавловки, Кошкину фразу:

— … боюсь, что нам с тобой, Андрей, будет очень трудно…

 

19

 

Нет, что ни говори, Питер — город интеллигентных убийц. По крайней мере, до восемнадцатого года он был таковым.

И Павла, и Распутина убивали аристократы. Убивали грамотно, продуманно и по-интеллигентски неумело.

Раскольников тюкнул топором старуху и долго мучался, потому что был интеллигентом. В Александра Второго бомбу кинули интеллигенты.

Да, это не Польша, где священника Попелюшко убили три работника неинтеллигентной профессии, возможно, даже без высшего образования.

И даже не Москва, где не знают меры. Где всего помногу. Убивать, так убивать, миловать, так миловать. Вспомните Ивана Грозного или его усатого преемника.

После революции Питер, изменив имя свое, изменил и своим добрым традициям. Убивать стали не интеллигенты и помногу. В связи с военной необходимостью свирепствовали «чрезвычайки». Потом неинтеллигентные руки умело и по-деловому убрали Кирова. Короче, питерский убивец потерял высшее образование.

Пенкин сидел перед зеркалом в своей комнате и тщетно пытался запудрить пару здоровых синяков: один под глазом, а другой точно посередине лба.

Пенкин был избит не интеллигентом и отнюдь не интеллигентно, но с глубоким знанием дела.

Ежеминутно вбегала мама с одним и тем же вопросом-причитанием:

— И кто же это посмел? Кто моего Женечку, моего талантливого сыночка, уже почти поэта, уже почти члена союза писателей, кто обидеть посмел?

Евгений пощупал передние зубы. Два из них шатались.

— Да перестаньте же вы, мама! Дайте же спокойно посидеть!

Мама пометалась возле двери, позаламывала руки и пошла готовить сыночку пирожок с какой-то хитрой начинкой.

— Связался я с этаким бандитом… Бог с ним, с Палеологовичем! Все равно печатают меня, а не его.

«Зато читают его, а не тебя»,— возразило что-то внутри Пенкина.

— Ну и пусть читают на здоровье. Почитают и забудут, а мои стихи, отпечатанные и размноженные, будут… будут…

«Будут сданы в макулатуру»,— услужливо подсказало что-то.

— Нет, нет. Их поймут и полюбят!

«А что там понимать, Женя? Ты веришь, что там надо что-то понимать? Ты ведь и пишешь их только для того, чтобы вступить в Союз.»

Тут Пенкин вспомнил, как ровно месяц тому назад он сам использовал в туалете стихи товарища Дудина и не потому, что не было туалетной бумаги, а исключительно из патриотического отношения к литературе.

 

20 

В любом приличном городе есть приличное пиво. Точнее, любой город, в котором есть приличное пиво — приличный город.

Автор даже осмелится перечислить эти приличные города, исключительно опираясь на свой, приличный в том, опыт: Нарва, Тарту, Таллин и Рига. Прости, Питер, прости. Я всю Прибалтику назову приличным городом. Я включу в список приличных городов и города Украины. Я только в Москве не пил пива и потому о ней промолчу. Но прости меня, любимый мой город, ты стал неприличен в смысле пива. Почему? Или обыватель твой не любит, не нуждается в приличном пиве? Но любит, любит горожанин этот напиток, он пьет даже то, неприличное, разбавленное водой пиво, что отпускаешь ты ему в пивларьках и в пивбарах.

Где славящее Питер чудесное «Невское»? Где «Мартовское», «Московское», «Имбирное» и пр. и пр.? Вырожденным «Жигулевским», потерявшим окончательно вкус свой, ублажаешь ты домочадцев своих. Ну, да и за то великое спасибо тебе, город ты наш многострадальный. И толпятся, толпятся горожане у неухоженных пивларей, как верные вассалы твои, как пажи его королевского пивного величества. И находятся мальчики, что восклицают в великом горе: «А король-то гол!»

Гол, гол король. Плохое пиво в нынешние времена. И еще хорошо, когда плохое «Жигулевское», а не скверное «Бархатное» отпускается жаждущим, и жаждущие пьют. Ругаясь, матерясь, пьют даже скверное «Бархатное» — перебродивший квас. И пьют. И пили. И будут пить вовеки веков… Питерец — человек небалованный.

— Что-то у тебя кот мудрит. Раньше черный был, а теперь в желтых цветочках, и посветлел.

— Приспособился. Бедный Иосиф. Гости третируют. Так он теперь под цвет обоев маскируется. Звери теперь, как и поэты. В гонении.

Грохотов, расталкивая знакомых и незнакомых, протиснулся к ларьку и сунул в окошко пустую кружку:

— Повторить.

Сдувая пену, он отошел в сторонку, и тут к нему забавный этакий тип с малыми клычатами подъехал, словно на роликах.

— Ить твою так, горькое какое…

— Всегда горькое. «Красная Бавария» потому что. Вот «Стеньки Разина» вкуснее варит,— добродушно откликнулся Грохотов.

— К горькому бы сладенькой. Двигай на троих, твою так.

— А вот и третий,— хрипло откликнулся неожиданно возникший еще один с клыками и с медалью.

У Грохотова в кармане было только сорок семь копеек.

— Я сегодня просыхаю,— с сожалением ответил он.

— На том свете просохнешь. Давай сообразим. Вот я тебе трольник одолжу.

Что-то нехорошее померещилось Грохотову. Трояков ему на улице еще никогда не одалживали.

— Нет, нет, ребята, как-нибудь другой раз, а сейчас вот еще кружечку опрокину и побегу. Работа ждет.

— Работа не волк — в лес не убежит. У меня даже закусочка имеется,— клыковатый с медалью вынул из кармана полукопченую ставриду. Ставрида зло поглядела на Грохотова, и он не посмел отказаться.

— Я чичас,— клыкастый без медали лихо затрусил к гастроному в то время, как клыкастый с медалью словно бы остался караулить заскучавшего поэта.

— Я из горла не потребляю,— слабо пытался защищаться Грохотов.

— А мы не из горла, мы к тебе в гости пойдем. Баба дома?

— Дома, дома! — обрадовался Грохотов,— она злая у меня ужасно.

— Хороших гостей любая баба примет,— успокоил клыкастый.— Да мы и на улице для начала.

И он похвастался арсеналом маленьких стаканчиков, которые как раз в количестве трех штук лежали у него в другом кармане. В это время подоспел из гастронома напарник с огромнейшей бутылью.

— Вот это да! Тут же целая четверть! В такой упаковке водку не продают! Где вы такую достали? — удивился Грохотов.

— Нам где угодно и что надо дадут,— горделиво ответили оба клыкастых разом.— Ну, пошли, а то уже как-то и нетерпеж…

И троица направилась в первую попавшуюся парадную. Там приняли по стаканчику, потом еще по одному, и тут оба клыкастых разом засуетились:

— Стремно тут. Надо точку менять. Давай двигать в другой парадняк.

На улице пошел дождь и, съежившись и оскальзываясь на мокрых листьях, вся троица двинулась по тротуару.

— Куда пойдем?

— А туда,— и клыкастый с медалью указал в сторону грохотовского дома. Захмелевший поэт даже не обратил на это внимания, он просто машинально вышагивал по знакомой дороге, и всяческие подозрения улетучились в нем, а на душе стало тепло и радостно.

Зашли в его парадную. Здесь налили еще по паре стаканчиков и закусили ставридой. В бутылке оставалось больше половины.

— Ну, чего? Может, к тебе зайдем? — поинтересовался кто-то из клыкастых.

— А что? Я не возражаю. Я русский народ. Русский народ — гостеприимный народ,— понесло Грохотова в словесные дебри. Грохоча о гостеприимности русского народа, пьяный поэт шел впереди. Не воспользовавшись лифтом, они дошли до седьмого этажа, и только у знакомой двери Грохотову стало страшно. Жена любила выпить в компании, но не любила, когда пьют без нее.

— У нас еще во. Всем хватит! — словно угадав его мысли, поболтали огромной бутылищей у Грохотова перед носом, и он нажал кнопку звонка. Открыть дверь своим ключом он почему-то не решился.

Супруга оказалась сегодня трезвой и на редкость злой. Ей очень не понравились оба клыкастых, и, вырвав у них бутыль, женщина с шумом спустила одного из гостей по лестничному пролету. Другой ретировался сам. Втолкнув пьяного супруга, сердитая женщина с шумом захлопнула дверь, приговаривая:

— Ишь, гоп-компания. Нашли место для пьянства…

Потом она с шумом отхлебнула из бутыли и успокоилась. Но напрасно звонили, и стучали в дверь, и требовали обратно бутыль или черную книгу — к двери больше никто не подходил, и в квартире было очень тихо.

 

21 

Холодный сентябрьский вечер. Черные скелеты деревьев, да карточный шелест схваченных первым предночным морозцем листьев под окном, да крестовый орнамент теней от уличных фонарей на тротуарах.

Андрей отошел от окна и, задумавшись, взял колоду карт. Выбрал дам и разложил их на столе.

Дама треф — загадочная смуглянка — равнодушно смотрела куда-то в потолок с неяркой равнодушной улыбкой.

Пиковая — фатальная неудачница — не улыбалась и, как ее ни верти, смотрела в неопределенном направлении. Ей было скучно и грустно всегда. И только червонная рыжая кокетка смотрела испытующе, словно вопрошала: «Ну, что делать будешь, Андрюша? Посмотрим, посмотрим и соответствующий вывод сделаем.»

— Кошка ты, рыжая кошка. Из-за тебя я хожу от окна к двери и не нахожу себе места…

И тут Андрей, по натуре вовсе не мистик, загадывает:

«Позвонить или не позвонить?»

Гадание его простое. Он уголком раскладывает карты в простейшем пасьянсе. Пасьянс сходится, и Андрей кидается к телефону.

Номер в памяти, номер прост, как инструмент дворника — несколько двоек и пятерок.

Длинные гудки и, наконец, голос, который не дает Андрею спать:

— Да… Здравствуй, Андрей. Да, дома. Нет. Нет, я сегодня хочу побыть одна. Да нет же… В другой раз…, — и все. И опять длинный одинокий вечер.

Валится из рук все, кроме разве что карт. И мелькают они в нескончаемой череде пасьянсов. И неправду они говорят, и правду. И черт те что они говорят — дрянные убийцы времени — карты.

 

22 

Осенние сумерки опустились на город, осенние холодные сумерки, пропитанные ледяной сыростью. Ни хулиганья, ни собак, ни питерских бездомных котов! Пусто и тоскливо на Невском. Безлюдно на площади Труда, одиноко на Театральной. Совсем безлюдно и на Пряжке, хотя нет, вон, на мосту мелькнула фигура, за ней другая. Торопятся, пробегают в свете фонаря продрогшие осенние люди с поднятыми воротниками, с рукою, прижатою к груди.

Ба! Да и знакомые все лица!

Тепло и душно у Беломордова, в его диковинной квартире на первом этаже. Тепло и шумно, потому что праздник. Тут все. Тут даже более, чем все. Тут сегодня день рождения.

Шалите, откинув театральным жестом руку от сердца, извлек из внутреннего кармана зеленого своего пиджака, еще не скинув бараньей старинной шубы, бутылку вина.

А в дверь уже врывался Лев Грохотов с суровою своею супругою. Чуть ли не из самого сердца вынул он огромную, в целую четверть бутыль, в которой колыхалось где-то около четырехсот пятидесяти граммов водки. Супруга же его торжественно вручила Беломордову черный фолиант и чмокнула новорожденного в заросшую щеку. Тут поспел и Трепов с семьдесят вторым портвейном, и следом Феофан с тридцать третьим розовым.

Да, здесь собиралось достойное общество. А сколько было дам! Да и каких! Уже в коридоре в обнимочку стояли распрекрасные Котик и Евгения. Две художницы-баталистки-авангардистки в порыжевших, с пятнами краски джинсах, тихо пили на оттоманке портвейн. Тут были и поэтессы, и поклонницы, и просто дамы.

Но вот уже забулькало вино, и зашумели, заговорили гости.

Все, кто уже, или пока, не пил, разговаривали или курили.

Все, кто еще не хотел говорить — пили или курили молча.

Бесовский, тот вообще не пил и говорил, потому что он может и так.

Сам Беломордов уже расположился в ванной и, отлавливая гостей, затаскивал их туда, чтобы выпить с вновь прибывшим. Здесь самый лучший подарок — вино, и все это знают. И все приходят с вином, и никто не несет цветов. Потому что цветы здесь не проживут и минуты, их убьет никотин.

Бесовский уже кричит, но кричит стихами и при этом пьет.

Шалите пока еще пьет, но скоро тоже начнет читать. Уж блеск в его глазах.

На кухне шум, там поет чайник.

В одном углу комнаты шумит старый заика-проигрыватель, в другом молчит напуганный Беломордов-младший. Ему уже пять лет, но выглядит он моложе.

В коридоре шумят несколько молодых бородатых людей. В туалете шумит вода, а что делается в ванной, никто не слышит, но все знают, что там пьют портвейн.

Бесовский пить перестал, потому что в комнате все уже выпито. По этому же случаю перестал пить и Шалите и принялся читать свои новые стихи.

Кто-то отправился в гастроном, а те, кто уже оттуда вернулся, стоят в очереди в ванную. И всех и все окутывает дым, густо скопившийся уже у потолка в плотное облако. Кажется, что на потолке темная осенняя туча, и сейчас пойдет дождь.

Котик и Женя танцуют под ущербный голос проигрывателя, и жирные цветы на обоях, там, где они еще сохранились, тоже танцуют.

Поступающее без перерыва вино не успевает истребляться в ванной, и часть его попадает в комнату, где находится недремлющий Бесовский. Увлекшись, он перестал орать стихи и полностью отдался охоте за портвейном. И вино течет по его прыщам и засыхает коричневой коркой на бороде.

Маленький, словно гном, Беломордов-старший, наконец, выплескивается из ванной и, громко щелкая серыми носками, появляется пред комнатными гостями, но кто-то из захмелевших друзей нечаянно проливает на носки хозяина крепкий чай, и носки щелкать перестают.

А табачный дым затопляет комнату, и уже голова Беломордова-младшего скрывается в нем. Сизый дым мягко стелется по старой оттоманке, штопая прожженные в ее потертой обивке дыры, а невидимый Трепов где-то читает свою пьесу про то же копье, которое является орудием убийства.

Но вот все шумы перекрывает горловое шаманское бормотание: это Шалите начал читать многоталантливые свои стихи, перебиваемые время от времени смачным поцелуем, который вдруг сменился на смачный же шлепок, тут же скрывшийся за звонкой оплеухой, которую, в свою очередь, заглушил звон разбитого стакана. Тут грубый голос Бесовского выорал несколько ядреных матюгов, и опять защелкали подсохшие хозяйские носки. Все увенчалось мощным звоном и треском вышибаемого окна, и в рваные дыры, возникшие на дымовой простыне, было видно, как поэт Бесовский покинул квартиру Беломордова, по старой памяти, через окно. Вся квартира наполнилась гулом, словно растревоженный улей, началось что-то страшное. Как сказал великий поэт: «Смешались в кучу кони, люди…» Роль пушки исполняла хлопающая постоянно дверь: кто-то спешно покидал шумную квартиру. Роль лошадей играли молодые гривастые «жеребцы», их боевое ржанье переполошило весь дом.

… С рассветом колючий сквозняк вымел табачные облака, и во всей красе открылось поле ночного побоища. Вперемежку с израненной мебелью на полу и растерзанной оттоманке лежали гости и хозяин. Юный Беломордов успел выползти на кухню и там уснул, словно маленький ангел, трогательно приткнувшись к невыключенной плите.

В квартире было почти тихо, только легкое похрапывание нарушало торжественную тишину квартирного поля брани. Ледяной ветер колыхал уцелевшую чудом занавеску.

 

23 

Удивительное дело! Когда бы ни пришли в наш город заморозки, они всегда неожиданны. Даже если в январе ударит этакий шаловливый морозишко градусов в пять, то и тогда он окажется гостем нежданным и выглядит в глазах горожан хуже татарина. Ну а уж ежели припрется морозец в конце сентября, то природный таковой выверт и вообще рассматривается словно стихийное бедствие, и уж непременно картошка в магазинах черная и склизкая, а про другие овощи и говорить просто нечего: капусте обрубают на овощебазах отмороженные конечности, работники умственного труда черную морковку машинами везут обратно в колхозы, на стол избалованным хрюшкам.

Удивительное происходит и с централизованным отоплением. Невольно складывается мнение, что отоплением ведает некая военизированная организация, которой командует генерал, получающий приказы непосредственно из Ставки. Допустим, приходит в город удивительно ранняя и теплая весна. На улице уже по-летнему жарко, уже созревают ранние овощи, а батареи в квартирах пышут жаром, изо дня в день, днем и ночью. Обитателям этих квартир уже невмоготу, они звонят, пишут в газеты, но батареи продолжают жечь воздух, пока где-то кто-то не получит таинственный приказ. То же самое происходит осенью, только наоборот: заморозки перешли в стабильные морозы, на улице уж белым-бело, а генерал от центрального отопления все еще ждет приказа из пресловутой Ставки, приказа о том, что пора затопить печи.

Конечно, если окна в квартире целы, то горожанин может выкрутиться, надышав, и этим подняв температуру окружающей комнатной среды до терпимого уровня, к тому же, в распоряжении его есть кухонная плита, которую горожанин и жжет днями и ночами. Есть, в конце концов, и электрокамины.

Плохо было у Беломордова. Выпроводив поэта Бесовского через неоткрытое окно, он нарушил теплоизоляцию своей квартиры и теперь проснулся больной и слабый от пронизывающего холода. Проснувшись, он растолкал одеревеневших гостей и срочно принялся за аварийные ремонтные работы. На место разбитых стекол были кнопками приколоты газеты. После этого прибили крупными гвоздями одеяло прямо к оконным рамам и заложили оконную нишу подушками от оттоманки.

На кухонной плите Беломордов зажег еще две выключенные конфорки, поставил чайник и послал кого-то в гастроном.

Часам к 12-ти дня все гости, уцелевшие от побоища, сидели за столом и запивали портвейн горячим чаем. Портвейн скоро кончился, денег больше не было, и хозяин, отыскав под оттоманкой подаренную вчера книгу, начал читать ее вслух.

Сам процесс чтения описывать не буду, замечу только, что, одолев что-то около четверти книги, Беломордов утомился и лег подремать. Двое остывших мужчин ушли лечить больные головы пивом, а вот женщины повели себя странно. Они захлопали отросшими вдруг куриными крыльями, по-птичьи завертели головами и, суетно закричав все разом: «Фаллократия, фаллократия!»,— выскочили на улицу и, стайкой взмыв в поднебесье, то есть примерно на уровень второго этажа, полетели издавать какой-то журнал.

 

23

 

Праздник был и у Андрея. Тихий душевный праздник. Утром позвонил он Кошке, и она вдруг оказалась свободна. Мало того, она обещала к вечеру приехать.

Ожидание — процесс томительный и долгий, и, пока Андрей метался по своей комнате из угла в угол, опять зазвонил телефон. Звонил бедный больной Беломордов:

— Это… К тебе можно? Вчера, это… день рождения был, Бесовского опять, в это… в окно провожали. Голова очень болит. Это… три рубля есть? Купи что-нибудь. Я сейчас буду. Тут у меня книжка. Почище Бердяева. Это… бабы летать стали.

Когда Андрей возвращался из гастронома, Герман уже ожидал его у двери, под мышкой у него была черная книга.

— Здравствуй, ну-ка, покажи, чего ты там принес. Слушай, да ведь я эту книгу Иннокентию Палеологовичу дал почитать. Откуда она у тебя?

— Это… это… Лева Грохотов принес. Подарил на день рождения.

Зашли, и Герман срочно вскрыл принесенную Андреем бутылку. Выпили по половине стакана. Потом Беломордов выпил целый стакан и немного ожил.

— Понимаешь, это… хи-хи, бабам я почитал, и они, это… летать начали.

— Как летать?

— Это… по-куриному. Невысоко.

Беломордов допил остатки портвейна и стал собираться. Он вспомнил, что где-то будет пьянка. Все его сборы заключались в одевании ботинок, которые он всегда и везде снимал. Беломордов убежал, а черный фолиант остался у Андрея. Герман всегда забывал книги. Он забывал и свои, и чужие книги, и поэтому читать ему давно никто не давал.

 

24 

До прихода Кошки оставался еще час. чтобы как-то убить время, Андрей открыл книгу.

Начиналась книга, как и прочие, с предисловия, но предисловие было весьма необычным:

«Если у тебя отобрали свободу любить, свободу творить, свободу видеть и говорить об увиденном, если тебя огородили колючей проволокой, злыми собаками и соглядатаями — летай. Эту твою свободу отобрать никому невозможно».

Приступив к чтению, Андрей обратил внимание на некоторую необычность самого процесса чтения этой книги. Он заметил, что, чем внимательнее он вчитывается в текст, тем явственнее происходят какие-то изменения вокруг. Простые слова, построенные в каком-то магическом порядке, оборачивались для читателя неожиданными гранями, становясь емкими и обретая новый смысл. Книга была явно непроста. Что-то во время чтения происходило со временем и пространством. Каждое слово книги словно превращалось в алмаз, сверкало, обволакивая Андрея чудодейственным светом неведомых мистических миров. Даже с самим Андреем что-то происходило. Он чувствовал в себе закипающую энергию и ощущал потерю веса.

Слабая трель звонка вернула Андрея в тихую вечернюю комнату. Оказывается, уже ровно семь, и Андрей с удивлением заметил, что абсолютно забыл о Кошке.

Она стояла в дверях, большеглазая и словно чем-то напуганная. Кошка даже и поздоровалась совсем не так, как всегда. Весь ее вид говорил о том, что она что-то для себя решила, что-то очень-очень серьезное и касающееся непосредственно Андрея.

Магическое действие книги постепенно исчезло, и Андрей, наконец, начал осознавать, что сейчас происходит то, о чем он мечтал, что не давало ему спать. Кошка была милая и удивительно рыжая, ражая как никогда. Быть может, это было от смущения, которое заставило ее стоять в дверях, в полной готовности убежать и в полной неспособности снять хотя бы пальто.

Да, в этот вечер должны были произойти чудесные, таинственные вещи, потому что это был сказочный вечер.

В комнате Андрея время обрело космические скорости, четыре часа пролетели как одно счастливое мгновенье, и приход первых минут двенадцатого часа застал наших влюбленных за открытой волшебной книгой.

Они одолели уже пятую страницу и читали не отрываясь, не бросая уже по сторонам удивленных взглядов, хотя удивляться было чему. За окном, в темной дождливой мути, темнело лицо картофельного цвета, прильнувшее к мокрому стеклу, изучающее комнату гадкими красными глазами.

— Здеся книжечка, здесячки,— блаженно шептали фиолетовые губищи, нехорошо расплющенные по стеклу.

Ровно в 12 за дверью, на лестничной площадке, завозились. Острые когти царапали дверную фанеру, кто-то пакостно матерился, лязгали железными предметами. Фанера хрустнула и вывалилась, и тогда целая банда нехороших людей с клыками, в дорогих импортных одеждах, ворвалась в прихожую.

— Книгу! Контра! — орущая толпа застряла в дверях комнаты, представляя собою ужасную и гнусную картину.

Какой-то тип в кожанке приволок пулемет. Все остальные были с гранатами, клыками и револьверами.

— Под семидесятую дочитались! Контры! — длинные когтистые лапы уже тянулись к книге, когда Кошка, наконец, подняла голову. Она увидела в комнате лишних и очень неприятных людей и испуганно прижалась к Андрею. Тогда он тоже оторвался от Книги и с некоторым удивлением огляделся. Это спокойствие автор объясняет тоже магическим действием Книги, иначе его просто не объяснить, потому что толпа мракобесов, толпящаяся и галдящая в дверях, человеку неподготовленному показалась бы, мягко выражаясь, жутковатой, а Андрей и следом за ним Кошка вдруг преспокойно улыбнулись.

Улыбка эта вывела всю шайку окончательно из себя, галдеж усилился, однако все с некоторой опаской косились на Книгу.

— Руки вверх! Отбросьте Книгу в сторону и сдавайтесь, а то палить будем! — скомандовал пулеметчик.— У нас мандат!

Но Андрей, крепко зажав черный увесистый фолиант подмышкой и другой рукой поддерживая за талию Кошку, уже медленно поднимался к потолку, который вдруг заколебался туманом и растаял вместе с люстрой.

Комнату затопил уличный мрак. И темное, без звезд, осеннее небо нависло над ней.

Несколько глухих выстрелов взбудоражили ночную тишину, но пули уверенно облетали летящую пару. Тогда заговорил пулемет, но, то ли он был заряжен холостыми патронами, то ли сам пулеметчик был ерундовым, то ли Книга… Улетающие растворились в черных, влагой пропитанных просторах.

Неприятным видением проплывал внизу укутанный мглою и копотью город. Михайловский замок хищно затаился во тьме, свинцово блеснула стылая река с острым шпилем и скучной геометрией Петропавловки.

Все, все сейчас открылось просвещенным взорам летящих.

Время летело навстречу, словно ветер, разворачивая город в панораме нового измерения. Все стало доступно взору. Суетливые утренние толпы, гоняющиеся за призрачным счастьем — счастьем обладания вещью ли, продажной ли женщиной, бумажною ли шелухой денег.

Мелькнуло пьяное лицо Бесовского, обезображенное синяком. Оно раздвоилось, размножилось и растворилось в собственном многообразии. Теперь уже целые полки Бесовских пили, дрались и стучали друг на друга, пописывая в передышке то ли стихи, то ли черт знает что. Юркие Шалите и Пенкины волокли вороха исписанной бумаги в сортиры, на дверях которых мелом, детским почерком, было написано «Издательство».

Но ветер времени уже сдул всю шелуху, словно грязную пену. Карточными домиками рухнули стандартные постройки последних десятилетий, обнажив старый добрый Петербург. («Петребург, или Санкт-Петербург, или Питер (что то же) подлинно принадлежит Российской Империи»). Прекрасный, гордый Петербург во всем величии его строгой прямолинейной архитектуры.

Словно призраки, возникли и утвердились давно исчезнувшие здания, и взлетел город на крыльях своих мостов из глубин памяти и чувств во всей красе своей. («Если же Петербург не столица, то нет Петербурга. Это только кажется, что он существует». А.Белый). И утвердился во всей красе своей город, который не сотрет время. И был полет над ним восторга и прелести полон.

Уже исчезла из рук Андрея черная колдовская Книга. Уже и Питер растворился в тумане. Уже вся Россия превратилась в нелепую заплатку на теле Земли — необъятная страна. Горе сразило бы зоркого пограничника, угляди он в небе летящих без документов людей, но и орлиному глазу недосягаемы были летящие. Летать — не ползать! Вся земля, созданная для людей, раскрыла летящим свои объятья. Но куда русскому человеку без России? Вернутся, вернутся обретшие свободный полет перелетные люди. Дайте только срок.

 

25 

Интересен и содержателен разговор супер-бабушек на вечерней, инеем покрытой скамеечке.

Вот, мол, чудеса. Накрыли на Гражданке шайку шпионов. Читали шпионы вслух нехорошие книги. Но улетели проклятые с помощью своих иностранных приборов и унесли с собою потолок и часть крыши. Ущербу нанесли уйму. А к дворнику Иннокентию Палеологовичу прилетают по ночам ангелы. Книги приносят, каких в продаже не достать. А недавно джинсы американские подарили.

Жуткие дела творятся в городе Ленинграде.

 

1983-1985 январь

 Save as PDF
1 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделись в соцсетях

Узнай свой IP-адрес

Узнай свой IP адрес

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F