ЕФИМ ГАММЕР. Засланцы (продолжение)
13
Кибуц “Холоймес аль Хамишмар” обезлюдел из-за войны. Все боеспособное население находилось в военных лагерях и на базах, готовое в час Х долбануть по противнику. Но час Х не наступал — маята, безделие…
Правда, в самом кибуце некому было скучать. Не запретишь же доиться коровам. Икру метать карпам. Опыляться апельсиновым рощам. Плодиться ягнятам. А нержавеющим старичкам с парковой скамейки привычно роптать на правительство.
Дедушка Герцль Ципоркин был отключен от перемалывания косточек Ицхаку Шамиру, Арику Шарону, Давиду Леви, ведущим странное, без выстрелов с нашей стороны, сражение с Багдадским Воителем. Хоть и находился он неподалеку от лавочки со старичками-охранниками — в каменной коробчонке конторы, до него не доносились их разудалые возгласы. Дело в том, что пребывал он на боевом посту. Еще вернее, он просто-напросто дремал на своем боевом посту, положив для верности под голову пуховую подушечку. Судя по всему, звуконепроницаемую. Прикрытый ею красный телефон, особой важности телефон, надрывался, надрывался от детсткого плача, и капризно замолкал, чтобы снова, минуту спустя, разразиться визгливыми нотками. Но что мог поделать телефон с дедушкой Ципоркиным, глохнущим, слепнущим, физически гаснущим и дающим последний решительный бой хворобам за счет отращивания волос и повышения потенции? Что? Ничего! Более того, издаваемыми звуками переводил дремоту уважаемого по всей стране перестарка на военные рельсы. По вине телефона снилась ему канонада, в ушах звенело от клацанья затворов, а перед глазами кумачево горели транспоранты с надписями на русском, идише и иврите — “Все как один станем на защиту Отечества!” Во сне его шла Война за независимость, и дедушка вновь испытывал горечь из-за обиды: его, единственного, оставили в кибуце и не взяли на фронт. Не взяли по той причине, что в схватке с врагами без него смогут обойтись, а на трудовом фронте — не смогут.
При зачислении в сельхозартель Герцля Ципоркина переквалифицировали из аккордеониста и продавца птичек в жестянщики и научили клепать ведра, необходимые в хозяйстве. Старательный ученик вскоре превзошел учителей, кое-что смекалисто рационализировал, и стал непревзойденным специалистом в области молотка и ножниц. Это и учло управленческое начальство, уходя на кровавую бойню. По возвращении домой, помнило оно, снова доить коров. Не будет ведер и бидонов — не жди выручки. Словом, проводил Ципоркин односельчан за околицу и с душевной болью поволокся в жестяную мастерскую на перевыполнение взятых на себя обязательств. Но тут ему подфартило. Какой-то шальной арабский легиончик обошел на верблюдах с фланга кибуцные цепи, вооруженные трещотками и зубочистками, охотничьими ружьми и самопалами. Обошел в степи и напрямую рванул в “Холоймес аль Хамишмар”. Поднялась такая стрельба в воздух, что страшно подумать. А думать Герцлю Ципоркину надо было. В первую очередь дед подумал о том, что он коренной одессит, и его на мякине не проведешь. Это он кого угодно проведет на мякине. И следует отдать ему должное, провел-таки…
Шальной арабский легион остановил своих верблюжих рысаков на подступах к кибуцу. Остановил в недоумении, пройдя уже вспаханные поля и прочие угодья. Шейхов и мулл, командиров басмаческого этого отряда, смущала странная тишина, не свойственная евреям даже в мирные дни, не то что на войне. По всей видимости, кибуцники затаились. Не отстреливаются, словно заманивают в западню, где и прихлопнут, отобрав для развода жвачных животных.
Нерешительность вражьего войска дала Герцлю Ципоркину маленькую передышку. А она в одесские его мозги спровадила стоющую мыслишку. В мгновение ока, как пишут коллеги мои романисты, он оцепил шесть ведер плотной обечайкой из оцинкованного железа и потащился с ними на наблюдательную вышку. Там пристроил их к карнизу и стал крутить вокруг оси, будто из мортиры какой-то страшенной целится прямо в сердце шейхам, муллам и их многочисленным детям и внукам, усатым уже, конечно.
Жуткое зрелище представлял собой еще относительно молодой дедушка Ципоркин вместе с его артиллерией. Пули противника она принимала стоически, не рассыпаясь в прах. Наоборот, после каждого нового залпа, переваривая вражий свинец, набирала звуковой мощи, и в конце концов, подняла такой грохот по округе, что пришлось верблюдам затыкать уши пальцами. Какая же после этого прицельная стрельба по дедушке Ципоркину, если пальцы не на спусковом крючке, а в мохнатом ухе напуганного животного?
Чем больше пуль попадало в ведра, тем с большим шумом мог отстреливаться одесский умелец со Староконного рынка, отец Гуликова папы Сионизма. Под шумок бескровной перестрелки на вышку к дедушке Ципоркину забралась по винтовой лестнице его жена Двойра с полупустым мешком за спиной и зеленым попугаем на плече. В руке она держала кремневое ружье — трофей, взятый на русско-турецкой войне ее дедушкой Мойшей. Попугай, аккордеон да допотопное ружье — это было все, что удалось семье Ципоркиных-Хатулей вывезти от Советской власти на Землю Обетованную. На вышку к мужу Двойра приволокла с полпуда отборной картошки, которая, при необходимости, должна была изображать из себя гранаты. Гранаты же разрывные она предварительно посеяла на кибуцном поле, на случай отступления арабского легиона. ”Чтоб они уже побежали назад и надорвались!”
Дедушка Герцль согласно кивнул Двойре, примостил длинноствольное ружье на парапет, прицелился в главного шейха и взвел курок. Кремня у ружья не было давно. Посему соавтором выстрела служил при Ципоркине попугай, по птичьему сертификату — Иосиф Виссарионович, чья грудка украшена была от природы похожим на орден медальоном с портретом Сталина.
— Иосиф Виссарионович, ты не спишь? — кликнул попугая боевито настроенный дедушка.
Попугай перелетел с плеча Двойры на ружейное ложе, чиркнул клювом по пороховой полке, высек искру. Громыхнуло с надеждой на точное попадание. Запахло паленым. Главный шейх сверзился с верблюда, свернул себе шею. Верблюд его, получив отборной картофелиной по брезгливо оттопыренной губе, развернулся панически, и повлек за собой сородичей в позорное отступление. На минное поле повлек их верблюд-предводитель, абсолютно не сведущий в стратегических хитростях тетушки Двойры. Как тут стали рваться гранаты на картофельном поле! Как тут стали вопить и стонать некошерные животные и молодцеватые всадники — не описать! Разве что можно передать все это на языке попугая Иосифа Виссарионовича: — По-л-ный ра-з-гром! — кричал он с ужасной картавостью. — Ра-з-гром! Ра-з-гром!
Крики попугая, сидящего на жердочке у окна конторы, разбудили дедушку Герцля на его боевом посту. Он испугано осмотрелся, но посторонних не обнаружил возле себя. Поправил помятую во сне соломенную шляпу украинского парубка, стряхнул иссохшей рукой слюни с вышитой на груди сорочки, поднял трубку трезвонящего телефона.
— Алло. Вас уже слушают. Кто на проводе будет? Кто? Какой Достоевский? Достоевский умер, невроко. Нет? вы еще живой? Почему же меня считают самым старым человеком? Я не хочу быть старым. А-а, это другой Достоевский? Не антисемит? Так что же вам нужно от служебного телефону? Шостаковича? Ареле? Зачем же по телефону? Если вам не трудно, сходите к нему своими ножками. Он тут за углом, на ферме. Пришла уже и на него очерек доить коров. Что? Что? Вы имеете быть в Иерусалиме? А-а… С этого и начинали бы. А я в кибуце “Холоймес аль Хамишмар”. Знаете? Вы все знаете! Кто вы такой, на самом деле? Это служебный телефон, для срочных вызовов. На войну. На операцию “Энтебе”. На операцию “Моисей”. Что? Что вы сказали? Вы — майор? Как быстро летит время. Я с вами говорю одну минуту, а вы уже майор. Что? Вы не только майор, вы уже шпиона поймали? Когда вы успели поймать шпиона, позвольте у вас допросить? За разговором со мной? Ах, не вы лично? Вы послали ловить шпиона Фоню Непутево-Русского? Позвольте спросить, зачем вы послали ловить шпиона непутевого гоя? Он же его так поймает, как я в свои годы — триппер. Что? Не крутить вам — что? Как вы говорите с Герцлем Ципоркиным? Когда вы сосали молоко своей матери, она вам уже читала книжки обо мне. Что? Повторите! Взять руки в ноги и бежать за Шостаковичем? Это Есенин бежал за комсомолом. Оставьте мои ноги в покое. Что? Передать Шостаковичу, чтобы он взял руки в ноги? Это можно. Так и передам: бери, Ареле, это самое в руки и срочно беги в Иерусалим. А то без тебя допросят русского шпиона. Правильно я ему передам? Что? Спасибо. Вы уже больше звонить сегодня не будете? А-а? А-а! Будьте добры, звоните после шести. В шесть у меня пересменка. Спасибо! А это действительно правда, Достоевский, что вы еще не умерли? На самом деле? И волосы у вас уже отрастают заново? Что? Куда пошел? Куда вы меня послали? А-а? К полковнику Шостаковичу? Но он ведь никуда не убежит. Он доит коров. Что? У вас нет времени на пустые разговоры? Зачем же вы у меня тогда отнимаете мое время? Что? Мне оно дороже. У меня его совсем не осталось. Я могу умереть не сегодня-завтра. Что? Когда лучше? Вчера? Вчера врачи у меня нашли спонтанное повышение потенции. Я не мог умереть вчера. Потому что моя потенция — это наукой исследуемый факт. Я не мог подвести науку! Что? А вы действительно еще не умерли, Достоевский? Как ваша потенция? Научно доказуема? Что? Шел бы я на…? Куда? Так бы и сказали сразу, майор! Я уже иду. Ноги мои, правда, мало теперь ходят по надобности, только по большой нужде.
…Десять минут спустя из распахнутых ворот кибуца выскочил на бешеной скорости хищный шестицилиндровый “Ягуар” с полковником Шостаковичем на борту, одетым еще — из-за спешки — не по форме: брезентовый фартук, сандалии на босу ногу. (Костюм его висел в машине на вешалке, в ожидании выхода в свет.)
14
Лейтенант Шмулик с тоской играл в русскую рулетку. Он крутил барабан револьвера, время от времени щелкал курком и думал о жизни, выпивая последнюю, должно быть, рюмку выдержанного в сейфе коньяка. И думал о смерти, пряча от нее в боковой карман мундира патроны. Он сидел на стуле. А перед ним на столе лежала стопка чистой, не исписанной бумаги. Протокола нигде не было. То ли его похитили, то ли подкололи уже наверху к делу. Любой вариант, как следовало из умозаключений, таил для Шмулика большие неприятности. А если к ним приплюсовать похищение Гуликом Зоны, то досрочный выход на пенсию обеспечен уже в этом году, позор же — до гробовой доски.
Шмулик подумал-подумал, и без особой охоты воткнул в барабан патрон. Подумал, и снова выпил последнюю, должно быть, рюмку коньяка. Пододвинул к себе лист бумаги, расписался внизу. Наверху вывел — “Завещание”. Опять вставил патрон в барабан револьвера, чтобы снизить шанс выигрыша в русской рулетке. И вспомнил о последней, должно быть, рюмке в этой жизни. Вспомнил о рюмке и вновь сократил свои шансы на выигрыш. “Вот и конец твоей эволюции, Дарвин!”
Мало-помалу вставил, с перерывом на закусон, все шесть патронов на законное место. И вдруг почувствовал — умирает: желудок, не принимающий разом фонины дозы спиртного, возвращал владельцу непрошенную подачку.
— До вас посетитель! — совсем некстати доложил ему по телефону с проходной старшина Лапидарис.
— Задержать!
— Его задержишь, здрасте.
— Арестовать его немедленно! И под надзор!
Дверь в кабинет Шмулика распахнулась с шумом и явила его расстроенному взгляду разъяренную Гулиху.
— Это меня под надзор? — бывшая надзирательница потянулась хваткими пальцами к горлу лейтенанта полиции. Но хваткие ее пальцы за секунду до рокового сжатия изменили намерениям хозяйки и обвились вокруг горлышка коньячной бутылки.
Хлюп-хлюп! Рот утерт рукавом блузки. Слезы ярости сброшены кистью руки с ресниц.
— Веди меня в КПЗ! Посмотреть на эту Зону. Я из нее сделаю кашу с подливкой, и заставлю ее это скушать. У меня интерес посмотреть, как выглядит человек перед смертью.
— Посмотри на меня, Шурочка, и увидишь.
— Что? Пьяная в стельку? И Гулик, наверное, нажрался. Проведи меня к нему, Шмулик! Я хочу видеть этого человека, Дарвин!
— Нету человека.
— Что? — Гулиха взяла Шмулика за грудки, приподняла над столом. — Я и без тебя знаю, что он не человек. Но тебе не позволю оскорблять моего мужа! Давай его сюда! Я ему сейчас этой бутылкой покажу любовь к блядям и проституткам!
— Гулик твой, — только не хватай меня, Шурочка, за одежду, — стал совсем не равнодушный к судьбе Зоны. Он взял судьбу этой женщины в свои руки. Вот, читай…
И Шмулик с брезгливой гримасой бросил на стол записку старшего сержанта Птичкина-Кошкина. Шурочка разгладила ее прямо на столе, прочитала, делая некрасивые глаза. Занозилась о какое-то слово.
— “Расписываюсь”. Ну и паскудник! — схватила со стола револьвер Шмулика. — При живой жене он у меня увидит ЗАГС как небо в алмазах! Едем!!!
— Отдай пистолет! Куда?
— Я знаю, где его черти носят! К дедушке Герцлю намылился, псих недоразвитый. Он мне все уши прожужжал дедушкиной потенцией. Зону бы дедушке, зону! — только и бормотал над подушкой. Нашел, обормот, научный эксперимент с дедушкой. Дедушке — три куба земли, а не баба! Помрет же под ней до рекорда!
— Оружие верни! Дедушка! Тьфу! Гулик! Черт тебя побери, баба!.. Ой, гражданка Птичкина-Кошкина!
— Едешь, в последний раз спрашиваю?
— Я Шостаковича жду.
— Твой Шостакович обойдется и без пальбы. А Гулику я погулькаю этой штуковиной. Здоровья у него поубавится. На весь дедушкин медовый месяц.
Дверь в кабинет Шмулика хлопнула. Стук каблуков копытным скоком прошелся по коридору и затих вдали, как и сердце лейтенанта полиции, машинально цепляющегося за пустую кобуру. Сердца Шмулик не слышал. Он обессиленно опустился на стул. Мозг, вытренированный в лучших криминалистических лабораториях, давал перебои. Протокол исчез — сто грамм. Судьба Зоны взята в руки Гулика — двести. Личное оружие похищено прямо на его Шмуликовых глазах — триста. (Оно же иногда стреляет, это оружие!) Вот и шей себе теперь, лейтенант, дело за соучастие, в не приведи Господи, убийстве — пятьсот! Сколько же получается? Поллитра? На душу населения? В Израиле? Этим же количеством у нас можно напоить целый полк. Выходит он, Шмулик, перепил целый полк еврейских солдат? От такой мысли можно застрелиться. Шмулик полез в карман за роковой пулей, чтобы снарядить ею, действительно роковой, жандармский, охочий до невинной крови наган, выданный ему под расписку о неразглашении исторической тайны оружия.
Пули не было. Нагана тоже не было. Но жизнь его все же была под сомнением. Она находилась в ревнивых руках Шурочки Птичкиной-Кошкиной, надзирательницы и чемпионки по сдаче норм ГТО, ворошиловской стрельчихи. Если ее не перехватить, она выльет вагон крови. А вагон этот наедет на него, Шмулика, будто он — Анна Каренина. Какой Толстой опишет его высокие мучения? внутреннюю дисгармонию? моральное неудовлетворение? Да и вообще, поганое его настроение? Нужно было бы кинуться вдогонку за вздорной Гуликовой половиной, но… Но как быть с Шостаковичем? Справиться хотя бы, когда он отвалил в Иерусалим. А вдруг… вдруг этот ас шпионажа затянул с дойкой коров? Вот бы подфартило! Лишний часок в такой пиковой ситуации равен выигрышу в лотерею. С нервным ознобом Шмулик прокрутил диск, набрал номер секретного телефона, оберегаемого от посягательств силами кибуцного батальона самообороны.
— Эй! Эй! Там на проводе! Давай “Холоймес”, шевелись, мать твою! Срочно мне на связь полковника Шостаковича. Хоть из-под земли!
15
Дедушка Ципоркин, поглаживая неразлучного с ним попугая по холке, отвечал в трубку на неурочный вызов:
— Але … что? Что вам срочно так некогда? Кого? Полковника? Ареле? Зачем я буду так срочно звать к вам на провод Ареле, когда вы пьяная рвань! Что? А-а, это голос у вас не в порядке? А-а… А мозги? Что вы там о себе думаете, если Ареле поехал уже себе на променад. Куда? Кого вы из себя представляете, чтобы я вам докладывал секретные тайны для служебного пользования. Шмулик? Кто такой? почему я не знаю? Ах, лейтенант Шмулик. Вас что — уже разжаловали? Вы ведь были капитаном на Шестидневной войне, пока вас пули избегали. А потом — “смертью храбрых” — и вас разорвало в клочки. Ах, вы другой, неведомый избранник. С того свету? М-да… Не переживайте там всерьез за себя, я вам вышлю бутылочку кибуцной нашей наливочки личного изготовления. Не беспокойтесь, доставка у нас надежная, в срок и досрочно. В “Холоймесе” доставщиков на тот свет навалом. Зингер, Решевский, Абрамкин, Срулик Шемтов. Перестарки, переростки, одной ногой в земле по колено, другой в небесах. Что? Не отвлекаться? Да-да-да! А что? Опять полковник Шостакович? Уймитесь, лейтенант! Что он сдался вам на том свете? Он еще по возрасту мальчик, несмышленыш. Ну, коров подоил — на это его хватает. Ну, помчался в Иерусалим. Что он там не видел? Что? Никогда не догадаетесь, даже если вы за пазухой у Бога, лейтенант. Шпионов он не видел в Святом городе. Ума палата, а в черепушке пусто, как на прилавке в России. Что? Да-да! Поймает он этого шпиона, как я триппер. И кому, скажите на милость, лейтенант, нужны такие болячки?
Вот я ему и говорю: будешь в Иерусалиме, Ареле, пойди ножками, как религиозный, к Стене Плача, помолись за Двойру мою. Положи в камень записочку с приветом на тот свет, к тете своей. Нет-нет! машет руками, будто он голубь какой. Шпионов ловить важнее! Агицен паровоз, шпионы! Лови, не лови, все равно их отпускают потом в Москву, кушать икру с пельменями. Что еще? А-а, теперь еще и Гулик? Зачем вам Гулик понадобился? Гулик — совсем ребеночек, недотепа. У него даже ликудные мысли витают в голове, как будто они бабочки. Живите себе, лейтенант Шмулик, спокойненько на том своем свете. А приспичило поговорить, общайтесь по возможности с Богом, а не со всяким земным прахом. Что-что? Да, вы говорите правильно, по адресу. С дедушкой Ципоркиным. Вы уже получили, по небесным каналам последние мои анализы? По-тен-ция! — можете позавидовать на досуге. А за Гулика не волнуйтесь. Я сниму ремень с гвоздика и дам ему по голому месту пинка в задницу. За шалости. Что? Не надо? Почему? Он везет мне Зону? Мне? Шиксу с того свету? Еврейку, говорите? Кошерная? Рыженькая даже? И что? Задержать? Не страдайте вы там лишнее. Задержу! Как не задержать, когда моя потенция просыпается только под утро. С петухами. С кем-кем? С петухами. Петухи — это птички такие. Птички! Птички! Я сейчас вывожу новую партию. Нет-нет, не волнуйтесь за ваше сердце. Не партию для коалиции или оппозиции. Партию птичек. Кур называется. Нет, не гигант нашей кибуцной экономики — КУР. Партию птичек — кур. Что? Что? Бульончик кушаете? Или только водку? Бульончик, бульончик… Для бульончика нужно что? Курица? Курица! Вот я, как Мичурин, и вывожу новую партию. Курочек-долгожительниц. Да-да, скрещиваю с моим попугаем. Вы его знаете, да? Да! С Иосифом Виссарионовичем. Угадали! Приплод — надежный, проверенный, сознательный. Наш! У цыплят, скажу по секрету, усы отрастают. Хотите поговорить с Иосифом Виссарионовичем? Он в политике понимает. Крутой! От всяк входящего требует “Чек Да’Хуй”.1 Шутка, понимаете. Доходчивая. Да-да! Я его выучил на старости лет не только мять кур. Что? Он так и говорит в два этапа: “А ты уже записался в добровольцы?” А потом бац и — “Чек Да’Хуй!” Смешно и доходчиво. Хотите с ним поговорить? Нет? Хорошо, в следующий раз. Вы еще будете мне звонить сегодня? Да? Нет? Помните, у меня пересменка в шесть. И у Виссарионыча тоже. Потом он пойдет мять кур на насесте. А мне Гулик уже Зону, наверное, подвезет, с ваших слов. Кстати, совсем забыл. А как у вас насчет потенции? Что показывают последние анализы? Что? В моче уже обнаружен алкоголь? Не шутите так со своей мочой! В России ее пьют для повышения здоровья. О, идея! Не послать ли вашу мочу туда, под видом бизнеса? Там из всего уже делают бизнес, чтоб они были мне здоровы! На вашей моче можно у них заработать. Они алкоголь пьют из политуры, дегенерата, одеколона. Моча дешевле и для здоровья полезнее. А? Только не продавайте никому мой патент, товарищ! Если не согласны, я Гулику предложу подработать. У него есть потенция к бизнесу, и моча ему в голову ударяет. Пять лет ни за что сидел в Допре. Знаете? Вы все знаете! Что? Зону задержать? Задержу, не волнуйтесь. Что мной сказано в одном поколении трудящихся, я помню и во втором. Память у меня!.. Вы и придумать не сможете, что показали мои последние анализы! Что? Не надо об анализах? Вам плохо? Вам уже плохо? Да вы же блюете там у себя на проводе! Извините, но я вас отключаю от слушанья. Телефон секретный! Враг может подслушать! Всего вам доброго и помните — Арафат не дремлет! Что? А-а, так я вас, дорогой товарищ, уже отключил. Спите себе, отдыхайте спокойно…
16
Дедушка Ципоркин вытер пот со лба: “Ух-ма!”
Поправил на затылке парубкову шляпу из соломы — дань молодости. Поднялся со скрипом в костях. Приосанился. Поясок затянул потуже на расписной рубахе, исконно русской, подарочной, завезенной в кибуц ветеранами советского велоспорта, чемпионами Европы и Мира пятидесятых годов. И на свежий воздух шагнул из прожаренного солнцем убежища. Подышать пошел, побалакать о том, о сем. Со старичками-охранниками. На лавочке парковой, крашеной в несмываемый цвет — маскировочный. Над ходячими вешалками, приклеенными к скамейке, легче простого схохмить: между ног у них такое оружие, что давно не дееспособно. А винтовки у стариков — пристреляны. И лупят по мишеням без осечки, как и его личный, немецкой марки пулемет МГ. Приватизированный для семейных нужд. Для каких это семейных? Да на случай погрома. Махно. Петлюра. Котовский. Млада Украина. Добра Украина. Большевики. Анархисты. Хрен редьки не слаще. Добровольцы. Мусульманские братья. Исламские дяди. Насер. Кадаффи. Саддам. Арафат. Хизбалла. Хамас… Погромщиков не счесть. А на всех — пулемет один, старенький, но… тук-тук… Слава Богу, робит без промашки, режет погромщиков, на случай их жизни, с любовью к искусству. Породниться бы с ним на заре поганой юности… Или попозже, когда, как выяснилось в ЧК, мешал раздолбаям отстаивать советскую власть, проветривая ее от угара НЭПа на Староконном рынке.
Что Герцль делал на рынке плохого? Он продавал птичек. Некоторые каркают иногда. Так это же — птички! Но какой русский доплывет до середины Днепра, и какой еврей-комиссар стерпит потустороннее от птичек карканье? Большевик Иванович Розенцвейг задержал дедушку Ципоркина, тогда Птичкина, прямо на Староконном рынке. Дедушка спросил у него серьезно:
— Почему ты меня задерживаешь здесь? Здесь меня совсем не надо задерживать. Здесь я всегда. Со своими птичками, чтоб они были здоровы, как ваши буревестники революции. И аккордеоном, на случай базарной маевки.
Комиссару Староконного рынка Большевику Ивановичу Розенцвейгу было наплевать на птичек и музыкальное сопровождение их здоровья. Это он и показал своими гойскими выходками: выхватил саблю, унаследованную от убитой в гражданскую войну жандармерии, и хотел отрубить голову маленькому попугаю. Почему не большому? Большого звали “Карл Маркс на все времена”. Маленького — да-да — того, с медальоном, впоследствии героя войны за Независимость, звали не столь именито по тем временам — Иосиф Виссарионович. /Ох, как потом посадили этого зануду Розенцвейга в такую еще каталажку, что пером не описать! Да и не хочется — скучно…/ При виде сабли разящей попугай дедушки Ципоркина стал выступать, будто он достаточно ответственный секретарь местного Трибунала:
— К вам уже пр-р-ришел товар-рищ. На сдачу головы, стеклотар-р-ры и всего пр-р-рочего, — сказал с еврейским акцентом, не в Париже ведь учился у бонн. В Одессе. У извозчиков, барыг и мелких жуликов — элитарной публики с берегов Самого Синего моря, помнящей еще шаланды, полные кефали, и дородных рыбачек, доступных из-за отсутствия партбилета. Попугай Иосиф Виссарионович был из Индии, порода чистая, как у немецкой овчарки, выученной японской борьбе джиу-джитсу. По паспорту он слыл сто двадцатым приплодом знаменитого Рамба Кукуя, создавшего свою философию разом на 666-ти птичьих языках и одном человеческом — зашифрован он под космический и напоминает шелест деревьев. По сей день философию эту люди не распознали, хотя уже горазды толковать Нострадамуса почем зря.
Через несколько минут после того, как базарный комиссар Розенцвейг добежал до гостеприимно распахнутых дверей ЧК, попугаю была выслана повестка на допрос. Он и явился, восседая по-королевски на плече личного переводчика Герцля Птичкина. Мелкую пташку приняли на допросе за крупного зверя. И спросили, поигрывая револьвером:
— Зачем вы, Пернатый, назвались Основоположником? Вы догадываетесь, пархатый репродуктор, чем пахнет Иосиф Виссарионович?
Попугайский ответ — “лех ибени мать!” — Герцль Птичкин перевел для кожаных тужурок с иврита на язык лжесвидетельских показаний:
— Из-за плохого самочувствия. Раньше, когда звался Попка-Дурак, тайно страдал геморроем, одышкой, сифилисом и особенно боязнью высунуться из клетки. Стал именовать себя Иосифом Виссарионовичем и оправился от всех недугов.
— Именем, даже самым высоким, ни от геморроя, ни от сифилиса не излечишься, — поправили Попку кожаные тужурки.
Герцль Птичкин, по наводке пернатого оратора, категорически возразил недоумкам:
— Чем рассуждать впустую, попробуйте на практике. Обзовитесь Зиновьевым, Каменевым, Троцким, и все болячки — побоку. Смерть — лучшее лекарство от всех болезней. Проверено на крейсере “Алмаз”.
Следователи нахмурились.
— Шутить изволите, попугай. Как вас?.. Для протокола…
— Иосиф Вис-сар-рионович! Кар-р-кар-р! — самостоятельно откликнулся крылатый полиглот, уже не с еврейской, невразумительной, а с ленинской, доходчивой картавостью. — Ра-с-с-тре-лять! — за недоказанностью улик! Зар-разить трип-пе-ром! Выдать замуж за гор-р-р-батых пидер-р-р-ов из бр-р-р-атских пар-р-р-тий!
Что стряслось под эти безумные крики в Одесском ЧК, сегодня не помнит никто. Попугай, однако, — Иосиф Виссарионович — помнит. И шаловливо подмигивает дедушке Ципоркину, намекая на конфуз, происшедший некогда с силовыми структурами приличных на первый взгляд Компетентных Органов. От силовых структур, как запомнилось Индийскому гостю, запахло при громовых угрозах намеком на крупное несварение желудка. Впрочем, по мнению дедушки Птичкина-Ципоркина, говном от них пахло и прежде — во все времена и на любом расстоянии.
17
Внезапно дедушка Герцль очнулся от телепатически переданных ему воспоминаний либо давнего друга — попугая, либо собственной молодости и осознал: недавно, не в прошлой жизни, не при зарождении государства, а всего минуту назад он разговаривал с Тем светом. Не пора ли выйти уже из каменной этой коробки? Пора, брат, пора: кибуцные однокашники, поди, заждались новостей с красного телефона. И действительно, все приметы крайнего любопытства и соответствующего ему возбуждения были широко представлены на парковой скамеечке, у разбитой сельскими цветоводами клумбы. Тщедушный патриарх Абрамкин, трижды умерший, но вечно живой от неискоренимой жажды боевых подвигов, в нетерпении чуть ли не прыгал на своей нержавеющей винтовке. Красный телефон, на его памяти, звонил редко, но обязательно по серьезному поводу: то вызывали кибуцников на операцию “Энтебе”, то на войну в Ливане, то на вылазку за кордон, чтобы втайне отстрелять уцелевших после убийства наших спортсменов в Мюнхене террористов. Вот и сейчас, глядишь, выпадет какое-то смертельно опасное задание для них, ветеранов, умеющих погибать с песней на устах. А именно этого — этого! а не маразматического слабоумия! — и хотелось до колик в животе.
Напарник его по игре в “нарты”, древний, как мрамор Микеланджело, пальмаховец Зингер столь же яростно мечтал о выпадании из жизни на поле брани, отнюдь не от хронического гастрита. И теперь, в ожидании дедушки Герцля, торопливо пересчитывал в уме оставшиеся после всех былых схваток с врагом патроны в подсумке. Их было, к сожалению, не густо. Всего-навсего — на самострел.
Гроссмейстер Решевский, непризнанный и обойденный в славе городскими завистниками — представителями центральных спортклубов, тоже таил думку о схватке не на черно-белых клетках, а на просторах сабельной рубки. Кстати, на тех просторах он побеждал чаще, чем за шахматной доской. В его активе, правда, была одна победа над чемпионом мира. Над Мишей Талем. Но, согласитесь, она не очень-то грела подмороженное возрастом честолюбие, ибо состоялась во время сеанса одновременной игры, который маэстро давал сотне отборных ветеранов Пальмаха.
Короче, вскоре после того, как Герцль Ципоркин утвердил свое исколотое шприцами седалище на жесткую скамейку, посреди ратных побрательников, те превратились лицом и телом в одно сплошное внимание. И с нетерпением ждали первого слова, раскодирующего потайной смысл услышанного по телефону.
Герцль приложил палец к губам и сказал:
— Ша…
— Выступаем? Задание?
— Мне только что звонил — кто бы вы думали? Покойный Шмулик. Да-да, капитан Шмулик. С Того свету. Там его разжаловали в лейтенанты. Наверно, за пьянку. Пьет, мамзер, будто еще не умер.
Дедушка удовлетворил интерес других дедушек и затих. Но долго молчать ему не позволили. Ибо он не удовлетворил повышенный интерес слушателей. Дело в том, что их интерес имел свойство повышаться с каждым новым словом Герцля. И к концу его тирады утроился.
— И что сказал Шмулик, позвольте узнать простому смертному? — спросил с утроенным интересом Абрамкин. — Он нас Туда вызывает? А какое там боевое задание? Собирать яблоки в раю? С этим мы успешно справляемся и здесь, на Земле. — Огорченный Абрамкин недоуменно пожал плечами, явно теряя молодецкий энтузиазм неискоренимого вояки.
В гнетущую тишину вполз со своим наводящим вопросом гроссмейстер Решевский, имеющий способность — еще с комсомольских ударных строек! — читать между строк и держать всегда наготове фигу в кармане:
— А как Там? Он не сказал? Ходить в синагогу обязательно? Питание трехразовое, с молоком на ужин?
— С голодухи Там не помрешь. — Зингер, мнящий о себе невесть что, сделал красивую мину, будто он самый умный на лавочке, к тому же знающий наперед ход небесных светил. — Герцеле! Я уже иду к жене своей Сареле. И говорю ей пару пустяков: закажи, говорю, мне на всякий случай памятник. Правильно я понял про задание Шмулика?
— Ша, шлемазл! Ты ничего не понял. И ни о чем не догадываешься, хоть посыпь тебя дустом.
— Но! Но как не понять, Герцеле? С такого задания не возвращаются. Или… ты уверен, что мы еще вернемся домой после субботника на Том свете?
— Ха-ха на тебя, Зингер! Задание Шмулика не потустороннее. Очень даже земное. Задание — на вырост сексуальных потребностей.
— Что? — разом вздрогнули старички, вспомнив о вышедших из гарантийного срока годности детородных машинках.
— Представьте себе это паскудное задание, — продолжал Герцль атаку на утраченные иллюзии перестарков. — Мне послали с Того света Зону! Я ее, матушку, должен!..
— А что, на самом деле, ты должен? — увлеченно воскликнул умный, как швейная машинка, Зингер. — Напомни мне, любезный. За давностью лет я малость запамятовал о капризах природы.
Все стали осторожно хихикакть, чтобы не надорвать сердце.
Зингер, похихикав, начал молодецки крутить свой казацкий ус.
— А что? Польска не згинела!
— Згинела или нет, не об этом вопрос на повестке дня, — высказал замечание непризнанный гроссмейстер Решевский. — Вопрос, по моим понятиям, как у Шекспира: быть или не быть. Вдруг Там намечено зачатие нового Мессии, а?
— Намечено Там, а сделать э т о надо здесь, — сказал дедушка Ципоркин. — Сделать не по анализам, а на практике. По анализам, да, моя потенция повышается. Без анализов — ни хрена! Но — ша!
Зингер задумчиво крутил второй ус.
— В красивую ситуацию т ы нас засватал.
— Молчи! — разозлился Абрамкин, положил винтовку на колени, стволом в живот Зингеру. — Почему ты говоришь — “нас”? Нам никто не поручал это веселенькое задание. Мы не долгожители. В мои восемьдесят мне это не доверяют. Но я вам клянусь, что…
— Ша! Зона уже на подходе. Что будем делать?
Решевский поднял руку, как на собрании.
— Позвольте. Я имею сказать. Когда я играл на двадцать третьей доске против Корчного, я помнил про него все: что он изменил идеалам социализма и ушел на Запад. У меня было побуждение сделать с ним за этот перегиб совести то самое, что тебе, Герцль, поручили сделать с Зоной. И что? Думаешь, я с ним э т о сделал? Э т о он сделал со мной. На двадцать третьей доске. В эндшпиле.
— Ну и что? Эта история поможет мне, как лавровый лист к заднице.
— Ты меня не понял, Герцеле. Я хотел э т о сделать с ним. Но в результате, в эндшпиле, он э т о сделал со мной. Вот тебе и выход из положения. Пусть она э т о сделает с тобой. Какая тебе разница, кто с кем сделает э т о ? Понял?
— Я уже понял, — ответил дедушка Ципоркин. — Но я могу забыть твой совет в самом интересном месте.
— Бери меня секундантом.
— На третьего? Я против коллективного…
— Нет-нет, секундантом. Ты делаешь э т о, а я стою рядом и подсказываю.
— У тебя, Решевский, хватит жизненных воспоминаний?
— Я в этом деле был грамотный. Сколько у меня душ детей? Сосчитай на пальцах. А? Не хватает пальцев? То-тось, Герцеле! Построгай с мое, джопник!2
— Значит, идешь со мной? — дедушка Ципоркин оценивающе осмотрел непризнанного гроссмейстера Решевского: белая сорочка, черная бабочка, как у рефери, пиджак в серебряную искру, сандалии на босу ногу, брюки новенькие, как будто из ломбарда. Осмотром остался довольный. Решевский тоже был доволен.
Но тут набежала на парковую скамейку жена его, Ципора, широкая в плечах и мускулатуре. Все-то она, оказывается, слышала, таясь неподалеку от близоруких старичков, в бассейне, вместе с внуками-сабрятами.
— Через мой труп ты пойдешь на это задание! — сказала она непризнанному гроссмейстеру.
Все тут же поняли: его кандидатура, действительно, отпадает.
— Зин-гер-р! — вдруг подал голос Иосиф Виссарионович, встрепетнув хохолком.
— Да! — Зингер вскочил машинально, прижав винтовку к бедру.
— Ты записался в добр-р-овольцы? Чек Да’Хуй!
Неловкую ситуацию со злорадным смешком разрядила старушка Ципора:
— Зингер! Теперь не отмажешься. Будешь знать, как блатовать моего мужа!
— Я не блатовал его. Он сам…
— Он сам, без меня, ничего не может! Ясно? А теперь беги к Сареле — пусть она тебе уже таки закажет памятник.
Зингер оставил пост и потащился к жене. Сложно будет объяснить ей, женщине, цель ответственного поручения, но и остаться невзначай вовсе без памятника тоже нельзя. Неприлично быть похороненным в родном кибуце под плитой “неизвестному солдату”, когда тебя каждая собака знает…
18
Подполковник Васенька, майор Сухопутов и сержант Фоня Непутево-Русский обмывали воздушную тревогу. Были они в меру возбуждены. Но не от взрыва скада, донесшего до них лишь тоненькую струйку пороховой гари. Возбуждены были из-за некрасивого поведения Шурки Птичкиной-Кошкиной. Она побежала в полицейское управление — выяснять судьбу своего мужа, и бросила, можно сказать, старенького отца на произвол случая: а вдруг ракета долбанет по Гило? Кто будет вытаскивать из-под развалин обломки костей Владимира Григорьевича?
— Младое поколение, незнакомое, — сетовал подполковник Васенька, принимая от Фони граненый стаканчик.
— Это потому, что она ликудница! — гнул свою партийную линию Фоня Непутево-Русский. У него была страсть — растолковывать приезжантам преимущества жизни в Израиле при родной почти для них власти, Маараховской. По Фоне выходило, что ликудники устроили в стране дикий шабаш алимовского бесправия, пляску цен на съемные квартиры, хулиганское наплевательство по трудоустройству врачей, музыкантов, инженеров и краскомов, да и вообще, развязали эту войну с Саддамом, как прежде — интифаду.
— Посмотрите своими глазами, и вы все увидите! — говорил он с горячностью негласного пропагандиста. — Посмотрите, сколько из ваших бедствуют. Ни работы! Ни угла! Кому это выгодно?
— Твоей партии, Фоня, — заметил майор Сухопутов, закусывая кислым огурчиком. — За кого нам голосовать теперь? На вас вся надежда.
— Правильно надеетесь, товарищи! Еще по одной.
Выпили еще по одной. Подполковник Васенька почувствовал себя как на экзаменационной сессии: оценки выставлять ему.
— Фоня! Предположим, я отдам свой голос за вас. Что вы дадите мне взамен голоса? Пенсию? Квартиру? Машину? У меня все это есть.
— Спокойствие. Мир.
Майор Сухопутов чокнулся с Фоней.
— За мир и я выпью, — сказал, подражая покойному лауреату Брежневу.
Подполковник Васенька тоже выпил за мир и спросил у Фони:
— За счет чего — мир?
— За счет территорий, — растолковывал Фоня. — Отдадим Газу арабам, и всех делов! Пусть сами себя убивают там. Без нашего участия, майн хер.
— Каким арабам вы отдадите Газу?
— Тем, кому можно доверять.
— Кому из них можно доверять? Они все под Арафатом. Значит, Газу вы отдадите Арафату? Значит, ему можно доверять? Сегодня он, получается, с Саддамом? Против вас? А завтра с вами, против Саддама? Где логика, Фоня?
У Фони логики не было. Она в нем и не ночевала. В нем жила вера в правое дело.
Майор Сухопутов знал не понаслышке об ином правом деле. Со слов своих курсантов, палестинских арабов, властвующих в мечтах над всем регионом.
— Допустим ты, Фоня Непутево-Русский, подписываешь с арабцами соглашение: территории в обмен на мир. Территории отдаете. Мир вам — как от козла молока. Что им ваша бумажка? Их пророк Мухамед оформил бумажку со своими соплеменниками — куреншитами. Миру мир! А через два года их всех вырезал. Соплеменников, не двоюродных братцев. С вами цацкаться и вовсе не станут. Вы себе — шахсей-вахсей за допущенные глупости. Они вам — чирк-чирик — башку с плеч. И весь договор! Босиком ходить будете, пеплом голову посыпать.
— Это ты босиком! Это ты!.. Сапоги надел? Пожалте в “Эмку”! Майн хер!
Майор Сухопутов вывел из себя сержанта полиции. И сержант полиции вспомнил о своих обязанностях. Грубо схватил майора Сухопутова, и к двери его тащить, даже не выпив на посошок. Но одному ему утащить майора Сухопутова от накрытого стола было не по силам. За помощью пришлось обращаться к подполковнику Васеньке. Подполковник не мог оставить его просьбу без внимания, как и не мог бросить товарища по оружию в беде. Вот и поволок вместе с Фоней майора Сухопутова в полицию, чтобы там, используя весь свой авторитет, выручить его. Кто-кто, а он лучше всего управления знал, что майор Сухопутов никакой не шпион, а законопослушный гражданин Израиля, любящий, правда, козырнуть логикой и обмыть это дело. А кто не любит козырнуть логикой? или умом? или смекалкой? С такими подполковник Васенька еще не выпивал.
19
На въезде в кибуц “Халоймес аль Хамишмар”, у распахнутых ворот с будкой часового сгруппировалось несколько каменных болванов, изображающих памятник отцам-основателям. Каменные болваны были нацелены на атаку и щетинились острыми штыками винтовки Мосина образца 1895 года, в просторечии — трехлинейки. Лица их выражали самоубийственный восторг, в глазах закаменела решимость, а на отбитых их носах и покоребанных кепках сидели птички и дружно какали на идеалы.
Часовой, он же сторож, а в прошлом и кибуцный скульптор Израиль Шемтов пальнул в воздух из двустволки. Острастка на птичек мало подействовала. И они, дрогнув крыльями, стали гадить еще дружнее — из-за нервного перенапряжения. Срулик Шемтов с тоской смотрел в их звериные немигающие глаза и снаряжал свою тулку второй порцией соли. Он с удовольствием бабахнул бы по этим неразумным младшим братьям и сестрам волчьей картечью. Но повредить и без того дошедший до капитального ремонта обелиск не хотел. Дело его жизни погибало под едким пометом, и он ничего поделать не мог. Что от него останется внукам, если не это скульптурное произведение? Денег он не скопил. Имущества не приобрел. Честное имя художника — вот и все, что есть у него, дояра. Не по заказу, по совести мастерил он этих истуканов, вдыхал в них жизнь. Жизнь в них вдохнул, вроде бы. А себя лишил жизни. Вернее, птички, выведенные дедушкой Герцлем от скрещивания зеленого Иосифа Виссарионовича с южноамериканскими колибри, лишили его жизни. Обнаружили на въезде в кибуц каменных первопроходцев и устроили на их головах ораторскую трибуну. Орут и какают. Орут и какают. Орут:
— Рас-с-тре-лять!
— Каз-з-нить!
— Вышли мы все из пр-р-иплода!
— Йоська — мужик боевой!
И какают…
Однажды скульптор, он же сторож собственного монумента, вступил с ними в диалектический спор.
— Посмотрите на себя, — сказал им. — Где у вас честь? Где достоинство?
Они посмотрели на себя. Посмотрели на него. И ничего, не покраснели. Какают.
— Вам хорошо по обе стороны от мушки, — донимал их Шемтов, помахивая бесполезной в словесных диспутах двустволкой. — Знаете, что дробью я в вас не пальну. Скушают меня на правлении за надругательство над исторической памятью. Но клянусь вам, я таки пальну! Это говорит вам старый пальмахник Шемтов Израиль! Израиль вам говорит!
— Срулик! Срулик! — откликались дразнилкой птички, подготовленные к полемическим баталиям Иосифом Виссарионовичем. — Ра-с-с-тре-лять! Каз-з-нить! Вышли мы все из пр-р-риплода! В последний р-р-решительный бой!
Птички орали и какали. Портили Израилю Шемтову настроение. Вся надежда на Гулика. Подъедет, привезет Герцлю Зону. Может, он уже и успокоится в Мичуринских исканиях, прекратит скрещивать козла любвеобильного с недоумками пернатого племени. Надежда была. Но уверенности не было.
Должно быть, поэтому у исстрадавшегося от наглости птичек Срулика Шемтова возникла в уме гениальная мысль. (Для справки необходимо сообщить: его мысли делились всего на две категории — на гениальные и стоющие. В данном случае мысль его была, бесспорно, гениальной.)
Не позаимствовать ли у американцев, подумал он, какого-то ядовитого дуста, более доходчивого, чем соль для митингующих засранцев с крылышками?
Дело в том, что в километре от кибуца, в поросшем сорной травой буераке, разгнездился заокеанский “Патриот” с доверху укомплектованной командой откормленных лоботрясов. У них наверняка имеется какое-то современное средство против всяких отвратных созданий пустыни. Ведь снаряжали их — а это хорошо видно по экипировке — не на пикник: для выживания в любых условиях. В кибуц они не наведывались. На местных “герлс” не засматривались. На довольствии стояли своем. И никого не подпускали к объекту.
Гениальная мысль захватила Срулика Шемтова своей простотой. Он запер ворота на амбарный замок, повесил табличку: “закрыто для посетителей по причине большой нужды охранника”, и побежал в буерак, отпугивая комаров и мошек длинными волосами художника, веющими на ветру, как знамя. В буераке напоролся на пост прикрытия, был обезоружен и слегка оглушен. И тут обнаружилось, что на языке союзников не кумекает вовсе.
— Их бин… Их бин кибуцник… золдатн, — мямлил он по-иностранному.
Откормленный детина в форме сержанта американской армии, с усиками, тщательно выбритый, с любопытством крутил в руках Сруликину двустволку.
-О, Туля! Туля! — говорил столь же откормленным и усатеньким побрательникам, перемеживая “Тулю” с какими-то непонятными словами басурманского происхождения. — Райтер, райтер. Лескоф. Лефша, лефша…
— Русит? — обнадежился догадкой Срулик Шемтов.
— Карашо.
— Идиш?
— Ноу, ноу.
— Иврит?
— О’кей.
— Их бин кибуцник… золдатник… Пальмах — пах-пах-ник! — Срулик-полиглот понесся вбок от иврита. Но опомнился вскорости и начал толково объяснять иностранцам, что в своем лице представляет им интеллигенцию “Холоймеса”. Его резцу и кувалде принадлежит монумент Роденовского взлета дарования. Идеологически выдержанный в традициях Мухиной. За осмотр денег не взимают. Руками можно трогать. Но без вульгарных надписей. Памятник охраняется им лично, Сруликом Шемтовом. Посему он предлагает союзникам культурный досуг у изваяния. Но чтобы все прошло без эксцессов и без предупредительных выстрелов в воздух, просит их запомнить пароль: Днепр — Волга.
— Гуд, гуд. Днепр — гуд. Водка — гуд.
— Волга! Волга!
— Волга — гуд! Водка — карашо!
Удача смотрела в глаза Срулика полнокровной физиономией американского сержанта, мало-мальски смыслящего и в иврите. Не воспользоваться таким случаем — это себя наказать. Себя наказывать было не под силу Срулику, и без того его наказывали птички дедушки Герцля. Вот птичек наказать — это самое то!
Ради этого Срулик включил на все обороты природные способности дипломата. И поведал американцам о той ответственности, с какой он воспринимает их визит в культурный очаг кибуца, немножко неприглядный из-за неразумного каканья птичек на произведение его гения. До их прихода он готов восстановить памятник в первозданной чистоте, соответствующей надписи “Охраняется государством”… Но чтобы избавиться от птичьего помета, надо прежде всего избавиться от самих птичек. Хуйвенбинов, мастеров по уничтожению воробьиного племени, в кибуце не водится, ядовитых порошков и газов тоже. Может быть, у американцев имеется какое-то надежное средство против назойливых птичек?
— О’кей!
Из последующих заверений звездно-полосатого сержанта Срулик Шемтов уяснил: союзники располагают необходимыми ядами и газами для окончательного решения не только птичьего вопроса, но и тараканьего, змеиного, крысиного и т.д. Но до того, как заняться делами кибуца, они намерены шарахнуть ракетой по вражеской цели. И если шарахнут успешно, то — так и быть! — окажут поддержку евреям всеми средствами массового истребления вредного животного мира!
Срулик пожал руку американскому сержанту, вернувшему ему двустволку, и поскакал из буерака в “Холоймес”.
Ворота в кибуц были распахнуты. В оседающих клубах пыли виднелась Гуликова машина. Резво катилась она к зеленой парковой скамеечке, к старичкам-охламонам и дедушкке Герцлю, ждущему пересменки у бетонного короба с красным телефоном.
20
Фоня припарковал машину на Русской площади, возле проходной, где его дожидался лейтенант Шмулик с пустой кобурой и испорченным с похмелюги настроением. Шмулик извлек слабого от недопития Фоню из-за руля, оттащил на расстояние пистолетного выстрела от попутчиков. И жадно, с перегревом задышал в лицо жаркими словами. Что он там говорил, смешалось в мозгах Фони. Но про Гулиху он запомнил точно: она похитила жандармский наган офицера израильской полиции и наделает с его помощью шуму в кибуце “Холоймес аль Хамишмар”. С ее характером может перебить там всю живность, включая Гулика с его дедушкой и Зоной Ибрагимовной.
Против умерщвления Гулика Фоня ничего не имел. Поэтому он стал отбрыкиваться от предлагаемого ему по дружбе задания: перехватить Шурку на полпути в кибуц, разоружить и доставить револьвер на законное его место — в кобуру лейтенанта Шмулика.
— Майн хер, — хмельно разводил Фоня руками. — У меня приказ Достоевского по ловле шпиона. Приметы… нос… зубы… и всякая прочая хреновина…
— Фоня! — трезво сказал лейтенант Шмулик, удерживая его от падения. — В таком виде тебе только и попасть на глаза Достоевскому. Соскучился по “губе”?3
Фоня не соскучился по “губе”. Последний раз попал туда перед самой войной, именно по распоряжению майора Достоевского. Они повздорили о путях развития русского искусства. Фоня доказывал, что пути эти исторические и сокрыты в словесности. Майор Достоевский считал, что пути эти — в производстве неконвенционального оружия и продаже его Ираку. Слово за слово, и разгорелся сыр-бор. Майор Достоевский упирал на русский национализм, Фоня — на извечную любовь к евреям. И доказательства у него были под стать тезису. Кто самые популярные писатели сегодняшней России? Евреи! Поэзия — Иосиф Бродский. Проза — Анатолий Рыбаков. Фантастика — Братья Стругацкие. Детектив — Братья Вайнеры. Юмор — Михаил Жванецкий. Действительно, чем это крыть? Майор Достоевский покрыл это единственным аргументом, но безотказным: лучше бы они репатриировались на историческую родину. Вот, допустим, Фоня Непутево-Русский репатриировался, и вся русская литература от этого не пострадала. Антисемитов же там поубавилось: исчез с их горизонтов Фоня и им не в кого тыкать пальцем. От пернатой внешности до бездумного словоблудия он всего лишь находка для “памятников” и “молодогвардейцев”. И не тот он, и не этот, а лезет — лезет, будто сомнительное сходство с Пушкиным, придуманное у зеркала, дает ему право черпать пригоршнями живительную влагу из загадочной русской души. Только водки там накушается!
Впервые Фоню сравнили с Пушкиным, но столь унизительно, что Дантес прошел бы, не оборачиваясь, мимо его жены. И топись хоть в Иордане!
Но утопиться Фоне не позволили. Его засадили на “губу”. По распоряжению майора Достоевского. Распоряжение последовало сразу же за тем, как Фоня из-за унизительного сравнения с Пушкиным набрался на проходной горячительных напитков и стал требовать у проходящих на службу полицейских не пропуск, а доказательство их принадлежности к еврейской нации. Рядовые полицейские, помня о чудачествах писателя стихов, предъявляли ему это доказательство без всякого стеснения. И со смешками волокли в каталажку всяких-разных взломщиков, барыг, наркоманов, располагающих тоже этим доказательством. На беду, случился на проходной православный священник Либерзон. Он пришел заявить о пропаже нательного креста. Черная сутана ввела Фоню в заблуждение, показалась ему полицейской формой. И он нарушил приличия, домогаясь доказательств, коих в наличии и быть не могло. Результат — известный. “Губа”! Более того, подтрунивания не очень остроумной братии, с левым уклоном в гомосексуальные происки пиита: “с ним в баню ходить опасно”. Такие насмешки, ясно и кролику, Фоне были нестерпимы. На “губе” он, мучаясь от содеянного, сочинил оправдательный документ. Но разве бумажка способна остановить молву? Пожалуйста, ознакомьтесь с ней. А выводы? Это, будьте любезны, — самостоятельно.
Нет, я не гомик, я другой,
Никем не ведомый избранник.
Я в баню не хожу ногой.
Предпочитаю я предбанник.
Там пиво подают вразнос.
А к пиву раков и креветок.
И на еврейский гордый нос
Кладут “дришат шалом”4 с приветом.
Не отмылся Фоня этим признанием от молвы. Не расположил к себе и майора Достоевского, без рекомендации которого не поедешь в Париж — на курсы повышения квалификации. Но вот оперативным исполнением его приказа по ловле шпиона отмыться от кривотолков можно. Однако, поперек этой возможности встал лейтенант Шмулик с напоминанием о “губе” и намеком на новую порцию наказаний.
Из двух зол выбирают меньшее. Гулиха — зло меньшее, спьяну почудилось Фоне. Он не догадывался, что Шмулика, помимо украденного на службе револьвера, томило и появление на горизонте майора Сухопутова, задержанного по фантастическим представлениям о внешнем облике советского шпиона.
Майор Сухопутов не знал о томлениях Шмулика. Он знал: слово — закон! Слово он дал Фоне Непутево-Русскому. Сейчас приспело доказать этому шалопутному мальцу, что сказанное им — правда! Сказано было — “с бутылкой не пойду! Ваши горазды уличать нас в пьянстве!” Сказано было? Было сказано. Бутылку допили. Было? Было. Теперь — без бутылки? Без! Пора идти? Пора! Сам себя арестую, как обещал. Слово — закон!
Майор Сухопутов шлепнул ладонью подполковника Васеньку по колену.
— Прощай, брат, пора!
— Потерпи немного. Вишь, спорят, — Владимир Григорьевич указал на Фоню со Шмуликом.
— Это они спорят, друже, в какую камеру меня засадить. Я сам себя посажу. Ну их!
— Майор!
— Ну их, Зеев Цвийкович! Мне главное, чтоб по форме! Как у нас.
— У нас шпионов — расстреливают, Филя.
— И правильно делают. А они?
— Молчи, Филя! Тебя — верняк — шлепнут!
— Я солдат! Я не боюсь солдатской смерти! Без бутылки — пусть шлепнут! А с бутылкой не пойду. Они о нас сочиняют, что мы алкоголики! Можно подумать, пью не на свои!
— На свои, на свои. Подхалтуришь, и пьешь.
-Да, я честный человек! Не то, что он, Фоня этот, непутево-не наш. Давай угоним машину. А? (Ключ оставил, шлемазл.) И пропьем ее. Так будет по справедливости. Обмоем такое дело, подполковник?
— Я не могу. Я уже обрезан. Моя теперь справедливость: “не пропей!”
— Нет такой справедливости, даже в Торе, старшой! Не додумался Бог до наших российских потребностей, только об евреях думал. Даже сына своего Иисуса, и того родил евреем. Выпьем за помин его души по нашим потребностям, а?
— Ты же арестованный, Филя! Тебе не положено… Где у тебя?
— В сапоге, друг мой. Укромное место — за голенищем. Думаешь, я — уходя — свет гасил? А-а!..
Филя снял сапог. Подполковник Васенька подставил совком пригорошни. После кряка, замуровав металлической змейкой краник на голенище, Филя относительно твердо вышел из “Эмки”.
— В шпионы принимаете? — качнувшись, двинулся на лейтенанта Шмулика. — Приметы есть. Задания нет. Совесть имеется в наличии. Честь к ней в придачу. Потому и не сдавался вам с бутылкой, сочтете пьяницей. Без бутылки пришел — не вешайте мне лапшу на уши! Мы свой, мы новый мир построим!.. До основанья, а затем!..
Майор Сухопутов чуть было не своротил сторожевую будку старшины Лапидариса. Старшина выскочил из своего прибежища, подхватил офицера родной когда-то армии под мышки и, упирающегося, восстановил-таки в вертикальном положении.
— Тихо ты! — сказал ему на ухо с угрозой. — К нам едет Шостакович.
— Не пугай ты меня своим Шостаковичем! У меня есть свой.
— Так иди к нему, иди. Двигай ножками. Где он?
— В машине. Не слышишь — где музыка играет?
— Сейчас отведу.
— Не сметь! Как ты разговариваешь со старшим по званию?
— Пьяненький ты, дурак.
— Я не дурак. Я шпион! У меня приметы! Меня надо засадить! расстрелять! обменять на доллары! Дашь на поллитру, согласен и на марки, даже финские. Не гордый — ых!..
— Иди спать.
Лейтенант Шмулик подбежал к майору Сухопутову, прихватил его с противоположной от старшины Лапидариса стороны и бережно повел к ”Эмке”. Боялся, беспутная душа, разоблачения в ясновидческих прогнозах на службе. Пальцем подозвал Фоню:
— Вези! Вези его скорей! Мне еще шпионов не хватало! Здесь!.. Сейчас!… С такой рожей!…
И впрямь, советский шпион в Израиле должен — хотя бы на копейку — выглядеть евреем.
21
Гулиха мчалась по Иерусалимскому спуску с сумасшедшей скоростью.
Полицейский пост определил скорость ее, вернее, подполковничьей “Субару”, именно в качестве — сумасшедшей. И снарядил погоню. С мигалкой и сиреной. Вагон неприятностей покатился с той же сумасшедшей скоростью за Шуркой Птичкиной-Кошкиной, сионисткой по призванию, матерью семи детей по семейному положению, бабой крутой. Шурка косо смотрела в зеркало заднего вида и гневно шептала “про себя” нехорошие слова о сыне Сионизма, этом валютчике, которого собственным телом откармливала в одесской тюрьме от полового голодания, называемого им по-еврейски — сексуальным.
“Цурес капают на мою голову!” — с дрожью думала она на всех европейских языках, укорененных вольным городом Утесова, Бабеля, Ойстраха, Паустовского, Ильфа-Петрова и прочего легиона завоевателей земного шара — Хаммера, Сикорского, Маркони. И еще она думала: “Чтоб так видели мои глаза, как вы увидите меня живой и здоровой!”
Гулиха вынула револьвер Шмулика из “бардачка”, прокрутила пальцем барабан. Удостоверилась: этот пещерный зверь еще может! И взвела курок. Наступила минута ужасного перенапряжения. Нервы были на отказе. Гулик мог полагать себя спасенным от самосуда. Но… Известное дело: неприятность всегда ходит под ручку с удачей, как уродина с красной девицей.
В зеркале заднего вида Гулиха различила гонящегося за ней полицейского. Это, на ее счастье, оказался Гиви Кобашвили, парижский сокурсник муженька, выбравший Францию для повышения квалификации по той причине, что там пьют вино с удовольствием и поют после этого песни. Кобашвили был единственный человек в Израиле, который целовал ей ручку, как француз. А почему? Не из-за ее красоты. Это важно подчеркнуть. Он целовал ей ручку из-за ее достойного ума. Она первая обратила внимание не на “швили”, на совсем другое место в его фамилии. “Коба — кличка Сталина”, — обратила она внимание в Париже, когда приехала туда проведать мужа на предмет его переквалификации по борьбе с проститутками.
— Коба — Сталин, да! — сказал тогда в полицейском общежитии Гиви. — А вы умная женщина.
— Я еще надзиратель женского блока, в прошлом, — похвасталась Шурка, чтобы повысить себе цену в глазах грузинского товарища.
— Вы — декабристка, девушка! — восхитился тогда Кобашвили, зная уже от Птичкина-Кошкина следующее: Шурка пошла отдаваться ему, плюя на все заслоны и решетки. Через женский блок. Затем через КПЗ для алкашей-насильников, видящих в бабе поллитровку. Затем… Что было затем — это секрет! Но прорвалась. И отдалась! И беременела с тех пор бесперебойно, даже без перерыва на обед.
После того, как Шурка Птичкина-Кошкина опознала в зеркале заднего вида красивое южное лицо сержанта Кобашвили с подстриженными усиками, она ощутила себя счастливой женщиной, вышедшей замуж правильно — за полицию. И надавила на тормоза, жандармский наган убрав назад — в бардачок.
— Гиви! Я тебя люблю! — сказала она заглянувшему в окошко полицейскому. — Кто еще мог за мной гнаться как ненормальный? Только ты!
— Шурка! Ты даешь! — весело сказал ей Гиви, скаля зубы. — Я тебя не оштрафую. Но скажи: куда ты едешь?
— На свидание к мужу. — И не удержалась, открыла бардачок, вытащила большой по размеру револьвер, шестизарядный, и потрясла им.
Кто не был в Израиле, может всякое подумать. Гиви в Израиле с 1973 года. Для него невооруженная женщина вообще не существует в природе.
Невооруженную женщину, как ему растолковывали на курсах повышения квалификации, могут: а/ изнасиловать, б/ ограбить, в/ снова попытаться изнасиловать и дать — из-за комплекса неполноценности — по морде.
— Хорошо едешь! — сказал Гиви. — Можно, провожу? А то наедешь на пешехода, плати, пожалуйста, штраф. Зачем штраф? Лучше в ресторантэ. Отметим праздник! Встречу отметим! Письмо отметим! Я письмо, Шурка, получил из Парижа! Я лучший, и Гулик лучший! — на всех их курсах во Франции. Американцы — не лучшие. Евреи — лучшие. Нас приглашают с Гуликом на Эйфелеву башню. В ресторантэ! Как отличников выпуска. За счет вертухаев Франции! Такой случай, Шурка, бывает раз в жизни! Нам еще прибавят в звании и в зарплате. Догадалась? Вперед! В ресторантэ! Но не гони, как сумасшедшая. А то полиция остановит. Хай-хай!
Шурка сказала: — Хай! — и надавила на педаль газа. Гиви, обогнавший ее на крутом спуске, показал черной фуражкой, куда заворачивать. И включил сирену, чтобы лишние люди убежали от выпивки и закуски до встречи с полицией… Честный он человек, Гиви. Никого не хотел задерживать: война… евреи…
Чек Да’Хуй — дословный перевод с иврита — отложенный чек. Таким чеком, отложенным иногда и от платежей, новые репатрианты приобретали машины, холодильники, газовые плиты.
‘джопник — так в израильской армии называют умеющих устроиться на кайфовую должность.
“губа” — заведение для нерадивых солдат, оставляющее светлые воспоминания после демобилизации.
“дришат шалом” — иврит — привет родителям, тетям, дядям и даже чужим совсем людям.