ВЛАДИМИР ХАНАН. Если сможешь представить
* * *
Если сможешь представить – представь себе эту беду:
Ветошь старого тела, толпу у небесного склада,
Или как через Волгу ходил по сиротскому льду,
Задыхаясь от коклюша – аж до ворот Волголага.
Рядом с хмурым татарином в красной резине галош,
Мужиком на подшипниках в сказочном кресле военном,
И Тарзана с Чапаем представь сквозь тотальную ложь
Кинофильмов и книжек – взросленьем моим постепенным.
Если сможешь отметить – отметь каждодневный рояль,
Глинку, Черни с Клименти, и рядышком маму на стуле
С офицерским ремнём, что страшнее вредительской пули…
Раз-два-три, раз-два-три… А за пулю хотя бы медаль.
А в придачу к роялю лихой пионерский отряд
Под моим руководством, со сборами металлолома,
А помимо всего – написание первого тома
Неизбежных стихов… Неизбежных, тебе говорят!
Если сможешь забыть – позабудь сабантуй у стола,
Где Ильич на простенке, как мог, заменял Богоматерь,
И густой самогонки струя из бутылки текла,
Чьей-то пьяной рукой опрокинутой прямо на скатерть.
А в соседней квартире компанию тёртых ребят,
Где мне в вену вкатили какую-то дрянь из аптеки,
А ещё одноклассницу в свадебной робе до пят
Не с тобой, а с другим, и как в старом романе — навеки.
Если сможешь запомнить – запомни, как школьник, подряд:
Волжский лёд в полыньях, царскосельскую зернь листопада,
Новогодних каникул сухой белоснежный наряд
И в дождливую осень сырые дворы Ленинграда.
Стихотворцев-друзей непризнанием спаянный круг,
Культпоходы в Прибалтику в общем, как воздух, вагоне,
И как фото со вспышкой – кольцо обнимающих рук
Под прощальный гудок на почти опустевшем перроне.
* * *
День. Улица. Хамсин. Жара
Под сорок. Градус как в «Столичной»,
Но всё нормально, всё привычно,
И странно вспомнить, что вчера
Мороз царапался, как зверь,
Подруги надевали шубы
И нежно подставляли губы,
Прикрывши осторожно дверь.
И кто тогда представить мог
В те бесшабашные минуты
Нам предстоящие маршруты
С прыжком с пролога в эпилог.
Разруху «на брегах Невы»,
Разборки, стрелки, заморочки,
Когда пришлось припомнить строчки
«О, если б знали, дети, вы…»
Чтоб нас совсем не запугать,
Они не называли срока –
Слова поэта и пророка,
Что воедино смог связать
Ночь, улицу, фонарь, аптеку…
Привет Серебряному веку.
Что я могу ещё сказать?
* * *
Воскрешать перед мысленным взором,
Наудачу закинув крючок
В позапрошлое время, в котором
Неожиданный крови толчок
Проведёт тебя той же дорогой
С домино в том же самом дворе…
Что ты спросишь у памяти строгой? –
Вечер, парк, листопад в сентябре,
Где с заносчивой той недотрогой,
Полный нежности до немоты…
Что ты спросишь у памяти строгой? –
Милой той недотроги черты,
Вкус черёмухи, влажность сирени,
Воздух осени – светел и чист,
Серых будней размытые тени,
Со стихом перечёркнутый лист?
Или ставшее островом детство,
Подростковой любви острия,
Где одно лишь защитное средство –
Беззащитная нежность твоя,
Да одна лишь крутая забота –
Чувств и мыслей сплошной разнобой…
Это ты – или, может быть, кто-то,
Вдруг прозревший и ставший тобой?
Не совсем, может быть, умудрённый
Наспех прожитой жизнью своей,
Предзакатным лучом озарённый
Возле полуоткрытых дверей,
Чтоб увидеть особенно ясно,
Бед своих и обид не тая,
Что, должно быть, была не напрасна
Небезгрешная юность твоя.
Вдохновенья приливы, отливы,
Озарения мысли немой…
Как, Господь, твои дни торопливы
Между прошлой и будущей тьмой!
Чёрно-белая ласточка вьётся,
Воронья надрывается рать.
Вот и Муза никак не уймётся,
Только слов уже не разобрать.
* * *
Опять во сне то Пушкин, то Литва.
Я здесь о городке, не о поэте,
Давно плывущем в мутной речке Лете.
Как справедливо говорит молва,
Книг нынче не читают. Интернет
Сегодня и прозаик и поэт.
В который раз – то Пушкин, то Литва…
Там – детство, юность, там – воспоминанья
О сбывшейся любви, её признанья,
С трудом произносимые слова
«Люблю тебя…», а дальше… Дальше дым.
Легко ли в шестьдесят стать молодым.
А я опять то в Царском, то в Литве.
Знакомых улиц узнаю приметы:
Мицкявичюса – вынырнул из Леты
На берег, не прижился, знать, в Москве.
Как я в России. Петербург не плох,
Но бог чужой – чужой навеки бог.
Так почему ж то Царским, то Литвой
Полна душа, и вздох невольный выдаст
То ветхий дом на тесноватой Ригос,
А то Большой Каприз* над головой.
В пространстве сна немало кутерьмы,
Вот почему в нём пропадаем мы.
И всё ж я брежу Царским и Литвой
Тех баснословных лет, когда телеги
В Софии** и на улице Сапеги
Ходили регулярно, как конвой,
А на стене Лицея – высоко
Сушились в окнах женские трико,
Изяществом сразившие Париж
С подачи злоехидного Монтана.
Меж тем, мальчишки, зреющие рано,
На их владелиц с царскосельских крыш
Глазели жадно в окна бань, пока
Их не сгоняла взрослая рука.
Шестнадцать лет, как я живу в краю,
Где вместо зим шарафы и хамсины***.
Другая жизнь, но прошлого картины
По-прежнему смотреть не устаю.
Литва и Пушкин, Пушкин и Литва
В моём сознанье близкие слова
Настолько, что их образ неделим
На гулком сна и памяти просторе.
Как две реки, впадающие в море,
Они впадают в Иерусалим,
Где я их жду на низком берегу
И от суровой Леты берегу.
___________________________________
* — Мостик в Екатерининском парке Царского Села.
** — Район Царского Села.
*** — Пыльные бури.
ЛЕТО 53-го
Пионерлагерь имени Петра
Апостола располагался в церкви,
Закрытой властным росчерком пера.
Внутри и вне бузила детвора
Военных лет. На этом фоне меркли
Особенности здешнего двора.
А здешний двор – он был не просто двор,
А сельское просторное кладбище
Одно на пять окрестных деревень.
И будь ты работяга или вор,
Живи богато, средне или нище –
А в срок бушлат берёзовый надень.
Тогдашний «мёртвый час» дневного сна,
Когда башибузуки мирно спали,
Был отведён для скорых похорон.
Пока внутри царила тишина,
Снаружи опускали, засыпали,
И двор наш прирастал со всех сторон.
Полусирот разболтанную рать –
Отцы в комплекте были у немногих –
Не так-то просто было напугать.
Мы всё умели: драться, воровать.
Быт пионерский правил был нестрогих.
Но кой о чём придётся рассказать.
Была одна курьёзная деталь:
Еды детишкам было впрямь не жаль,
Но требовалось взять в соображенье
Природный, так сказать, круговорот:
И то, что детям попадало в рот,
Предполагало также продолженье.
В высоком смысле церковь – целый мир,
Божественным присутствием пропитан.
Но если по-простому, без затей,
То в этой был всего один сортир,
Который был, понятно, не рассчитан
На сотню с лишним взрослых и детей.
Но сколь проблема эта ни сложна,
Была она блестяще решена,
Лишь стоило властям напрячь умище.
И к одному сортиру, что внутри,
Добавили ещё аж целых три
Снаружи, то есть прямо на кладбище.
А вот теперь представьте: ночь, луна,
Кладбищенская (вправду!) тишина,
Блеснёт оградка, ветер тронет ветки,
А куст во тьме страшней, чем крокодил,
Поэтому не каждый доходил
До цели. Что с них спросишь? — Малолетки!
……………………………………………..
Пусть в прошлое мой взгляд размыт слезой,
А детство далеко, как мезозой,
Я вижу все детали пасторали:
Зелёный рай под сенью тёплых звёзд,
Наш лагерь: церковь а вокруг погост,
Который мы безжалостно засрали.
* * *
Где застряла моя самоходная печь,
Где усвоил я звонкую русскую речь,
Что, по слову поэта, чиста, как родник,
По сей день в полынье виден щучий плавник.
Им украшено зеркало тусклой воды,
Не посмотришься – жди неминучей беды,
А посмотришься – та же настигнет беда,
Лишь одно про неё неизвестно – когда?
Там живут дорогие мои земляки
Возле самой могучей и славной реки,
Ловят щуку, гоняют Конька – Горбунка,
А тому Горбунку что гора, что река.
И самим землякам что сума, что тюрьма.
Как два века назад вся беда – от ума,
Татарвы, немчуры, их зловредных богов,
Косоглазых, чучмеков, и прочих врагов.
Да и сам я хорош: мелодический шум
Заглушил мне судьбу, что текла наобум.
Голос крови, романтику, цепи родства
Я отдал за рифмованные слова.
Оттого-то, видать, и течёт всё быстрей
Речка жизни моей, а, точнее, ручей,
Что стремительно движется к той из сторон,
Где с ладьёй управляется хмурый Харон.
Где земля не земля и вода не вода,
Где от века другие не ходят суда,
Где однажды и я, бессловесен и гол,
Протяну перевозчику медный обол.
* * *
Сергею Гандлевскому
Светлой памяти
Александра Сопровского
В первый день по приезде в Нью-Йорк я попал на приём
К знаменитому мэтру — он знал обо мне почему-то —
И под традиционное «выпьем и снова нальём»
Я впервые попробовал, щедро плеснув, Абсолюта.
Вскоре там появились художник, известный весьма,
Этуаль МосКино, что отважно избрала свободу
И богатого мужа. В полста этажей терема,
Что виднелись из окон, свой отсвет бросали на воду
Где-то рядом внизу протекавшей свинцовой реки.
У красавиц подолы мели по блестящему полу.
Тут я снова налил – с гостевой неизбежной тоски
В высоченный бокал Абсолюта, добавивши колу.
Между прочим, светлело. Красотки вокруг – выбирай!
Мой «эмерикен инглиш» уверенно рос с каждым часом.
Дальше ангел случился с машиной, и начался рай
В двухэтажном апартменте с километровым матрасом.
Что же до Абсолюта – он был для меня слабоват,
Я его подкрепил чудодейственной дозой разлуки
С коммунальной квартирой под лампочкой в 70 ватт,
Ноздреватым асфальтом страны, где заламывал руки,
Заклиная неврозы и комплексы, депрессняки,
Голубую любовь к себе власти и электората,
Поддаваться которым мне было совсем не с руки:
Не любил я, признаться, Большого Курносого Брата.
Вспоминая пролёт сквозь зелёный ирландский ландшафт
И приёмник Канады с огромным, как зал, туалетом,
Я представил другие, в которых кишат и шуршат
Соотечественники, невольно споткнувшись на этом.
Так с друзьями московскими, помнится, что с похмела,
На троих (одного уже нет) в привокзальном сортире,
Сдав билет и портвейна купив, мы его из горла
Тут же употребили, как у Мецената на пире.
То, что этот забойный напиток годился скорей
Для хозяйственных нужд, например, чтоб травить тараканов,
Нас отнюдь не смущало. Пристроившись возле дверей
Мы подняли бутылки, легко обойдясь без стаканов.
А сегодня я б отдал весь долбаный тот Абсолют,
Все мартини и виски, что выпил за долгие годы,
Самый лучший коньяк, если мне его даже нальют,
За тот райский коктейль из поддельной лозы и невзгоды.
От вина шло тепло, но зима предъявляла права,
И пупырышками покрывалась продрогшая кожа,
Когда мы в привокзальном сортире – я, Саша, Серёжа –
Дружно пили портвейн, а вокруг грохотала Москва.
* * *
В Петергофе однажды, в году девяносто четвёртом,
В ночь под Новый по старому стилю, под водку и грог,
Я случайно увидел на фото, довольно затёртом,
Старика в филактериях, дувшего в выгнутый рог.
«Прадед где-то в Литве, до войны, — объяснился хозяин, —
То ли Каунас, то ли…» Я эти истории знал.
Даже немцы придти не успели, их местные взяли,
Увели – и убили. Обычный в то время финал.
Этот мёртвый старик дул в шофар, Новый Год отмечая,
В тёплый месяц тишрей, не похожий ничуть на январь.
Тщетно звал я на помощь семейную память, смущая
Тени предков погибших, сквозь дым продираясь и гарь.
Не такая уж длинная, думал я, эта дорога –
От тогдашних слепых до сегодняшних зрячих времён.
У живых нет ответа, спросить бы у Господа Бога:
Если всё по Закону – зачем этот страшный Закон?
…Был обычный январь. Снегопад барабанил по крыше,
По стеклу пробегали пунктиры автобусных фар.
Город медленно спал, и единственный звук, что был слышен –
Мёртвый старый еврей дул в шофар,
дул в шофар,
дул в шофар.
* * *
В том месте снов и тишины,
Где я болтался горстью чёток
В тени костёла, и в холодный
Любил смотреться монастырь,
И католическим старухам
Дарил копейки от души —
Грибами пахло и чужбиной.
Но приезжали в гости к нам
Высокие и свадебные гости,
И я летел за ними на коленях
По скользкому от близкой крови полу,
И непонятных звуков языка
Ловил стихи и радовался жизни.
Как я был счастлив в этом октябре! –
В прозрачном холоде над Неманом серьёзным,
И у хозяйки доброй на дворе,
Где яблоки росли, и ночью звёздной
Кричал петух, и жук звучал в коре.
Где звонкие я складывал дрова
Для пасти однотрубного органа
С окаменевшей глиною на швах,
Где у соседки древнее сопрано
Светлело, как лучина в головах.
Где я два дня Вергилия читал,
И пас быков, и птичье слушал пенье,
И узнавал счастливое уменье
Лесную тишину читать с листа.
Где я забыл, что значит пустота.
Где я обрёл и вынянчил терпенье
Для зоркости, для доли, для судьбы
Страдать и петь с тростинкой у губы,
Которой вкус труда и смерти равно впору,
Где я слова по-новому чертил,
А монастырь густел, венчая гору,
И серп луны меж избами всходил.
* * *
Вот так – хранителем ворот
От зимней матросни –
Не ко дворцу, наоборот,
Но к площади усни.
На зов, где вздыблен мотылёк
И осенён в крестах,
И где ладонь под козырёк
Нам праздник приберёг.
Где неги под ногой торец
Покачивает плеть,
Пожатье плеч во весь дворец
И синей школы медь.
Усни не враз, качни кивком,
Перемешай огни,
И валидол под языком
На память застегни.
Всё то, что плечи книзу гнёт,
Всё то, что вяжет рот,
Легко торец перевернёт
И в память переврёт.
Не нашим перьям перешить
Уснувшей школы медь,
Но надо помнить, надо жить,
И надо петь уметь.
Лети на фоне кирпича,
Не знающий удил!
Ты много нефти накачал
И желчью расцветил,
Чтоб я, у ворота ворот
Терпя небес плевок,
Примерил множество гаррот,
Но горло уберёг.