СЛАВА ГОЗИАС. Некто Гозиас. Итак… (продолжение)
Итак, выбор брошен, а Бродский назван, и это к счастью. Просматривая материалы об ахматовских сиротах, налетел на вступительную статью Оси Бродского к трем книгам Евгения Рейна. Если бы бога не было, подумал бы, что это колдовской случай дал мне карты в руку. Все нехорошее, что я знаю, чувствую и помню о Бродском есть в тексте этой объяснительной критике. Иначе писать Бродский, вероятно, не мог или не хотел. Проза вступительного слова напоминает стихи Бродского, написанные после «Остановки в пустыне» и особенно – итальянские выкрутасы. Мое мнение остается прежним: Иосиф Александрович Бродский поэт головы – ума, и вредного чувства – истерики. Если чувства у него не возбуждаются, то истерика не проявляется. Вступление Бродского к Рейну по размеру где-то около половины печатного листа – 8 страниц, и ни один абзац не вырывается на свободу слова, чувства или беспристрастности. Вот отрывок из этого произведения:
«При всей своей увлекательности, рассуждения о влияниях и истоках в творчестве того или иного поэта – особенно на нашем нынешнем уровне развития стихотворной речи – оборачивается по существу подменой осознания того, что этим поэтом сказано. На подмену эту критик идет тем охотнее, чем некомфортабельней (говоря мягко) и трагичней (говоря жестко) оказывается содержание сказанного. Рейн не избег уже и не избегнет этой участи впоследствии. Поэтому мы позволим себе здесь не предаваться подобным экскурса, обессмысливаемым обширностью вышеупомянутой генеалогии, огромностью вобранного. Ко времени появления на литературной сцене того поколения, к которому принадлежит Рейн, русской поэзии было, если считать начиная с «Поездки на остров любви», уже без малого триста лет. Оправданный еще столетие назад поиск фигур, имеющих ключевое значение для развития и становления поэта, теряет в ХХ веке прикладной смысл не столько даже из-за перенаселенности отечественной словесности, сколько из-за сильно возросшего количества факторов, традиционно полагающих побочными, но на деле оказывающихся решающими. Сюда можно отнести переводную литературу (поэзию в частности), кинематограф, радио, пьесу, граммофон: иной мотивчик привязывается сильней, чем самая настойчива октава или терца-рима, и гипнотизирует покрепче зауми. Для творчества Рейна – на мой взгляд, метрически самого одаренного русского поэта второй половины ХХ века – каденции советской легкой музыки 30-х и 40-х годов имели ничуть не меньшее – если не большее – значение, чем технические достижения Хлебникова, Крученых, Заболоцкого, Сельвинского, Вас. Каменского или – чем консерватизм Сологуба. Во всяком случае, если возводить пантеон рейновского метрического подсознания, более заполненного хореями, чем ямбом, то наряду с вышеперечисленными, голос Вадима Козина – вернее, заевшей пластинке с его голосом – будет в нем принадлежать почетное место».
Уф! Одолел один абзац, больше наглядных и ненаглядных примеров цитировать не буду – читатель может положиться на мое честное слово, что вся вступительная статья Бродского о Рейне выдержана в этом стиле.
Что сообщается в этой статье?
Первое, Рейн – это поэт элегического урбанизма. Хорошая мулька, если не знать, что элегия есть стихотворный жанр, в котором главенствуют скорбные и печальные чувства. Иными словами, вся поэзия, за исключением сатиры и пародий, есть элегии. Где эти элегии поселяются, значения не имеет. Лучше бы Бродский нарёк Рейна урбаническим пасторалистом – тут бы Верхарн мог опротестовать товар в комиссии ООН. Бродский все же оправдывается, что элегический урбанизм был «продуктом времени», иначе говоря мы, современники, не ведали, что творим, а вот Рейн с Бродским дали нам печать «не пищать», но дураки ничего не усвоили. Грешный я, без каких бы то ни было связей с этой двоицей, в тех же шестидесятых писал элегии, когда хотелось. Одну приведу для примера изоляции от выдумок Бродского.
Сентиментальность сентября
подорвана продленным летом
и не отмеченной при этом
на лепестках календаря
теплом воды и южным ветром
лощеной крепостью листвы
любовным тявканьем лисы
у озера под пыльной вербой
дождем усохшим на пути
полями убранными к сроку
и тем что глупую сороку
залетный соловей смутил.
Мне до сей поры не стыдно за элегию и, если сделать раскопки в горах рукописей, то наверняка найдется пастораль – пастушка игрушка, пастушок и горшок, да венок васильков, которые все же волошки. О чем это я? О том, что наши как бы лидеры современной поэзии пытаются навести правила, пристегнуть нас вожжами и подчинить наши голоса их сольным звукам. Однако, смысла никакого нет понуждать поэтов, потому что поэзия живет обществом, скопом, хоралом – её узнают уши слушателей и глаза читателей. Один поэт поэзии не делает.
Затем, Бродский приводит прозой строчку Ахматовой, это выглядит так: стихи растут из сора, мол ахматовская формула могла бы стать эпиграфом к этому сборнику Евгения Рейна. Нобеляр считает сором всё, что окружает поэта, а в русском стихе очевидна одна великолепная ЦИТАТА. Стоп, батюшка мой! Цитатами пользуются не для хвастовства своей изворотливостью, а для согласия с застойными временами скоростных течений – с классикам и модернистами, акмеистами, футуристами, как Рейн соглашался со Слуцким и с Луговским. И я грешен согласиями со многими, даже несогласия сливаются с согласиями в потоке поэзии. Современный, но уже почивший поэт Юрий Кузнецов нарочито вплетал «цитаты» из разных поэтов, показывая единство времени. Именно Кузнецов я ответил:
не пил из черепа отца
не пью не буду пить
я беспризорная овца
и волком мне не быть
Уверен, что повтор и цитата никого не унизит и не поднимет, тут только стихотворные строчки, касающиеся наших нравственных норм.
Рейн – элегик, говорит Бродский, но элегик трагический. Это, господа академики, просто чушь собачья. Трагедия – ход к смерти, неостановимый ход, а Рейна интересует торжественная жизнь в любых условиях, поэтому лучшая строчка Рейна «двух столиц неприкаянный житель». Житель не покойник, не так ли? Не так, по Бродскому поэт Рейна разрушитель человеческих отношений, нравственных категорий, исторических связей и любого двучлена, включая ядерный… Уж больно ты грозен, а бесу нет толку. Если бы стихи Рейна обладали такими разрушительными свойствами, его давно бы послали на хуй все миролюбивые издательства.
Тексты Рейна Бродский не приводит, если не считать трех четверостиший из очень раннего Рейна:
Лезет Японское море, шипя отбеленною пеной…
Все линейные слова сносные с консервативной романтикой географических точностей – Японское море, мне кажется, все еще романтично для русских, а пена – пена и есть – шипит. У меня там только одно возражение на звук «пароходного шума», который требует предтечей «угрюмо», «трюма» или еще какой меты. Ведь по реалиям стихотворения дело происходит на милитаризованных островах с подлодками и, вероятно, крейсерами, миноносцами и прочей смертельной участью машин, и все они были дизельными, никаких пароходов – инженерный студен или уже одипломленный инженер это знал, так ведь пароходы поэтичнее солярки, вот где собака зарыта.
Так как я перешагнул лимит размера этого эссе, то постараюсь закончить квоту о Рейне.
Евгений Борисович Рейн уже старик, без малого мне ровесник, он может писать стихи любой длины и прозорливости, но ему это мало, Рейна больше занимают дела утилитарные – занимаемые должности, возможность путешествия по шарику, создание как бы поэтической мафии (или шайки), которая вручает премии лучшим поэтам, ещё, вероятно, семинар в Литературном Институте его тоже занимает. Каламбурный и заводной Рейн исчез, сводничество его больше не волнует (а ведь это он свёл Бродского с Ахматовой), стихи, которые он изредка публикует, сплошь мемуарные. Мне кажется, что Рейн уже не смотрит вперед – под ногами интересней, но тут могут быть физические нужды – ведь он сгорбился и обрюзг. Основное количество стихов у Рейна на достаточно высоком уровне, скажем, чуть выше среднего. Есть отличные стихи, но нет захватывающих. Его нетерпимое отношение к Дмитрию Бобышеву все ещё сохраняется, но поддается сгустку времени, которое совсем не прочь, чтобы поэт Бобышев занял почетное место лучшего поэта года – и Чубайс не обеднеет, и справедливость в её тысячных долях восстановится.
Для примера работы Рейна в поэзии помещаю одно милое и правдивое стихотворение – по уровню чуть выше среднего, зато полностью независимое от критических клоак и дружеских коалиций. Оно называется:
Романс про улицу Герцена.
Без всяко лишней ловкости
я жил и не платил,
в Москве в последнем августе,
в трех комнатах один.
Что мог хозяин вывинтил,
загнал и поменял,
а сам уехал в Индию,
не зная про меня.
Цвели обои в комнатах
и делались белей,
особенно на контурах
пропавших мебелей.
На кухне света не было,
там газ светил ночной,
я более нелепого
не видел ничего.
Одно трюмо дежурное
уперлось в потолок,
столетиям безумное
оно не поддалось.
Как я жил в этих комнатах,
так не живу сейчас,
там был букет, обмокнутый
в чужой китайский таз.
Теперь скрывать мне нечего,
там было хорошо,
там по паркету девочка
ходила голышом,
хоть важно, чтоб изысканно,
но всё – так все равно.
Ах, было бы грузинское
столовое вино,
хоть с булкой, хоть с отварами,
я все их так хвалил,
а в окна, как в аквариум,
вечерний свет входил,
и комната померкшая
была еще пустей.
Одно трюмо неверное
и новая постель,
глядела в окна девочка,
столярный клей блестел,
красивая раздетая
с лучами на лице.
лучи кидались в зеркало
с московской мостовой,
кино зеленосерое
играло за тобой.
Ты целовала сердце мне,
любила как могла,
за улицею Герцена
вся обмерла Москва.
Я жил на этой улице,
так к счастью привык,
и размышляю с ужасом
об улицах иных.
Время переходить к Бобышеву и Бродскому, да меня смущает разноголосица всех сирот о том, когда, где и почему они встретились с Анной Андреевной Ахматовой, и подружились. Настаиваю на слове «подружились» — их взаимоотношения складывались и развивались как дружба и взаимная приязнь, а не родственность и ученичество. Если вам на глаза попадется письмо Дмитрия Бобышева к Ахматовой, не взбивайте букли, не прикидывайте на Бобышева заискивающую струну – он был молодым и восторженным поклонником большого поэта. И Ахматова ценила Бобышева на уровне поэзии – на своем уровне. Бродский там был избранник, а про поэзию Рейна и Наймана мне не удалось найти отзывов Ахматовой. Для себя считаю, что сирот у Анны Андреевны было только двое – один избранный, другой загнанный – Ося Бродский и Дима Бобышев. Хорошо, что сиротство кончается, а память о нем нежданно покрывается золотом (иногда – сусальным) и серебром (от седины и от Серебряного века).
Прежде продолжения, позволю себе связать в одну нить обрывки показаний трех лиц (Рейна, Бобышева и Наймана) – с их слов (даже письменных, устные звучали на интервью с журналистами или искусствоведами) далеко не сразу узнаешь, что и как началось. Анатолий Найман пишет, что познакомился с Анной Андреевной Ахматовой в 1958 или 1959 году, а с 1963 года стал с ней соавтором переводов. В любом случае, переводы с таким подельником, как Ахматова, это явная путевка заботы о сироте и еще визитная карточка к издателям, которые во все времена падки на имена (простите за случайную рифму). Абсолютной точности даты их первой встречи найти не удалось.
Дмитрий Бобышев очень много рассказывает о встрече с Анной Андреевной, но даты не дает. Зато Евгений Борисович Рейн, крутящий и крутящийся в разных именах и датах, выдал тайну. Осю Бродского он привез к Ахматовой 7 августа 1962 года – он специально свёл их, считая гений Бродского нуждающимся в помощи гения Серебряного века, тут он не ошибся, как не ошибся в том, что поэт Бродский не будет штатным вымогателем внимания у старого человека. В случаях любви и привязанности Бродский может дать сто очков вперед любому известному поэту современности. Прочитайте (это доступно), как Иосиф Бродский вел себя на похоронах Анны Андреевны, что он делал всю смертную неделю до погребения, и вы постигнете глубину его любви и горя. Лучших слов о Бродском сказать не могу – у меня нет фактов для этого, а самого нобеляра я никогда не любил, не симпатизировал ему и не восторгался его виршами, хотя исключения все же бывают даже среди той массы, где правил нет.
Ни страны, ни погоста
Не хочу выбирать,
На Васильевский остров
Я приду умирать…
Не мне ли, василеостровцу, это записано? Не мне, но это значения не имеет, строчки говорят сами за себя.
…а к рыбе не дают ножа и вилки.
Такой уж аристократизм был в дурдоме для Горбунова.
…пусть КГБ на меня не дрочит…
Это речь о пролитом молоке, тут бы Горбовскому подписаться.
Еще припишу маленький кусочек от знаменитого ШЕСТВИЯ – это далеко не лучшее произведение, но оно написано в 1961 году, когда он не был знаком ни с Ахматовой, ни с Мариной Басмановой, а чувство всеохватной пустоты, комедии и драмы уже билось в ритмах этого Шествия.
Отрывок из поэмы:
Вот шествие по улице идет.
Вот ковыляет Мышкин-идиот
В накидке над панелью наклонясь.
— Как поживаете теперь, любезный князь,
уже сентябрь, и новая зима
еще не одного сведет с ума,
ах, милый, успокойтесь наконец –
вот позади вышагивает Лжец,
посажена изящно голова,
лежат во рту великие слова,
а рядом с ним. Окончивший поход,
неустрашимый рыцарь Дон Кихот
беседует с торговцем о сукне
и о судьбе. Ах, по моей вине
вам предстает ужасная толпа,
рябит в глазах – затея так глупа,
но всё не зря. От книжка на столе,
весь разговорчик о добре и зле
свести к себе на самый тяжкий труд,
наверняка тебя не заберут.
Поставь в стакан на стол букетик зла,
найди в толпе фигуру короля,
забытых королей на свете тьма,
сейчас сентябрь, потом придет зима.
Процессия по улице идет,
и дождь среди домов угрюмо льёт.
Вот человек, бог знает, чем согрет,
тот человек – за пару сигарет
он всем раскроет частности секрет…
И далее долго и путано, и мало вкусно и прочие придирки, но ритм-то живой! У человека нет иного времени жизни – только ритм! А ритмом Бродский управляет сам. Ритм еще возбуждает воображение – живой живое. И я признал Иосифа Бродского поэтом, но оставил в своей памяти сотни претензий к человеку, который пользуясь умом, как отмычкой, открывает железные сердца тугодумов – они узнают себя в его ритмах, они уверены, что им самим до ритма не дойти, но они могут погреться в лучах чужой славы (извините за тривиальность).
В предыдущем абзаце было показано, что особых загадок в творчестве Бродского нет, а вот кружевная пена вокруг Бродского загадочна.
Вот загадка сирот для меня сохранилась – Евгений Рейн познакомился с Ахматовой на званом обеде у своей московской родственницы, которая пригласила маму Евгения, а он увязался или был призван идти с матерью. Это было в 1958 году. Кто и как представил Ахматовой господина Наймана неизвестно. Дмитрий Бобышев был представлен случаем – Евгения Рейна Ахматова пригласила (надо думать) помочь перевозке книг на новое место жительства – у больших поэтов тоже бывают праздники новоселья, но только служебные поэты и писатели СССР могли себе позволить квартиры и дачи. Словом, Рейн и Бобышев с бечевой для увязки книг прибыли в старое гнездо Ахматовой – не познакомится было невозможно, а уж по знакомству появились симпатии. Бродский зарегистрирован на встречу только в 1962 году. А Найман? Что делал Найман в компании Ахматовой с 58-59 года до 1963 года? Когда он стал ее секретарем и подельником по переводам? Пробел, для меня – пробел, но возможен тут и секрет, который засекречен.
Кстати, в 1963 году Глеб Горбовский был приглашен к Анне Андреевне вместе с несколькими другими ленинградскими поэтам, и читал ей довольно ершистые стихи. Ахматова слушала благосклонно, а восторженных воплей не произнесла, в багаже её памяти сохранились и более лютые строчки современников. Но вот после томительного долгого чтения Бродского, она спросила:
— Скажите, Ося, почему вы такой страшный?
Достало ее – чем? Двадцать лет, пока не нашел и не прочел ШЕСТВИЯ, я вообще не считал Бродского поэтом. Вина на самом Бродском. Он пришел в Лито Голос юности, где бурлил и бубнил Д. Я. Дар, поэт хотел быть в этом Лито, но Дара на занятии не было – он отдыхал на Рижском взморье или в Коктебеле, а занятие поручил провести Емельянову, Сабурову и мне. На всякий случай, Емельянов тоже умыкнулся – как бы на выходной. И воцарился я. Юный рыжий и стеснительный человек вызвался читать – без знакомства с творчеством новеньких в Лито не принимали. Ося Бродский – звали поэта – стал читать стихотворение о дедушке буденовце, который делал революцию. У меня свело челюсть. Сабуров ехидно хихикал, а Феоктистов опустил голову, точно стеснялся поэта. Мы Бродского не приняли в голоса, он выбежал из комнаты занятий красным, как вареный рак. После этого десять лет Дар охал и ахал, что «мы» проморгали гениального поэта, но делал он это так, что слово «гениальный» требовало добавочных определений и метафор, а их-то Давид Яковлевич не знал. Его боевому темпераменту километровые письмена Бродского были средством казни. Допускаю, что он слышал стихи Бродского, но сам их не читал.
Скорбный случай стихов на политическую проходимость подействовал на меня как неопровержимый факт продажности автора. И в дальнейшей жизни Иосиф Александрович не раз прибегал к мимикрии ускользания или выскальзывания – цель оправдывает средства. А по мне – лучше быть бесцельным. Тесты на пригодность службы задают вопрос – кем быть – патриотом, или диссидентом, или – будь как все, или будь таким, каким родина тебя растила? У меня один ответ – будь самим собой, а если не знаешь, что это значит быть самим собой – спроси себя самого и не виляй, потому что в этом мире только ты сам являешься высшей ценностью жизни. Продай себя – соседи и родня могут не заметить или оправдать условиями необходимости, но ты-то сам знаешь, что продался, что человеческая цена тебе – запах от твоего ухода.
Где я? Точнее, где точка меня плавает, не зная причала. А мимо точки летят параллели лиц, характеров и свидетельских показаний – пусть летят и ловят меня на перекрестке без дорог – для мнений и линий дорог нет, и нужды в них нет.
Говорить о поэте Иосифе Александровиче Бродском нет нужды. Тонны книг написаны об этом. Голоса книг на 100% восторженные, такое впечатление, что авторы хвалений Бродского не читали, но кропали страницы текста по следам и слухам. Один из серьезных аргументов в пользу Бродского – такой поэт как Анна Ахматова пустому месту кланяться не станет, это правильно и естественно, у меня только один факт возражения, вызванный личным опытом – однажды меня прихватил милиционер и за шкирятник поволок в милицию, а в милиции оказалось, что я не виноват в футбольном битье окон, и меня выпустили… Дома пожаловался отчиму, с которым распивали маленькую к обеду, и он меня оглушил:
— Ни за что в милицию не забирают, — сказа он.
— Меня ж выпустили! Узнали, что не виноват.
— Это тебе повезло, — ответил он.
С тех пор народное правило «не за что в милицию не забирают» живет у меня за пазухой. В случае с поэтом Борисом Пастернаком народная молва бубнила «не за что никого не обвиняют, а этот – он же был сталинским поэтом». Неопровержимо! Тут должен поклониться человеку, которого не люблю не меньше Бродского, – это Михаилу Юппу, в девичестве Мишке Смоткину – он был членом Лито Голос юности, не любимым, но терпимым, так вот только Михаил Смоткин (Юппом он стал позже) отправился в Москву на похороны Пастернака, рискуя навесить на себя плакат диссидента, это поздние 60-е подарили Советскому миру и западу движение диссидентов в СССР, хотя они явно никуда не двигались.
Брызги протеста правительству за издевательство над писателями Даниэлем и Синявским, протест против разгрома выставки в Манеже откликнулся в массы – заговорили даже молчаливые, а двигаться все ж не могли – некуда было двигаться. Потом открылся Израиль с призывом объединения разрозненных семей. Потянулась цепочка еврейских лиц за кордон. В 70-х это был уже поток, а среди потока бывают разные капли – русские, татарские, политические… Солженицын стал изгнанником. Бродскому предложили выбор (свобода – это выбор, не так ли?) – покинуть СССР в сторону запада или принудительно отправиться к востоку. Он выбрал запад, а спустя десять (и чуть-чуть) лет, запад выбрал его Нобелевским лауреатом. И все же к поэзии это не имело отношения. Политическая ситуёвина была такова, что нужно было кандидата на международную премию из глубины советского лагеря (пионерского или концентрационного, значения не имело). Бродский подходил в кандидаты, как никто. И срослось. Его премирование как бы сняло замки запретов с Евгения Рейна, Анатолия Наймана, для которых открылись створки издательств. В 1989 году Евгений Рейн посетил Бродского в Нью-Йорке, кажется, первая книга Рейна была опубликована в том же году. Потом появились публиуации Наймана. А Дмитрий Бобышев почти до нового столетия проживал в Америке, в России не издавался – был не упоминаемым в России. Времена все же поменялись. Хотя, в сущности, ничего не изменилось (для народа) – Вахтин был прав – в России что-то меняется, не меняясь – только забытые имена стали вспоминаться, а забытые люди получили возможность маленьких публикаций на родине. Сорокалетняя война между двумя живыми сиротами Ахматовой почти закончилась. Любовный роман превратился в фарс еще в 70-х, когда от невесты отказались оба жениха (Бродский и Бобышев). Зато двое сирот (Рейн и Найман) сохранили (скорее всего) лютую злобу к тому, кто позволил себе предать великого Бродского. «Ребята, вы не правы!» Ребята оглохли. Им любовь к Бродскому уши золотом завесила. И ведь знали, что предательства не было, а мстили. Анна Андреева Ахматова, знавшая о больном любовном треугольнике, не приняла ни одной из сторон, она-то твердо знала, что для поэзии любовные кляузы – забава, а любовные измены – норма живых людей.
Я сам врожденный сирота и кочевник, родился в городе Невеле, а помню местечко Романово, комнату с печкой и вкусными углями, и ни одного человеческого лица. Национальность пригодилась, когда быт в коммуналке и производственные отношения на заработках превратился в кошмар с угрозой голода в семье и заключения в узилище за разговоры. Прилетел вызов из Израиля, сразу друзья покинули меня (в массе), отдельные личности не перепугались неприятностей, полагая, что власти есть чем заняться без охоты на сочувствующих эмигрантам. Евгений Феоктистов однажды сказал, что Дима Бобышев тоже убывает в Америку при помощи американской жены, мол, хочешь – я устрою встречу. Необходимости встречи не было, но мне нужно было видеть живого человека, разрывающего связи с родиной.
Вот теперь пора вернуться к Дмитрию Бобышеву.
Если исключить из внимания уродство всех действующих лиц любовного треугольника со свидетелями, то останется нам поэт Бродский (любимый или занудный – кому как) и поэт Дмитрий Бобышев, чей поэтический дар вне сомнений. Чисто технически поэтическое письмо Бобышева можно вести от поэта Николая Некрасова из золотого века и поэта Глеба Горбовского – советского современника. Оба предшественника Дмитрия Бобышева прославились тем, что разговорную речь привлекли к поэзии, отчего поэзия выиграла хотя бы по числу читателей. Без куража добавлю, что у Бродского проступает влияние ранней поэзии Глеба Горбовского, но с течением времени и с переменой страны жительства следы Горбовского побледнели, а отпечатки западной поэзии усилились. Заграничный Бродский уже заграничный поэт, русского в его текстах так мало, что можно не замечать ворсинки традиций. С Дмитрием Бобышевым этого не произошло – он был и остается русским поэтом, причем, у сравнительно раннего Бобышева в стихах гуляют общие приметы ленинградской живой богемы – котельные, дворы (хочется сказать) проходные и чувство нищеты, не вопиющее, но знакомое.
До чего же она неказистая
дверь в котельную и та же стена,
но так жарко, так, Господи, истово
и сиротски так освещена,
да и в куче кирпич, как он дыбится,
что свести свои годы вот здесь,
даже в эту оплывшую глыбицу
я бы счастлив…
Уверен, что нынешние «котельщики» — Борис Останин, Владимир Лапенков, Вольдемар Фефилов и Алексей Шельвах (если он освоил кочегарку) чувствуют эту сказку как часть своей биографии. Котельная – место тишины и спасения, как умозрительная пещера Платона из Афин, где он видел на стенах тени идей.
Прежде, когда любовная война с Бродским (раздутая измышлениям и слухами) не отягчала дружбы, Дмитрий Бобышев посвятил Евгению Рейну очень ленинградские стихи и, не будь бы я грубияном, мог бы сказать, что в светские альбомы прежних времен такие славные стихи не попадали.
Крылатый лев сидит с крылатым львом
и смотрит на крылатых львов, сидящих
в такой же точно позе на другом
конце моста и на него глядящих
такими же глазами.
Львиный мост.
Заканчивается стихотворение не прямым обращением к посвящённому, а той же метафорой единства:
Над рвом
крылатый лев сидит с крылатым львом
и смотрит на крылатых львов напротив:
в их неподвижно гневном развороте,
крылатость ненавидя и любя,
он видит повторенного себя.
Скажем так, Евгений Рейн позабыл искренность дружбы и стихи, которые, как львов на мосту, уравнивали поэтов. Мне не хочется разрыва между ними, хотя Евгений Рейна заслужил самый яркий поджопник для равновесия на чашах весов истории поэзии. Между прочим, Соломон Волков, учинивший предисловие к избранному Дмитрия Бобышева, не интересуется душевными встрясками и разрывами связей в жизни поэта, он даже вставляет Бобышева в именинники у Ахматовой после Бродского, что исторически неверно. Но зато каким сладким языком он нахваливает поэта (я бы просто подох от такой заботы – у меня как-никак одно из личных качеств – диабет), Дмитрий Бобышев под рукой критика становится кардинально карамельным, как американская певчая птичка, С кем и как перекликаются стихи Бобышева для читателя излишняя морока, равно как мнение Бродского, что для приезжего поэта принципиально невозможным «переварить Нью-Йорк и засунуть его в карман». Эта красивая фраза ни на чем не держится, кроме болтологии. Тут возражаю сразу двум гениям современности – Бродскому и Сосноре. Я не переваривал и не перевариваю Нью-Йорка – город это яркий и противный, вот и сбежал в Техас, но на сухих болотах пишу русские стихи, являясь русским поэтом, составители иммигрантских сборников меня обходят, как прокаженного. Большинство моих стихов и поэм написано в Хьюстоне после 70 лет от роду, хотя Соснора убеждал читателей, что ни один в мире поэт не написал ни строчки после семидесяти.
Все-таки прекрасное поле для футбола – эссе, можно лягаться с полным сознанием своего права и правды.
Так как автор эссе расстрелял почти все патроны по навязчивым мишеням, ему остается договорить о себе самом. Но прежде – об Анатолии Наймане.
Анатолий Генрихович Найман – самая темная личность среди трех мушкетеров с капитаном вместе. Зрительно знаю Наймана молодым – около 24 лет возрастом. Уши мои не слышали его голоса – они не могут утвердить поэт Найман или прозаик. В Комарово видел его на ходу с портфелем, он был в шапке, нос был бледным. В лито Голос юности он сидел гостем в кресле, спиной откинувшись, но головой опираясь на руку – линия тела была изломом и подчеркивала барственность. Красивость лица была чернявой и отталкивающей – как бы назло, с вызовом: я лучше вас. О том, что он друг Бобышева, опубликовано не было. Рейн в Голос не наведался, кажется в конце 50-х он бытовал в Москве, а про Осю Бродского еще разговоров не кричало. Кем же был Анатолий Найман? Он был секретарем Анны Андреевны Ахматовой, как выяснилось с 1960 года – за два года до знакомства с нею Бродского. Каким образом? Это нам сам Найман может рассказать, да не торопится.
В 1965 последний комаровский для Ахматовой год, мне довелось видеть ее часто – на прогулках – ее путь лежал мимо забора дачи, где я с женой отдыхал от города. Дача была родителей моей жены. Анна Андреевна при встрече всегда улыбалась и кивала головой, точно так же поступали мы. Однажды, после грибного побора, я выплясывал танец жадины около стола, на котором горой помещались грибы. Ахматова остановилась, мгновенно оглядела добычу и добытчиков и погрозила мне пальцем. Пляска продолжилась еще минуту-две. Потом жена Наташа сказала, что у неё заболел зуб. Я помчался в комаровский ларёк за лекарством, купил 0.8 болгарского виньяка – других средств унять зубную боль ни в ларьке, ни в моем сознании не было. Наташа стала интенсивно лечиться – она набирала виньяк за щеки, минутку держала (полоща зуб), а потом проглатывала. Когда в бутылке осталось около половины, глаза её засветились магически и с изумлением.
— Пойдем читать к Ахматовой, — сказала Наташа Галкина.
— Ни в коем случае! – отказался я. – Для нее пьяные гости не развлечение.
— А я пойду.
Удерживать никто не собирался. Она пробежала по дорожке до калитки на участке огражденных литфондовских дач. Я сердито и молча отвернулся.
Наташа Галкина вернулась часа через три – трезвая, сияющая и счастливая, её стихи Ахматовой понравились.
— Маразма нет? – спросил я.
— Нет, — ответила Наташа, — только странно, что она спросила знаю ли я Нину Табидзе (жену Тициана), дескать ей было б приятно получить такие стихи.
— Вам никто не помешал?
— Нет, никто. Появился ее секретарь, так она ему сказала «это стихи, только стихи, тебе не обязательно их слушать». Он исчез.
Точки над гласными и согласными делами да буквами укрепились и отвердели, а были они несколько расхлябанными – я видел, как Найман прошел к домику Ахматовой и, на всякий случай, ревновал.
Вот и вся повесть об Ахматовой моих глаз и ее секретаре Анатолии Наймане.
На другой год Ахматовой не стало.
Когда родственники Наташи купили другую дачу на той же отдаленной комаровской улице, Ахматова была похоронена на комаровском кладбище. Дорога к Щучьему озеру проходила (проходит) мимо кладбища, каждый раз мы навещали могилу с большим крестом и ни однажды не встретили там посетителей. Даже сына своего привез в коляске к могиле, я курил, сын молчал, ему остановка в пути была обычна. Потом я довез его до Щучьего озера и спросил:
— Тебе нравится озеро, батенька?
— Воды сколько! – без удивления ответил сын.
Мы с ним расстались через год. Нынче он американец и дедушка, зная друг друга, мы не встречаемся – контакт между нами перегорел.
Я знаю, что Анатолия Наймана называют поэтом, однако стихов его не читал и не слышал. Тут пришла пора читать. В нашей современности рукописи и книги доступны компьютеру – читай, хоть сказись. Уродоваться по текстам у меня задачи нет и не было, так и любопытства к поэту тоже не было. Нужда заставила. Сперва заглянул в Журнальный зал, где Найман известен и постоянен полторы декады нового тысячелетия. Потом выяснил, что он и Рейн начали активно издаваться (и задаваться тоже) после перестройки. Евгений Рейн более счастливый – по наградам и количеству публикаций, и Найман далеко неплох. Следующим шагом стало чтение книг Анатолия Генриховича Наймана.
Позвольте перевести дыхание. Я готовился ополчиться на автора, поэта и секретаря Ахматовой. Оказалось, что ополчаться нет необходимости. Худо, что хвалить я не умею, слишком много сомнений и фальшивок влило меня несущееся время. Яичка к Христову дню все же не снесло. Мне остается пустыней без растительности место православия у Наймана. Точно так сомневался в сущности такой пустыни, когда Михаил Кулаков впал в христианство. Подозрительно было и секретарство у А. А. Ахматовой – почему Найман? У Веры Федоровны Пановой были секретарями Геннадий Трифонов, за ним Сергей Довлатов – там секретарство сводилось к чтению книг больной писательнице, да еще получения 70 рублей вспоможения за труды. Зная участь Ахматовой и приблизительную биографию, я не мог допустить мысли, что ей нужен чернец с книгой для чтения за 70 рублей в месяц. И вот мои сомнения растрепались и разлетелись. Поэт Анатолий Найман оказался поэтом не моего двора, хоть рифмует он вполне благополучно и его не обвинишь в скукоте ритмов. А вот поэтичности обнаружилось крайне мало, но и тут подмогой комплиментам о Наймане служат десятки, если не сотни русских поэтов, при чтении которых могут начаться желудочные колики. А проза – если это проза, а не иной жанр, записанный русским языком, который, как цветы, раскрывает цвет наших чувств, причем, автор тут и не тут – он как бы со стороны или в стороне от проезжей дороги, где ходит, ездит и говорит Ахматова. И конечно не секретарь-чтец-клоун Анатолий Найман, а друг старого поэта.
Все положительное в личности Анатолия Наймана поэта и прозаика названо, а вот моих симпатий этой личности нет ни грамма. Почему? Мог бы наколбасить – почему. Не хочу и не буду! Его совесть при нем, и маразма у него пока еще нет – пусть сам расскажет, как его обокрали терпением к друзьям, а обокраденный и остальным ничего не даст, ибо нечего.
Не к ночи будь помянут Глеб Горбовский, он в молодых поэтах нередко пророчил, одно пророчество сбывается нынче в отношении ахматовских сирот:
…и где-нибудь у грязного ларька
его сочтут скорее за кассира
и вовсе не сочтут за чудака.
Я прочитала эссе Славы Гозиаса с большим интересом, хотя очень во многом с ним не согласна. Но я рада появлению этого жанра — воспоминаний без оглядки на цензуру (имею в виду не государственную цензуру, а оглядку на мнения друзей и недругов). Такие эссе сохраняют в памяти культуры факты и эпизоды. которые часто кроме автора не может знать и сохранить никто. А что многие суждения несправедливы — поспорить бы за чашкой кофе! Привет, Слава Гозиас! Нина Королева. 4 октября 2015.