ЕФИМ ГАММЕР. Из Ливана с оказией
Осколок снаряда от Эр-Пи-Джи, советского производства, торчит в железном боку автобуса. Он прошел слева направо – через оконное стекло – в спину. И вышел из груди, чтобы облить кровью его автомат, лежащий на коленях.
Моисей впал в кому, не успев подумать о смерти. Не успев даже в мыслях передать привет матери, жене, дочке. Впал в кому и, отвергнув боли и тяжбы минувшей жизни, парил над Добром и Злом – теми понятиями, которыми из века в век кормится человечество. Пока, в разрыве времен, не приступает к пожиранию единоутробных братьев.
Моисей умер…
Его автомат М-16 покоился на кожаном сидении автобуса – так и не высадил в отместку ни одной пули.
Группа иностранных корреспондентов – эти Хоу, Дитрихи, Смиты, коих он вынужден был сопровождать от Цора до Бейрута, услышав скрежет железа, отвели глаза от запредельной синевы ливанского неба, и теперь с ужасом смотрели на него, военного корреспондента радио «Голос Израиля».
Его мама Рива, лежащая на операционном столе в ашкелонской городской больнице, осознала смерть сына шестым чувством и не позволила себе мирно скончаться под ножом хирурга.
Кому, как не ей, хоронить Моисея на военном кладбище?
Из тысячи болей выбирают одну.
Кровь не стынет в поджилках, когда ноет сердце.
Кого убивают первым, если приспело время войны?
Первым убивают Ее сына.
Ривин сын Моисей, сын Моисея и внук Моисея, нареченного в честь Моисея, выведшего евреев из египетского плена, погиб от шального осколка на выезде из Бейрута, так и не успев поспеть в Ашкелон к началу операции.
Рива, мать Моисея и дочь Моисея, нареченного в честь Моисея, выведшего евреев из египетского плена, из тысячи болей выбрала одну – смерть сына.
Его смерть она ощутила внезапно, на операционном столе, за мгновение до того, как уснула под наркозом.
Рива очнулась в палате от приступов тошноты. Тело ее содрогалось в спазмах. Старая женщина чувствовала ноющие покалывания в груди, терзаемой куском стали, поразившей ее сына.
Хаим, племянник Ривы, обретший это имя, означающее на иврите – жизнь, в честь дарованной ему жизни в гетто, чуть ли не силком тащил к ее кровати дежурную медсестру. А та негодующе дергала острыми, как вешалка, плечами и отбивалась скороговоркой:
– Все с ней будет хорошо! А рвота… Без рвоты не отойдешь от наркоза.
– Сделайте что-нибудь! – кричал, не слыша девушки, Хаим.
И дежурная медсестра сделала «что-то», лишь бы «что-нибудь» сделать: сменила на Риве белье.
– Хватит орать! – сказала она Хаиму, сделав «что-то». И вышла в коридор – плечики вразлет и покачивается, будто худоба-манекенщица от сквозняка.
– Ей плохо! – вдогонку плечикам крикнул Хаим.
– А кому хорошо? – отозвалось из глубины коридора.
Рива булькала горлом, подбирая руки к груди.
– Оставь эту девчонку, Хаим. Она права: кому сейчас хорошо? Идет война, а она… они бастуют. Объявили голодовку на нашу голову. Это надо же, бастуют…
– Но ведь она… Она дежурная!
– Помолчи, Хаим. Мой язык к смерти прилип. Трудно говорить. Закажи памятник.
– Рива, что с тобой? Да ты! Тебе до ста двадцати, и без всякой ржавчины!
– Памятник, Хаим! И беги в родильное отделение. Я чувствую… Хая… Я чувствую… там… с внуком моим… с Моисейчиком… плохо. Не разродится она.
– Рива, да что с тобой впрямь? Каким Моисейчиком? Мы же договорились! Если мальчик, назовем его Давидиком, по моему деду.
– Я знаю, что говорю. Хаим. Беги! Мне… мне…
Рива прикрыла ладонью рот. Но поздно. Ее вновь затрясло. Она выгнулась, так и не отвернувшись от племянника. Хаим выскочил из палаты, пугливым взором отметив, как сквозь ее пепельные пальцы бьют желтые струйки.
«Боже!» – прошептал в коридоре. Выхватил из брючного кармана, не вытаскивая пачки, сигарету. Попросил огонька у проходящего мимо солдата с «Узи» на плече.
– Откуда?
– Из Ливана.
Прикурив, спросил:
– А что у тебя?
– Сын! Сын у меня!
– Так скоро?
– Что? – не понял солдат.
– Да, нет! Я просто так…
Моисей был счастливый отец…
У него была дочка, шести лет. А сейчас, появился и сын.
В этот раз он очень хотел сына – с той же силой хотения, как в прошлый раз, когда очень хотел дочку.
Дочку назвали Басей, по имени сестры его матери, убитой гитлеровцами в концлагере. А сейчас ему нужен был сын, чтобы назвать его Давидом, по имени деда, растерзанного заживо немецкими овчарками после неудачного побега к партизанам.
Но он уже знал: имя малышу теперь – Моисей, в честь него. Все согласно еврейской традиции.
Моисею не терпелось перенестись к своему младенцу, пускающему изо рта первые пузыри жизни. Но догадывался: за ним присматривает Хая… Язык не поворачивается произнести слово – «вдова».
Чего их беспокоить?
И он перенесся, раз выпала такая оказия, в Кирьят-Гат – за десять километров от Ашкелона. К милашке – дочушке Басеньке, за которой обязалась присматривать соседка Алия Израйлевна.
Алия Израйлевна смотрела телевизор и громко цокала языком, сопереживая происходящему.
На черно-белом экране просторного, как холодильник, ящика демонстрировали врачей ашкелонской городской больницы, учинивших забастовочные санкции с последующей голодовкой медицинского персонала.
Басеньке пора спать. Но она предпочитала другое занятие. В ванне, под теплым душем, отмывала от серой пыли походный «Репортер» Моисея, который обычно висел на его плече, когда он отправлялся в командировку.
Изнемогая, «маг» вел голосом ее папы какой-то путевой репортаж. Басенька, в ожидании своих слов, записанных некогда на пленку, била по клавишам, будто она за роялем.
Наконец дождалась.
– Я слон! Я слон! – раздалось из магнитофона.
Басенька радостно захохотала.
В коридоре, отгороженном ширмами от больных, тихо бастовали врачи. Они сгрудились у телевизора, слушали последние, касающиеся их голодовки известия и умиротворенно вздыхали.
Коридор, отгороженный ширмами, связывал хирургическое отделение с родильным.
Хаим рванулся было по нему, хотя и опасался: остановят!
Нет, его не остановили. И не потому, что в эти минуты стрекотали камеры телевизионщиков. Его не остановили потому, что белые халаты делали вид, будто ничего экстраординарного в лечебном заведении не происходит. Они видели лишь телевизор, а в нем себя – голодающих перед телеоператорами из разных стран мира. И старались не замечать Хаю, дорвавшуюся почти до самого телевизора с ребенком на руках, но так и не втиснувшуюся в кадр.
– Доктор! Доктор! – шептала она, протягивая ребенка врачу. – Смотрите! С ним все в порядке? Он не подает голоса!
– Минутку! – сказал врач. – Потерпите немного. С ним все будет в порядке. А у нас санкции.
Он повернулся на стуле, уставился в экран зазывного ящика, в лицо своего коллеги, профсоюзного беса, бесстрастно излагающего требования забастовочного комитета.
– Доктор! – вспыхнула Хая.
– Потерпите немного. Голос у него прорежется, – бесстрастно ответил врач.
Автомат Моисея лежал на коленях под его безвольными руками.
В далеком Бейруте.
Его тело, поникнув, подрагивало на мягком автобусном сидении.
В далеком Бейруте.
Но дух его метался по Ашкелонской больнице, от Хаи к врачу, от врача к маме Риве, от мамы Ривы к двоюродному брату Хаиму.
Хая бросилась к телефону-автомату.
Моисей подставил руки. Но так и не смог принять даже на мгновение младенца, чтобы ей было легче набирать на ускользающем от пальца диске заветные цифры. Его сына принял на руки Хаим.
– Алло! Алло! – скороговоркой произносила Хая. – Скорая помощь? Скорая, скорей, сюда! Адрес? Ах, да – адрес! Записывайте! Ашкелонская городская больница! Родильное отделение!
И тут младенец, будто отказываясь от медицинской помощи, самостоятельно подал голос. Пронзительный и сильный – голос человека, вернувшего к жизни. Почему «вернувшегося к жизни»? Потому что Моисею показалось, что это был его голос…
– Живи, малыш! – сказал он тихо, зная, что его никто уже не услышит.
…В Израиле стояло жаркое лето, рекордное по количеству родившихся израильтян.
Жаркое лето достопамятного 1982 года – время затяжной войны в Ливане и бессрочной забастовки врачей.