ТЕЧЁТ ПОРТВЕЙН В КАНАЛЕ ГРИБОЕДОВА. Воспоминания Г. Григорьева

05.03.2023

Несколько замечаний от редактора-публикатора (В. Лапенкова):

 

Публикуемые отрывки касаются в первую очередь истории лен. андеграунда глазами самого глубинного его представителя, оставшегося, в отличие от ряда его друзей, непризнанным и невостребованным до последних дней своей жизни. В значительной части опущены – позднейшие – пространные рассуждения автора на темы духовности русской классики и бездуховности «загнивающего» Запада и эмиграции. Надо сказать, что несмотря на видимое обилие персонажей, в авторском тексте не упомянуто не меньшее количество имен, с которыми так или иначе контактировал Г.Г. Также нельзя не отметить, что характеристики многих упомянутых героев не только весьма шаржированы, но и в ряде случаев требуют дополнения и уточнения.

В частности, мельком упомянутая на начальных страницах, «Хильда» это никто иная как феминистка и религиозный философ Татьяна Горичева, которая одно время была замужем за В. Кривулиным, вела вместе с последним рел.-философ. семинары (естественно, это были «квартирники») и переписывалась с М. Хайдеггером. Художник Владлен Гаврильчик был одновременно и автором уникальных стихов. «Беллетрист» Борис Кудряков, не только автор новаторской экзистенциальной прозы (в новые времена – лауреат Тургеневской премии), но, наряду с Борисом Смеловым, родоначальник неофициального авангардного фотоискусства (самый известный его «фотонатюрморт» – горящий том романа Тургенева). Кузьминский – не просто «монстр» и центральный столп питерского андеграунда, но создатель уникального 9-томного собрания неофициальной поэзии «Голубая Лагуна», книги о художнике Василии Ситникове и ряда других произведений. Илья Левин – после перипетий эмиграции, в последние годы был дипломатом (атташе) Госдепартамента в России и в Афганистане. «Конспираторша» Юлия Вознесенская была феминисткой и правозащитницей, за что отсидела срок, а закончила жизнь православной писательницей в Германии. «Некий Борис Иванов» – Борис Иванович Иванов – писатель, один из создателей Клуба 81, рел.-философ. семинаров, ленинградского Народного Фронта, премии им. Андрея Белого, энциклопедии «Самиздат Ленинграда», книги «История Клуба 81», самиздатского журнала «Часы» и др.

И т.д. 

В.Л.


Григорьев и Кривулин

Герман (Георгий) Григорьев 

ТЕЧЁТ ПОРТВЕЙН В КАНАЛЕ ГРИБОЕДОВА. 

/«Вышли мы все из Сайгона». Экзерсис из книги «Один на льдине». О русской поэзии и поэтах./

 

Однажды, в далеких 60-х годах, в один из прекрасных весенних дней, когда довольные горожане наконец снимают пальто и переходят на летний гардероб, в служебной дворницкой квартире Ромы Левина, которая – как и положено – находилась в полуподвальном этаже, с низенькими, как бы вдавленными, окнами, и выходила на канал Грибоедова, совершенно случайно встретились полузнакомые молодые люди. Все они самоотверженно любили литературу и вполне серьезно избрали для себя это поприще, несмотря на все тяготы и изломы горько-тревожного времени.

 

Течёт портвейн в канале Грибоедова!..

Не верите?.. Сходите в час ночной,

Возьмите кружку с цепью и отведайте,

И прислонитесь к берегу спиной.

 

И посидите молча, как положено,

Когда уж нет расстраиваться сил,

И задушите боль, чтоб не тревожила,

А цепь скрепите с поручнем перил.

 

И пусть звенит, повиснув, кружка медная,

Для тех, других, кого отчизна ждет,

Для тех, кто наши беды унаследовал,

Ну и для тех, кто больше не придет.

 

И отыщите женщину – ту, первую!..

Ту самую, с панели и картин.

Ту вечную, которая так верила,

Что мы ее любви не предадим.

 

Как рано мы, ребята, дружбу предали!

И нашу беззащитную любовь.

Но все равно – в канале Грибоедова

Течет портвейн средь мрачных берегов.

 

В то темно-глухое время поэзия для нас всех, да и для всей остальной страны, оставалась живой благодатной прорубью, и мы будто подледные карасики стремительно подплывали к проломленной льдине, чтобы вдоволь надышаться чистым воздухом, свежим кислородом. Мы достоверно знали, что поруганная Россия – от Твери до Хабаровска, от Севастополя до Чукотки – ночами тревожно скрипела перьями.

Но вместе с тем – подумать только! – белый батон стоил копейки, а бутылка неплохого вина покупалась за рубль с мелочью. Разместились в самой просторной комнате, и уже разгоряченные вином, мы отнюдь не исподтишка, а довольно бесцеремонно рассматривали друг друга. Что говорить, мы как бойцовые петухи готовились броситься в какой-нибудь интеллектуальный спор. А пока… пока мы из граненых стаканов цедили вино.

И пусть в себе мы числились убитыми,

И отгремели юности пиры,

Течет портвейн сквозь честное и подлое

Всех юных лет той давешней поры.

 

Когда страдать нам просто было некогда,

Когда цветы летели за окно,

Когда все легким было – легче некуда,

И женщины, и песни, и вино.

 

Поэт Марцинкевич, красивый, высокий, с худощавым нервным лицом цыгана, разогретый после первого стакана янтарного вина, налил себе второй стакан, высоко поднял его, как бы разглядывая на свет, до дна выпил и, откинув голову назад, как и положено поэтам, прочитал свое последнее стихотворение. Евгения Марцинкевича я немного знал по его знаменитому озорному двустишию из поэмы «Гений». Там настойчиво повторялся один и тот же рефрен: «Еще вчера он двери запер, и все решили – гений запил».

Финансировали нашу попойку инженер Проскуряков и Басманов, а также скульптор и художник Евгений Марышев. Наша складчина, полунищих творцов-поэтов, состояла из затрепанных трешек. Будучи инженером Ленгаза, Проскуряков неплохо зарабатывал и свое присутствие оправдывал не столько меценатством, сколько мистификациями, что, дескать, вот-вот в каком-то издательстве выйдет его книга о его знаменитом земляке – Велемире Хлебникове.

Добрейший Басманов собирал редкие книги, слыл библиофилом, хорошо знал Алису из герценовского магазина и Эстер с Литейного (Академкнига). Всегла у него в портфеле оказывалась или «Лолита» Набокова или «Улисс» Джойса. По тем временам эти книги казались уникальными и заманчивыми: еще бы – классики и апостолы современного модернизма! Мы сразу забивали очередь, чтобы за одну ночь прочитать их и возвратить с благодарностью всеведущему хозяину. Любого знакомого Басманов мог огорошить вопросом: «Завтра покупаю роман Замятина «Мы», за 70 рублей; ведь недорого?».

 

Когда брели мы пьяными по городу,

И не пытались мудрыми прослыть…

А сколько мы не совершили глупостей?..

А ведь могли, успели б совершить!..

 

Меж бедами и многими победами,

Из юности – в далекие года

Течет портвейн в канале Грибоедова,

Течет портвейн – не затхлая вода.

 

Вешний день кипел ярким светом, за раскрытыми окнами чирикали воробьи и ворковали голуби. Четырехлетняя дочурка Ромы Левина прыгает на упругих пружинах дивана. Мы сидим в полутемной дворницкой, пьем вино и читаем стихи. Незаметно инициативу захватывает Сергей Довлатов. Он почему-то сидит в большом бежевом пальто. Пальто расстегнуто, виден внутренний боковой карман с круглой черной пуговицей. Довлатов гладко выбрит, под густыми черными бровями – огромные, красивые глаза, чем-то похожие на глаза малороссийского вола. Сейчас всех нас он угощает литературными сплетнями и смешными запрещенными пародиями в духе «Межелайтис, Межелайтис, мы читать вас не желайтис!». Будучи секретарем гремевшей тогда бытописательницы Веры Пановой, он весьма осведомлен о том, как крутится литературная карусель. В основном его сарказм нацелен на опального поэта Евтушенко, которого он обозначает как фельетониста. Конечно, это определение выкрадено у знаменитого Германа Гессе. Правда, стихами Евтушенко переполнены почти все газеты и журналы, но настоящих поэтов его стихи приводили в уныние, как грохот железного листа, исполняющего за кулисами сцены роль безмолнийного театрального грома. Досталось и Маршаку за убогость глоссария. Довлатов, хлебнув вина, повторяет уже ранее слышанную мной остроту: «При всем притом, при всем притом, при всем притом, при этом, Маршак остался Маршаком, а Роберт Бернс – поэтом!»

…Гигант Серега, сидящий перед нами в бежевом пальто, сам уже который год штурмует этот пресловутый Союз Писателей. Говорит он значительно и умно. Но когда он зарядил получасовой монолог-дифирамб в честь Оси Бродского, его хорошего знакомого, мы, естественно, понемногу заскучали. Нам, бедным кустарям и отшельникам поэтического цеха, тогда было неизвестно, что некая диаспора, с присущей только ей вековой стадностью и бесцеремонным упорством, уже наметила и взращивала, как жемчужину в раковине, некое певчее существо, похожее на лирохвоста, кремневого мастера и гениального компилятора, но отнюдь не поэта. Книжно-виртуальная реальность никак не способствует появлению настоящего поэта. Появление настоящего поэта событие весьма редкое, как вспышка сверхновой звезды, видимой даже при солнечном свете…

…Надо сказать, что в те шестидесятые годы у нас в самом большом фаворе пребывал поэт Глеб Горбовский. Молодой поэт совсем недавно вернулся с широт, знаменитых своими северными сияниями. Его полнокровный живой талант, с богатым языком и вкусными глаголами (а настоящий поэт всегда распознается по точному глаголу), прямо таки протаранил все литературные петербургские квартиры, где когда-либо реяли под потолком ямбы, хореи и дактили… Он был непременный гость почти всех художественных мастерских, да и держался Горбовский открыто и дружелюбно – мог выпить вина и водки на равных, ибо в нем действительно пульсировала радужная жизнь поэзии, далекая от снобизма и чванства… Среди знатоков поэзии его поэтический дар считался неоспоримым.

Сейчас, в полутемной дворницкой, Довлатов ввергал нас в уныние своим пристрастием к «мозглявым» и «книжным» стихоплетениям некоего Иосифа Бродского, к тому же однофамильца того самого, что рисовал партийных вождей. «Хоть бы фамилию сменил!», думалось невольно каждому, тем более что на стихах лежала печать чернильной скуки, затхлой вторичности, будто пахнуло гнилью и сыростью из какого-то утильсырья.

 …Поэт, как нам объяснял Довлатов, совершенно беспомощен перед суровой прозой жизни и поэтому ему надо помогать; как будто мы все отдыхали в Крыму, с утра пили шампанское, а вечером ужинали в ресторанах. Оборвал Довлатова раздраженный голос Марцинкевича:

– Папа Хем!.. Прекращай свой трёп! Зачем ты сам себе врешь, что любишь эту белиберду!?.

Гладко выбритый Довлатов скорбно и снисходительно посмотрел на Марцинкевича: дескать, что можно ожидать от перепившего поэта. Однако, польщенный сравнением с Хемингуэем, налил себе полный стакан вина, выпил и стал торопливо прощаться. Будучи по своей фактуре гигантом, он оказался довольно мягким и мирным человеком. В те достославные шестидесятые попойки поэтов нередко заканчивались потасовками. Довлатов ушел, инженеры осудительно смотрели на Марцинкевича, как на задиру и бузотера, но вскоре инцидент поблек и забылся, и мы стали попивать неубывающее вино. Марцинкевич, автор вышеприведенного «Канала Грибоедова», стал по памяти читать свои новые стихи. Басманов и мне предложил прочесть что-нибудь свое, но я уклонился – читать стихи в пьяных сборищах, по-моему, неблаговидное и несуразное дело, как скажем, гроссмейстеру в пьяном виде садиться за шахматную доску…

Надо сказать, что на Невском проспекте я давно приметил Сергея Довлатова, да и трудно не заприметить такого крупногабаритного молодого человека! Но каково же было мое удивление, когда на углу Невского и Рубинштейна я увидел точно такого же гиганта – Бориса Довлатова, очень похожего на своего младшего брата.

С Сергеем Довлатовым у меня происходило нечто странное: виделись мы довольно часто, но упорно не здоровались.

…Кто знаком с подпольной и кипучей жизнью тогдашнего города, обязательно знали и посещали кафе с зычным названием «Сайгон».

Открывали и застолбили это кафе два больших любителя черного кофе, Николай Сапожников и Юрий Яцкевич, сразу, как только убрали оттуда витрину Главтабак, и и открывалось оно под надоедливым названием «Москва». Это уже потом повалили туда книжные спекулянты с «перехвата» книжного магазина на Литейном, и когда начинался обязательный обеденный перерыв, мелкие перекупщики и спекулянты пили там свой кофе и обделывали свои не такие мелкие по тем временам дела. Одним словом здесь собиралась весьма деловая толпа, так сказать, все, кому было тесно в своем микрорайоне: поэты и художники, пьяницы и наркоманы, картежные шулера, зэки, побегушники, гомики, бомжи, лесбиянки, именитые спортсмены, юные студенты и студентки, валютчики, гешефтмахеры всех мастей, скупщики золота и бриллиантов – Боря-Гобсек, Изя-Мышонок, Феликс-Циркач, а также шизофреники, недавно выпущенные из психлечебниц, девушки из института культуры и университета, Хильда, Горгона, совсем юный Александр Невзоров, похожий на 9-классника, сбежавшего с последнего урока, но, что характерно, уже тогда носившего куртку на поролоне за 27 рублей, цвета хаки. Общеизвестно, что этот интернациональный цвет подчеркивает и акцентирует цвет защитника Родины. Незаметно появлялся и исчезал «эпистолярный хулиган» Аркадий Норинский. Ну как тут не вспомнить статью «Как Бакланов посадил Норинского»! Еще бы – Аркадий Норинский, маленький и пухленький, был похож на набоковского Цинциннатика.

С неизменной, какой-то затаенной улыбкой, неспешно двигался Сергей Курехин, красавец и музыкант, в синем плаще до пят. Его тоже с распростертыми объятиями принял «Сайгон». Здесь же бывал Илья Левин, будущий диктор радиостанции «Голос Америки», а пока что работающий в смене с поэтом Нестеровским охранником на стоянке частных лодок на набережной реки Смоленки. Здесь я впервые увидел и познакомился с художником из белорусского городка Речице Александром Исачевым. Кареглазый блондин перетащил из Речице своего друга и ученика Валерия Коновалова. Позднее тот уедет в Германию и будет вести на радиостанции «Свобода» военную передачу «Сигнал». Вот такие талантливейшие юноши не были востребованы родной страной. И таких творцов-умельцев было десятки тысяч, а если считать в масштабах всей страны – миллионы. В.В. Маяковский в юные годы отметил некую связь с затхлым общественным устройством контингента, из которого рекрутируются буяны и сотрясатели серого гражданского уклада. «В такую ночь гуляют поэты и воры». Не испытывая особой тяги к ворам, я здесь постараюсь перечислить поэтов. Их как в воронку притягивал к себе и намагничивал энергией Сайгон-подпольщик, Сайгон-бунтарь, показывая партийцам и ментам язык и фигу.

Помню Михаила Генделева, Славко Словенова, Шалыта, Генриха Абельмаса, подтянутого и изящного Андрея Гайворонского, иконоподобного Михаила Зарайского, Виктора Кривулина, Крутько. Рабочий поэт Владимир Трепов воспевал стружку и рубанок, Виктор Ширали ходил то с тросточкой, то без оной. Появлялись здесь и Миша Богин, Нестеровский, Виталий Дмитриев, Сергей Никаноров, поэтесса и конспираторша Юлия Вознесенская, Михаил Бестужев, Владимир Безродный, Олег Охапкин, Олег Григорьев, Борис Куприянов, Петр Чейгин, Роман Белоусов, беллетрист Борис Кудряков, художники – Владлен Гаврильчик, Юрий Жарких, Игорь Захаров-Росс, мой старый давешний друг Владимир Овчинников, Юрий Галецкий, Владимир Лисунов, Элик Богданов, Михнов-Войтенко, Николай Любушкин с женой Натальей, Арефьев, Хвостенко, философы – Синявин и Сиромаха, элегантный Глеб Богомолов, композитор Евгений Троицкий и опять поэты, поэты, поэты – Леонид Аронзон, Константин Кузьминский, и всегда-то с курительной трубкой, то с сигарой, неистощимый на остроты, анекдоты и выдумки, вечно энергичный, победитель конкурса поэтов в кафе на Полтавской, Михаил Евсеевич Юпп.

Это пестрое и веселое сборище не походило на бесчисленный комариный рой или хмурую волчью стаю… Растянувшись во времени и пространстве, будто напластование загадочных этрусков, финикийцев, халдеев, египтян, гиксосов, нисколько не мешая друг другу и даже не зная, кто свой, кто чужой, они для «большедомовцев» и милиции представляли непобедимую, как раскаленная лава, темную и могучую жизненную стихию.

Бывало и так, что отправившись в гости за несколько километров куда-нибудь в Купчино или на Гражданку, для того, чтоб позвонить в дверь, потоптаться с ней рядом и, несолоно хлебавши, вернуться назад на Невский. Зато в «Сайгоне», простояв какой-то час у столика возле окна, можно повстречать человека, которого давным-давно потерял и не видел целых пять лет. Место, предназначенное для распития кофе, являлось прекрасной явкой для встреч и распития более крепких напитков, несмотря на старания дежуривших милиционеров. Строго и изобретательно создавались свои ватаги, свои теплые компании. Я, посещавший кафе почти со дня открытия, с сентября 1964 года, свободно распоряжаясь своим временем, хорошо знал всех лютых хулиганов, карманников, воров, вооруженных ножом или кастетом. Я сочувственно всматривался в тихие действия случайного побирушки, неизвестно откуда появившегося и подбадривающего себя поеданием оставленного чужого гарнира, пусть уже без шницеля или ромштекса. Залетному паломнику попадалась и сладкая надкусанная булочка или жареный пирожок с ливером вместо мяса.

Решусь утверждать, что за день через «Сайгон» процеживалось несколько тысяч человек – своих, чужих, приезжих, залетных. Люди могли видеться ежедневно, но мало кто знал друг друга по имени и род занятий, но зато там, на восьми этажах Большого дома, чекисты радостно потирали руки, довольные, что создав такой «отстойник», они, не блуждая по городу, таинственному и многомиллионному, как мухобойкой могли прихлопнуть того, кто им срочно понадобился.

Но самым главным украшением «Сайгона» являлись, как и положено, представительницы прекрасного пола. В жизни так получается, что навсегда запоминаются красивые лица – Миледи, Натальи Волосовой, Лолы из Мурманска и множество других молодых и прекрасных лиц.

По причине писательского ремесла, которое сам себе я назначил, стоял, незаметный как Иван Бунин на ярославской ярмарке, невидимо, как скрытая камера, и невольно становился участником многих жанровых сцен. Я потерялся в куче темных личностей, «кипятивших на портвейн». Надо было собрать по трешке с носа, чтобы сходить в «Соломон», где директором был Соломон Моисеевич, седовласый, гривастый, симпатичный еврей, всегда загорелый и с настоящим еврейским носом, или в «Зеркала» – магазин на углу Невского и Литейного, снаружи облепленый зеркалами… В обозначенных мной магазинах давали «Айгешат», армянский портвейн по «рупь сорок семь».

Внезапно Феликс Ксидо, за которым тянулся богатый шлейф карманных краж, застыл на месте, неестественно вытянув лицо, точно его внезапно ужалил скорпион. Он с помутневшим взором уставился на большого высокого парня, стоявшего от нас всего в нескольких шагах.

– Смотрите, смотрите – попка!..

Я повернул голову. У витрины «Сайгона» возвышался великан Сергей Довлатов, спокойный и невозмутимый, по-видимому, кого-то ожидавший в условленное время.

– Что ты имеешь в виду? – спросили у Феликса.

– Да он цирик!.. В натуре, вы не врубаетесь, что ли? Мент!.. Стопроцентный мент! Попка. Он стоял в «Яблоневке» на вышке и охранял зеков. И меня в том числе.

Он противно и деланно засмеялся, как умеют смеяться только зеки.

Я хорошо знал, что «Яблоневка» это лагерь для заключенных с первой судимостью в пригороде Ленинграда. Лютый «спец», откуда «беспредел», будто едкий дым из горящего торфяного болота, неумолимо и властно, стал расползаться по всему Союзу… Феликс бесцеремонно и нагло тыкал пальцем в Довлатова и вызывающе ухмылялся.

– Переодетый мент!.. Интересно, кого он здесь пасет?..

…Довлатов постоял, постоял и ушел. Но попадись он через час уже подвыпившей ватаге, то непременно нарвался бы не только на рукопашную схватку, но и на подлый удар ножом в спину. Поверьте мне на слово, давнишнему знатоку Невского проспекта: в пьяной кутерьме и не то бывало!

Значительно позже – кажется, весной 1969 года – в вестибюле кафе «Север», где в основном собирались преуспевающие валютчики, фарцовщики, девочки – фиалки серой панели, я по подсказке Оскара Гофмана, шулера, балагура, весельчака, необъятно толстого и круглолицего, с носиком, похожим на пуговку или кнопку от дверного замка, предложил Довлатову ротапринт романа Набокова «Приглашение на казнь» в жестком самодельном переплете…

…Честное слово, мне особенно приятно признаться в этом сейчас, когда оная затея уже не считается криминалом. Таким рискованным образом у меня собиралась определенная сумма, чтобы расплатиться с Аронзонами. Двадцать экземпляров я продавал поштучно и, неся культуру в массы, зарабатывал себе на хлеб насущный. Тридцать лет назад, сейчас в это даже смешно поверить, попадись я в лапы чекистов, мог бы спокойно схлопотать семь лет Гулага, как за Набокова, так и за другую эмигрантскую прозу. И куковал бы в лагерях лет пять или семь.

Осторожный и умный Довлатов, вероятно понимавший заглавие книги в буквальном смысле, недоуменно и подозрительно озираясь, крутил в руках самиздатовскую книгу. Что поделаешь! Большедомовцы запугали нас: где собрались двое, там незримо присутствуем мы! Страх и опасность сопутствовали нам повсеместно. Чекистам удался их маневр запугивания: Довлатов боялся меня, я боялся Довлатова. Я потел от ужаса, с опаской поглядывая на стеклянную входную дверь – оттуда, с Невского, в любую минуту могла появиться пара милиционеров с юными, розовыми, неподкупными личиками и чистыми голубыми глазами. Торговая сделка или, сказать точнее, культурная миссия, была бы пресечена с печальным итогом для нас обоих.

«Да что, у него нет в кармане червонца?», проклинал я в душе замороченного секретаря скучной конъюнктурщицы, бытописательницы-миллионерши Веры Пановой.

Жена Довлатова, хрупкая и изящная, получив в гардеробе пальто, приблизилась к нам. Он спросил у нее десятку и вручил ее мне. «Ну, слава Богу!», выдохнул я облегченно.

Забегая вперед, я должен сообщить, что все-таки мне пришлось побывать в мрачных кабинетах Большого дома, на уровне второго этажа. Досье, составленное на меня несколько раньше, пополнилось еще одной уликой: к статье лауреата Нобелевской премии Альбера Камю, журналу нудистов, тексту «Камасутры» и огромной фотографии меня самого в молодости, которой я сам не имею – весь мой архив по разным углам разметала злосчастная судьба (а скорее, офицеры СС – Спецслужбы – Голенищев, Травников и другие), – так вот к этим материалам приобщился и роман Набокова «Приглашение на казнь»… Но об этом, и о многом другом, я собираюсь написать целую главу в книге «Один на льдине».

Я особенно не поверил сообщению Феликса Ксидо, но однако подумал, что все может быть в нашей тяжелой многотрудной жизни. Был «вертухаем», но все же никого не пристрелил, даже из-за границы меня тактично не сдал в своих мемуарах. Так я домысливаю теперь, печатая эти строки. Его лицо, внешность, сразу располагали к себе и излучали ауру благородства. Да и финансово тогда стесненный, я действовал по принципу «Бог не выдаст – свинья не съест!».

Внешность для меня имела, согласно интуиции, решающее значение. Как от такого благодушного спокойного парня, с остроумной речью, размышлял я, ждать какую-нибудь пакость?..

Сейчас, с высоты 2000-го года, на все прошлые перипетии смотришь по-иному. Объявилась среди нас куча смельчаков. Они ходят вокруг затухшего вулкана и бесстрашно показывают ему кулак. Но особенно интересно как всемогущая судьба запутывает наши извилистые дороги. Глубокой осенью 91-го года я, по своему обыкновению, наблюдал одну из манифестаций у телевидения. Ко мне подошел знакомый кинооператор из Леннаучпопа, Борис Макушев. В его сумке покоилась бутылка коньяка. В ознаменование нашей встречи он мне предложил выпить. Когда встречаются два старых мажора с Невского, это всегда приятно.

– Пойдем, здесь совсем рядом.

Мы зашли в какую-то запущенную забегаловку на Петроградской стороне. Здесь распоряжалась пожилая интеллигентная женщина с грустным потертым лицом…

– Чокаться нельзя! – Сказал Макушев. – Сегодня сороковины Бориса Довлатова.

Женщина объяснила:

– За занавеской он лег на кровать слегка прикорнуть. Дочка Катя, ей 13 лет, стала его будить. А потом говорит: С дядей Борей что-то странное. Он не хочет вставать. Спит и спит…

Так, совершенно случайно, я попал на поминки Довлатова-старшего.

В своих несомненно талантливых книгах Сергей Довлатов, склонный к мистификациям, собрал почти все анекдоты, циркулировавшие в петербургской литературной среде. Его ироничные сочинения написаны скупым языком и сейчас имеют заслуженный успех. Правда, в какой-то повестушке меня покоробило его чванство, его высокомерие. Он описывает смерть офицера-мотоциклиста, отца двоих детей, по вине его пьяного брата, которому потом пришлось иметь дело со следственными органами. Есть там и такая фраза: «Офицеры должны погибать!». Вот тут-то мы и наталкиваемся на циничное самобичевание, а точнее – саморазоблачение братьев, имевших связи и выход к самой высокой партийной касте номенклатурных бонз, умевших одним телефонным звонком запустить или смягчить любое уголовное дело. Вместе с тем мне непонятны его, Довлатова, кавалерийские наскоки на исторического писателя Валентина Пикуля, одного из популярнейших романистов прошлого столетия… Не случайно книги Валентина были тогда, да и сейчас нарасхват у простого читателя. Свои уколы и выпады Довлатов осуществлял с какой-то нескрываемой враждебностью, с затаенной жестокостью, отдающей душком русофобии…

…Как я уже указывал, в те далекие времена у нас, у петербуржцев, в неизменном фаворе оставался Глеб Горбовский. Его ярчайший талант несколько десятилетий освещал пасмурное небо петербургского мегаполиса… Глебушка очаровывал редкой для нашего времени искренностью чувств, удивительной добротой и всепрощением… умением вколотить, будто гвоздь в доску, единственно правильный глагол…

…Милые, далекие годы!.. С грустной улыбкой вспоминаю, как, напившись в стельку, в мастерской художника Генриха Васильева, мы с Глебом Горбовским на всю Коломенскую орали песню «Лучше нету того цвета, когда яблоня цветет», а потом, не зная английского, пытались подражать Тому Джонсу в исполнении «Дилайла»… В каком году это было?..

Том Джонс! Мастерская! Пьяные песни. Канул в темный омут далекий год нашей молодости!..

…Разве вы не замечаете, кто сегодня ходит в книжниках и фарисеях от поэзии?!. Фигуры Горбовского, Елены Шварц и некоторых других (тут каждый выбирает сам) мощно высятся над своим веком. Елена Шварц проходит среди современников почти незамеченной, разве что у знатоков, а Глеб Горбовский, вроде бы нарочито грубоватый, на поверку удивительно простой и мудрый… Сюда бы я отнес и Роальда Мандельштама и Леонида Аронзона. А мы, по своему скудоумию и лени, одеваем в лавры и белые тоги Булата Окуджаву, Ахмадулину и ряд других, мельтешащих и притершихся к эстрадам…

…Эти строки я пишу за грубым деревянным столом в бревенчатой избе в треугольнике между Новгородом, Вологдой и Санкт-Петербургом. Деревня моя окружена хвойными лесами и мелеющими безымянными озерами. В ста шагах от избы по широкому и глубокому руслу протекает теперь уже немноговодная река, по которой наверно в девятом веке продирались отважные варяги. Днем я брожу между озер, постоянно натыкаясь на высокие кучи натасканные муравьями из сухих рыжих хвойных иголок. Порою кажется, что я очутился в далеком девятом веке, а за соснами прячутся великие тени Ивора Многославного, Ратибора Вандаловича, Буревоя Ратиборовича, дружинников Ольги Прекрасы и Святослава Игоревича. Кажется, за любой сосной стоят и шепчутся седовласые волхвы, мизинные люди, ганзейские купцы, босоногие пастухи, звероловы, бортники, рыбари… Дятел, как и десять веков назад, усердно долбит ствол дерева. Озерная гладь отражает кучевые облака, медленно кочующие по простору лазурно-синей эмали бездонного неба… Но зато с годами, особенно перед долгими зимними ночами, пустота сгущается во мрак, заполненный видениями моей молодости. Как по эскалаторной лестнице проплывают друзья, разъехавшиеся по миру, девушки, с которыми когда-то встречался… Теперь, достигнув какой-то ступени космического сознания, я, умиротворенно и снисходительно, гляжу с высоты своих годов на обыкновенные и необыкновенные события.

Пропятившись по темному туннелю времени, я оказываюсь на самом прекрасном проспекте загадочного северного города. Я оказываюсь на Невском проспекте! На его рабочей стороне, «наиболее опасной при артобстреле»… Солнечный прекрасный день. Рыжебородый Михаил Юпп, с фигурой, напоминающей сытого орангутана, шумно пыхтя курительной трубкой, уверяет меня, что его табак по цене доступен только двоим обитателям нашего многомиллионного мегаполиса. А именно: ему, Юппу, и дирижеру Мравинскому. «Старик, ты видишь шнурок толщиной с палец? В ботинке? Я их купил на американские баксы!» – И я внимательно смотрю на его желтые новые тупоносые американские ботинки.

Я знаю, что, несмотря на толпищу народа, бредущего по Невскому проспекту, он остановит меня и, постукивая ногой, обутой в американский ботинок, начнет читать свое последнее стихотворение. Поэтов всегда распирает подсунуть вам под нос свой свежеиспеченный торт. Он необычайно плодовит и работоспособен, и я его уважаю за то, что он не отирается по приемным Союза Писателей и удушливым заидеологизированным редакциям, как это делает Довлатов и другие, тихо завидуя двум беспардонным деятелям литературного цеха, Вознесенскому и Евтушенко… Уголовников, валютчиков и фарцовщиков надо уважать больше, чем это отребье, зарабатывающее литературным трудом.

Михаил Смоткин взял себе псевдоним из Жюль Верна: в каком-то из его романов фигурирует обезьяна по прозвищу Юпп. Не могу назвать название романа, но зато я твердо уверен, что добряга Юпп, по прочтению стихотворения, обязательно спросит: «Ты что сегодня вечером делаешь?». Я отвечу, что не решил. Если расхваливать стихотворение, сказать, что такая энергия и эмоциональный заряд это просто-напросто заявка на третье тысячелетие. Собственно, я должен пролепетать всю эту белиберду, которой наполнены все учебники по литературоведению, что и сделал. Юпп довольно заулыбался, пухлой ладошкой трижды погладил свою бубликом подстриженую рыжую бородку и пригласил меня в /ресторан/ Европейской гостиницы. «Норманнская баллада» Юппа заканчивалась эффектной строчкой: «Он совершил безумство оскопления». Я, нисколько не лукавя, попросил Михаила Евсеевича еще раз прочитать окончание баллады. Очень быстрый в движениях, стремительный в жестах и резких поворотах головы, Юпп довольно и взволнованно смотрел в густую толпу народа, идущего по Невскому нам навстречу. Одному парню, похожему на рыжего грача, он учтиво поклонился. Этого типа я постоянно видал в кафе «Север» в кругу молодых и состоятельных друзей. Юпп, толкнув меня локтем в бок, торжественно воскликнул: «Ты видал?.. Видал?.. Бродский со мной первым поздоровался!.. Так всем и скажи!»…

…Новенькие желтые тупоносые американские ботинки несут поэта в Лавку Писателей. В отделе обслуживания «только писателей» Михаил Евсеевич покупает две книжицы – Бодлера и Рильке. Согласно уставу магазина он не имел никакого права ни на книги, ни на обслуживание, но, живя по принципу «наглость – второе счастье», Юпп проникал в самые закрытые, полузасекреченные места… Сейчас появилось много разношерстного люда из умеющих делать себе биографию. Они фотографируются, позируют, изумляя девиц из института культуры сфабрикованной фотографией. Они дают интервью, декламируют Пастернака – «Быть знаменитым некрасиво» – но всей своей сущностью нацелены как раз на известность, на модность… Эта братия настолько гнусна и тщеславна, что только и может цитировать классиков. Но вернемся к цеховой солидарности писателей. Какая продавщица осмелится остановить вальяжного поэта в лайковой куртке, в модном зеленом свитере, с курительной трубкой, на время погашенной, и в желтых американских ботинках? Я любил ходить с Юппом по магазинам, в кафе «Север» и другие злачные места. Он умел всех загипнотизировать своей внешностью, но самое главное – он только поэтов считал настоящими людьми. Склонившись к молодой хихикающей продавщице, он нашептывал ей на ушко, с большой красной пластмассовой клипсой на мочке, наисвежайший анекдот…

Оставив смеющуюся продавщицу за прилавком, он направляется ко мне и мы выходим из магазина. Он раскуривает погасшую трубку и разговор уже переходит на ее качество – трубка, оказывается, сделана мастером из настоящего вишневого корня. Я не возражаю, не будучи знатоком курительных трубок, а решаю ребус: почему словоохотливый Михаил Юпп не остановился посплетничать со своим собратом по перу, не схватил его за пуговицу пиджака и не прочитал ему свое последнее стихотворение? И как дети, собирающие игрушечный дом из кубиков, я значительно позднее разыскал недостающие кубики.

Однажды, задолго до смерти Леонида Аронзона, с которым мы довольно тесно соприкасались, мы с ним зашли «на огонек» в Секцию литературных переводов. Намечалось мероприятие – опальный поэт Бродский, подрабатывающий переводами со всех языков мира, включая даже вьетнамский, в Секции перевода, возглавляемой Ефимом Эткиндом, должен был читать свои оригинальные стихи. Бродский выглядел весьма заурядно: умный высокий лоб, рыжие кудри, затрепанный пиджак. Особенно были примечательны его глаза. Глаза не излучали легкую мечтательность, свойственную многим поэтам, а наоборот, смотрели – нет-нет! – не заискивающе, но как-то все же искательно, что его даже роднило с Юппом… Началось чтение и мы с Аронзоном невольно переглянулись. Поэт – как и положено поэту – завывал, краснел до пунцовости, бодал головой воздух, тужился, потел, по его лицу катились слезы…

Разумеется, воспринимать поэзию я уже не мог и сконфуженно опустил голову… Да простят мне мое невнимание и странное замешательство. Точно такое же сложное состояние души я испытал в «Сайгоне» в далеком 1971 году, когда стоял рядом с большим любителем поэзии Гришкой Слепым /Ковалевым/ и с Кривулиным. Тогда к нам подошел некто по имени Марик, тоже как бы литератор, у которого вместо рук торчали две косточки наподобие рачьих клешней, и правую свою клешню он протянул для рукопожатия. Все это было выше моих сил… Просто я так устроен, что радуюсь только здоровому началу. Вспоминаю Горбовского: «Только красивым и сильным в поэзии место, / Только горячие грели холодных и жгли…». Конечно, можно меня вызвать в комиссию по этике и указать на некорректность моих высказываний. Но зачем притворяться?..

…И кого только не увидишь на Невском! Сейчас нам повстречался Бродский. Как уже упоминалось, в пузырящихся мешковатых брюках и в затрапезном коричневом костюме. А мне вспоминается как по Невскому дефилировал, давая всем себя узнать, Юлиан Панич, ставший сразу знаменитым после фильма «Разные судьбы». По закону ассоциаций вспомнился большой актер Ефим Копелян, и великолепный кинокомик Сергей Филиппов, высокий, худой, с неимоверно длинным носом, бегущий опохмелиться в «Советское шампанское» возле Елисеевского гастронома…

Одно время здесь фланировали странная пожилая дама в черной вуали, низкорослый тип в бескозырке времен адмирала Нахимова и в рыжих мичманских бакенбардах. Появлялись русоволосые юноши с широкими голубыми лентами через лоб, с кроткими прекрасными лицами, напоминающие святых, аскетов или даже самого иконописного Христа.

В течение почти тридцати лет по Невской перспективе прогуливался высокий мужчина неопределенного возраста. Он как журавль переставлял свои длинные негнущиеся ноги. Его осанка, горделивая и величественная, подчеркивала что-то затаенное и понятное лишь особой индивидуальности. Под его подбородком красовался затейливо повязанный галстук, а на левой стороне груди полыхал пунцовый поролоновый цветок величиной с кузнецовское блюдце. Когда мимо проезжали автобусы с иностранцами, чудак с поролоновым цветком на груди многозначительно подымал брови, останавливался и цезарьским жестом приветствовал иноземных гостей помахиванием правой руки, одетой в черную кожаную перчатку. На толпу он не обращал никакого внимания. Почему он не надевал вторую перчатку? Что означал его поролоновый цветок? И какой тайный смысл заключало его приветствие, обращенное к финским лесорубам, мирно дремавшим в своем автобусе? Этого уже никто не узнает. Конечно, на подобную манифестацию свободного духа имеет право каждая личность, родившаяся в этом мире, чтобы поглядеть на дневное светило и ночные звезды.

Итак, на Невском проспекте попадались знаменитые актеры, с характерным коньячным румянцем на щеках, спившиеся спортсмены, известные танцовщики (Кузнецов и Джон Марковский), художники с нечесаными бородами и колючими глазами, точь-в-точь напоминая своих собратьев по кисти – передвижников, стиляги в зеленых пиджаках по колено, в красных носках и узких в дудочку брючках, в туфлях с медными начищенными пряжками и подошвой на микропоре, похожей на толстый слой манной каши. А над всем этим великолепием красовался высокий набриолиненный кок. Тогда еще женщины не носили брючных костюмов и разборчивые мужчины свободно любовались красотой женских ног: юбки-колокол и легкие платья подчеркивали, а не скрывали достоинство фигуры.

С поэтом Юппом, непрестанно вращающим голову во все стороны, и как деревенская печка пыхтящим дымом через свою трубку, мы подходим к гостинице «Европейская». Здесь нам повстречался изящно одетый молодой человек в ослепительных, будто сделанных из горного хрусталя, очках.

– Познакомься: член Союза писателей – Андрей Недобитов! Все члены Лосха, – тут он прошелся в рифму о художниках, – не стоят одного члена Босха!

От такой вежливой наглости продолговатое лицо Андрея вытягивается еще больше, но он не растерялся, не обиделся, а, на всякий случай, громко расхохотался.

Пошла мелкая торговля: Михаил Евсеевич всучил молодому писателю «по пятерному номиналу» Бодлера и Рильке; т.е. те самые книги, которые изначально и предназначались представителю возвышенной касты писателей. Андрей Битов не успел в это утро добраться раньше Юппа до сокровенного книжного магазина…

– Я – потрошитель барменов! – позже хвастался Юпп. – В «Военной книге» я беру иллюстрированный «Петергоф» по номиналу, за 25 рублей, а неучам и невеждам продаю по 50… Знание – сила! Пусть помнят Юппа!

По справедливости надо признать, что Юпп многих вывел на тропу искусства, и многие продавцы пива в ларьках и халдеи из ресторанов теперь имеют свои антикварные магазины и художественные салоны.

  Довольный тем, что он «впилил», «влудил», «втюхал» Андрею Битову две книги, пряча деньги в портмоне, поэт не унимался.

– Ты всем подтверди, что первым со мной поздоровался Бродский.

– Конечно, – киваю я головою. Разве трудно пощекотать самолюбие нарциссирующего поэта.

– Вчера я Шемякину за деревянный складень и скульптурного Нила Столбенского отдал часы ампир. Понимаешь, им четыреста лет!

– Помилуй, – возразил я, – как может быть ампиру четыреста лет? Ведь это стиль наполеоновских времен.

– Какая разница, ампир или не ампир. Главное, я надул Шемякина! Я как всегда в выигрыше. Хочешь, я тебе прочту еще одну скандинавскую балладу?..

Юпп сегодня в ударе… Для него был важен собственный жреческий танец. И за это мы любили старину-Юппа больше, чем пиитов, носящих фамилии сахарозаводчиков и кондитеров. Он мог читать стихи всем. Но прежде, чем разразиться очередной северной балладой, он, быстро и импульсивно покрутив головой влево-вправо, вернулся к Шемякину.

– Старик! Я его, Шемяку, всегда накалываю! На прошлой неделе я за новенькую солдатскую шинель и кожаный ремень с офицерской звездой выменял у него большой бронзовый крест в эмали.

В Михаиле Юппе постоянно пульсировал неугомонный дух другого поэта начала нашего века. Этот поэт носил калоши, делал неряшливые переводы со всех языков мира, требовал, чтобы на его выступлениях обязательно были букеты из роз и мимоз. Не выдержав бесчинств большевиков, он благоразумно эмигрировал в Париж. По свидетельству очевидцев пытался расплачиваться с прожженными парижскими шоферами рукописями своих стихов, за что нередко подвергался избиениям. Разумеется, мой просвещенный читатель угадал, что это дух Константина Бальмонта как бы вселился в Михаила Юппа. Дух в теле поэта клокотал как вулкан, вздымался ввысь как гейзер. Та же бальмонтовская экзальтация по поводу собственного творчества, та же плодовитость и многогранность. Пусть в стихах присутствует некоторая поверхностность и легкомыслие, но среди них обнаруживаются строфы, несущие сверкание шедевра. «Надень свой старый дождевик и кепи нахлобучь, пускай тебя пронзает крик – Запри себя на ключ! Уйди в бессонницу шагов, ненастием томим, от этих, сшитых из кусков, цветастых пантомим». Особенно импонировала манера ставить поэтов выше всех на свете, а его манеру читать, отбивая такт ногой, брали на вооружение даже знаменитые мастера сцены. Любил он поэзию самозабвенно, искренне, по-настоящему. Однако самого поэта вряд ли кто мог долго выносить за его эгоцентризм, за неисправимую особенность говорить только о себе. Лишь я, влюбленный в колоритные личности, художник Овчинников и чтец-декламатор, сыгравший немецкого офицера в фильме «Зеленая цепочка», Михайлов Льсан Льсаныч (актер ныне почившего Ленконцерта) безмерно ценили Юппа. И пусть поэзия была для него постоянно убыточным делом, но странное духовеяние могучей и загадочной силой тащило его на Парнас, а не в душные презираемые советские редакции и издательства.

В то время я был тесно связан с Аронзоном. Он одним из первых прочитал мою драму, написанную белым стихом, «Крещение Ольги Прекрасы», и высоко оценил пьесу… Так вот, этот маленький и изящный преподаватель русского языка в какой-то вечерней школе, обронил весьма задумчивую фразу: «Господь Бог всех нас наказывает по-разному, одному /по всей видимости он имел в виду Бориса Понизовского/ отрезает ноги трамваем, а другому, вперив перст в свой божий лоб, повелевает неумолимо и грозно: ты всю жизнь будешь писать стихи!». И Юпп писал и писал, пишет их и сейчас, среди откровенной долларовой свистопляски… Как нам не хватает сейчас этого кипящего гейзера, этого клокочущего вулкана! Сколько жизненной радости он подарил нам всем, обрушивая на каждого свой сангвинический темперамент, праздничную преданность кифаре языческого бога Феба.

– Гера! – часто повторял мне Юпп. – Мы все – бойцы. Идейные борцы за денежные знаки!.. Если я сегодня не сделаю двадцать рублей, я тотчас надеваю на рукав траурную повязку, и завтра… завтра я делаю сорок!

Мне рассказывал непроявленный философ Анатолий Сиромаха, что уезжая по израильской визе, и очутившись в толпе бухарских евреев, волосатых, угрюмых, малокультурных и малообщительных, (тех самых евреев, предки которых в свое время контролировали Великий Шелковый Путь), в окружении больших тряпичных узлов и фанерных чемоданов, наш поэт, вырвавшись из толпы отъезжающих, упал на асфальт, и как ребенок, суча ногами, кричал истерично, обливаясь слезами: «Не хочу! Не могу уезжать из России!». Насилу его унесли к престарелой мамаше, которую он… горячо и беззаветно любил.

А сейчас он, в желтой лайковой куртке и в зеленом шерстяном свитере, стоял на углу Невского, неподалеку от Европейской… читал стихотворение, посвященное мне, под названием «Муравьи». При этом пиит не забывал отбивать ритм ногою, обутой в новенький, тупоносый, желтый американский ботинок…

Много дурного и доброго совершал в своей жизни Михаил Юпп. Бог даст, я посвящу ему отдельную главу, как и поэту Аронзону, художникам – Исачеву, Лисунову, Гаврильчику, вспомню и Олега Григорьева, Татьяну Кернер и многих-многих других. Все они подобно блуждающим кометам освещали хмурую петербургскую ночь, согревали сердцами нашу, несмотря ни на что, прекрасную молодость…

…Попробуем воссоздать образ Кузьминского, так сказать, в чем мать родила. Как и всякий идиот, он наделен феноменальной «компьютерной» памятью. Эта черта, скорее рефлекторно-механическая, чем душевно-человеческая. Он ловко и умело собирает винегрет имен и дат – помнит дни рождения и смерти знаменитых поэтов и художников… называет по именам и отчествам, сдабривая речи сальными анекдотами из жизни любого персонажа. Этот фамильярный тон ввергает в шок рядового окололитературного обывателя. Он как зеленая муха по запаху летит на всякую навозную кучу. Он любил ездить на похороны. Похороны поэта Крученых не обошлись без него. Был на предсмертной встрече с пассией Маяковского, Лилей Брик, и огорашивал собеседника сообщением, что она была маленькая, рыжая и почти облысевшая.

 В шестидесятые в Ленинграде появился посланник от Шемякина: молодой американец с головы до ног был увешан фотооптикой. Когда мы подошли к Пряжке, циничный Кока Кузьминский указал на один из домов и произнес весьма сакраментальную фразу: «Здесь жил Блок, а там, /в дурке/ на Пряжке, отдыхал я… Но если бы Блок был жив, я бы поставил его раком и бушевал в его промежности!..».

Простите меня за такой скабрезный штрих из жизни Коки, но, пожалуйста, скажите, можно ли к нему относиться как к нормальному человеку?.. Вот почему я представляю несколько окарикатуренный портрет Кузьминского, которого я даже затрудняюсь назвать поэтом. Скорее всего, это какой-то новый тип интеллектуального монстра. Видит Бог, что я просто вынужден изъясняться таким неделикатным стилем. Все мои нападки на Евтушенок и других гнусных типов это, скорее, фильтрация сточных вод, и, честное слово, кто-то же должен этим заниматься!..

…Но вернемся к Кузьминскому. В какой-то из Новых годов прошлого столетия, жившая рядом с Эрмитажем искусствовед Ника Валентиновна Казимирова, торопилась домой, к елке, увешанной игрушками и огоньками маленьких цветных лампочек. Петербургская зима с неизменной пургой безостановочно наметала сугробы. Женщина торопилась к уюту, теплу и праздничному столу. Минуя Дворцовую площадь, на повороте к Лебяжьей канавке, женщина обо что-то споткнулась и чуть не упала. Она остановилась и осмотрелась. В декабрьской тьме ее внимание привлек черный блестящий калош. Она почему-то решила поднять этот калош, но этот предмет был надет на чью-то ногу. Уже через минуту она пробовала поставить на ноги некое пьяное произведение природы, чуть не погребенное петербургской метелью. Как и положено культурной петербурженке, она пригласила отвергнутого обществом горемыку на сулящий всем радость и надежды Новый год. Отогревшись под радужными огнями новогодней елки, незнакомец представился: «Я – поэт!.. Я замерз. Хочу выпить… хотя бы чаю».

После новогодней встречи именующийся поэтом Константин Константинович Кузьминский зачастил в дом искусствоведа Ники Валентиновны Казимировой. Ее комната в коммунальной квартире была обставлена старинной мебелью, мраморными бюстами и картинами. Чай пили из настоящего немецкого фарфора… Вскоре у них родилась прелестная девочка. Ее назвали Юленькой. Поэт пытался пропить всё, что плохо лежит и плохо висит. Брак оказался непрочным и непродолжительным как блеск калоши в ту знаменательную новогоднюю ночь.

На Невском я довольно часто встречал Коку Кузьминского. В конце шестидесятых он, одетый в худое пальтецо, часами отирался на втором этаже Дома книги напротив продавщицы Люси Левиной в отделе поэзии…

Костя Кузьминский поступил в Театральный институт на театроведческий, но вскоре его отчислили за пристрастие к алкоголю и за непосещаемость. Потом учился в Мухинском, потом в Академии художеств им. Репина, но настоящее образование он получил в разговорах с богемными художниками в коммунальной квартире на Загородном проспекте. Там собирались Семеошенков, Арефьев, Кацнельсон. Хозяином коммуналки был Шемякин.

  Однажды, недодравшись с соседом-сантехником, Шемякин в сердцах грохнул кулаком по деревянному шкафу. Шкаф покачался-покачался и всей своей тяжестью рухнул на лежащего на полу поэта Коку Кузьминского, переломав ему два ребра. Казалось, шкаф знал наперед о его вульгарной манере чесать языком и мстил за всех поэтов, увы, уже не способных постоять за себя. Как тут с почтением не вспомнить самого Александра Александровича Блока, певца пасмурных петербургских пейзажей!?.

В те времена особенно свирепствовали дружинники, возглавляемые участковым милиционером. Как-то, вызванные по телефону, после очередного скандала в коммуналке, они решили забрать в опорный пункт не в меру разбушевавшегося художника-модерниста, к тому же стоящего на учете в психдиспансере. Дружинники, с красными повязками на рукавах, чинно прошествовали по длинному темному коридору и ворвались в комнату художника. В дело вмешался, как всегда поступая неадекватно обстоятельствам, пиит Кузьминский. Он, ни с того, ни с сего, оголил свой живот, показывая длиннющий багровый шрам, оставшийся над пахом, после того как в одной из питерских больниц у него вырезали селезенку. Таким образом он обратил в бегство квартального и его четверых соратников. Если верить в религию вуду или живописаниям Кастанеды, мстительные духи постоянно гонялись за поэтом в Питере и также сопутствовали ему после отъезда в США.

Шемякин часто встречал гостей одетый в женские колготки, а из-под стола при этом вылазило какое-то юное существо, приветствовавшее гостя фразой «Здравствуйте, сударь!». Кузьминский, как плимутрок в богемном птичнике, быстро обрастал перьями и встречал гостей в одном мохеровом халате…

…Вряд ли кто из гостей, приходя под гостеприимный кров поэта с непременной бутылкой «бормотухи», когда-либо читал «Илиаду» Гомера или «Феноменологию духа» Гегеля… зато в накуренном воздухе витали только имена Маркеса, Борхеса, Кафки, Пруста, Джойса. Разумеется, Хемингуэй у них уже вышел из моды… Сохраняя имидж поэта и войдя в роль и самочувствие мэтра, развалившись на мягких кушетках, от «бормотухи» потеряв соображение, кто художник, кто беллетрист, он пьяно бормотал: «Рисуйте как Шемякин, и все вы будете в Париже!»…

…Признаться, я сам грешен, что когда-то, в конце шестидесятых, я полтора часа, в вертепе Кузьминского, читал свою пьесу, сработанную в белом стихе, «Крещение Ольги Прекрасы». В то время мы были рады любому сиянию волшебной «Зеленой лампы». Ведь правильно за всех нас выразился Глеб Горбовский: «Много пространства, но некуда деться!».

Надо полагать, что после его отвратительной фразы о Блоке я прекратил с ним всякое общение. Двух встреч мне хватило и на другого интеллектуального монстра – Бориса Понизовского, утверждавшего, что если бы трамвай ему не отрезал ноги, он выглядел бы двухметровым. Я не филолог и не психиатр, но на мой взгляд размер коротких рук все же как-то связан с ногами. И все-таки эта кадриль монстров подарила мне материал для написания пьесы «Головоходы, или Визитёры петербургских квартир». Привыкший к независимости, я уже почти двадцать лет даю отлеживаться названной пьесе, и сейчас, после окончательной обработки, наконец запущу ее к публикации или по театрам.

«Гран-Борис» – литературный крестник полиглота Кузьминского – писатель и фотограф Борис Александрович Кудряков, тесно друживший одно время со скакавшим на Пегасе поэтом, сообщил мне сногсшибательную новость: Кузьминский собирает антологию поэтов. От себя могу добавить – Бог ему в помощь, хотя явление настоящего талантливого поэта это событие, которое можно приравнять к открытию сверхновой звезды.

Отъезд Кузьминского в Соединенные Штаты устроила его лечащий врач, в то время курирующая его. Будучи женой начальника следственного отдела КГБ Юрия Баркова, она нечаянно заглянула в его папки и наткнулась на дело отказника Кузьминского.

– Зачем ты держишь этого дурачка? Он своим эксгибиционизмом надоел здесь, на Пряжке. А я его лечащий врач.

Об этом нам рассказала студентка университета Ирина Баркова, их дочь. Она посещала подпольную выставку на Кустарном 6, в мастерской Владимира Афанасьевича Овчинникова. На этой выставке были представлены 28 художников – в том числе Арефьев, Михнов-Войтенко, Гаврильчик, Анатолий Васильев, Элик Богданов, Александр Иванов, Юрий Жарких, Захаров-Росс и др. Обо всех художниках и о выставке я, может быть, даст Бог, напишу, а пока что животрепещущий материал покоится на дне старой чернильницы. Много интересных личностей промелькнуло у меня перед глазами, но, главное, Ирина Баркова на этой выставке познакомилась с одним из ее участников, Анатолием Шестаковым. Ирина ему так понравилась, что он даже ее в жены взял, а также и ее звучную фамилию.

Американские слависты – студенты, переводчики и профессора солидных университетов, влюбленные в русскую литературу, в русские характеры далекой России, ожидали встретить в поэте Кузьминском продолжателя русской душевности, русской открытости и искренности, но при встрече с ним и с другими нашими соотечественниками новой волны их ждало жестокое разочарование… Вместо загадочного поэта в голубой ауре и с золотым нимбом над головой они видели полуживого, полупьяного пошляка и сквернослова в неопрятном плюшкинском халате, дующего стаканами водку… Правда, американских друзей он угощал анекдотами и побасенками на чистом английском языке… Вот такие фигляры, мозгляки и клоуны, оттеснив настоящих поэтов, представляют Западу скрижали нашей отечественной культуры…

 …Кузьминские, Евтушенки, Парамоновы, Эрнсты Неизвестные витийствуют и кудахчат как и положено легионерам Сатаны.

А между тем к концу шестидесятых упорно насаждался культ Бродского, навязчиво муссировались всевозможные слухи. Мирон Саламандра, Витя Хейф, Александр Шейдин и сотни, сотни других… вращающимся кольцом Сатурна, пылью, грязью, камнями несясь над ядром, благоговейно шептали, то переглядываясь, то закатывая глазки к небу:

– Бродский написал поэму «Шествие»… Бродский в лапах КГБ!.. За Бродского вступились Ахматова, Шостакович, Маршак – и его выпустили!.. Бродский читал свои стихи в клубе «Родина»!.. Четыре стиха Бродского напечатаны в альманахе «День поэзии»!.. В Филармонии Бродскому устроили овацию!..

  Мне рассказывал поэт Владимир Максимов, которого исключили из Союза Писателей и одновременно с Бродским выслали в Архангельскую землю: Бродский сумел и там устроиться – оформил стенгазету, неплохо фотографировал, а вот его, Максимова, загнали куда-то в глушь, «катать баланы», и, согласно приговору, он куковал все полные пять лет. После отсидки Максимов лишился комнаты и прописки. Поэт проклинал какого-то Глеба Семенова, всем без разбору любил рассказывать свою Илиаду бедствий и беззубым ртом шепелявил свои стихи (цынга – вещь серьезная!). Более десяти лет он шастал по режимному городу без штампика в паспорте. Милиция его знала и не трогала, а сердобольные сторожа стоянок, такие же, как и он, поэты, художники, инакомыслящие, охотно отдавали ему стеклотару, пускали звонить по телефону и переночевать.

Про скандал в клубе «Родина» я весьма наслышан, потому что через Басманова был знаком с Валентином Щербаковым, одним из организаторов этого клуба. Позднее он перебрался в Москву и стал личным секретарем художника Ильи Глазунова.

  После телефонного трезвона в клуб «Родина» слетелись юркие птички. Бродский, страдавший заиканием, как и библейский Моисей, читал свои стихи, поэмы, переводы. В зале – умело отрежиссированная овация. Валентин Щербаков, являясь руководителем вечера, не выдержал и обратился в зал: «Товарищи евреи, должен вам напомнить, что это клуб «Родина». Если вы считаете себя здесь чужими – пишите на еврейском языке, а мы с большим удовольствием будем вас переводить!». Ну и началось!.. Крик, гвалт, истерики и, конечно, как повелось с тридцатых годов – доносы, доносы, доносы. Довлатов в своей повести «Чемодан» ссылается на какую-то машинистку, которая передала какое-то письмо из недр КГБ. Это – неправда. Этой «машинисткой» являлся некий Борис Иванов, один из организаторов этого и последующих клубов; на это в свое время указал наш общий друг, художник Михаил Губницкий, с великой охотой посещавший подобные сборища. Пусть меня простит покойный Довлатов, но в те драконовские времена недисциплинированных машинисток, как мне кажется, в в могущественном КГБ не могло быть…

Разумеется, провокация удалась и двери патриотического клуба «Родина» навсегда с треском закрылись.

 Вспоминается еще один эпизод. Прельщенный загадочным светом «зеленых ламп», я оказался в клубе писателей на Воинова 18. Готовилось какое-то мероприятие. Вдруг наступила неожиданная тишина… На лестнице, ведущей на второй этаж, растянулась длинная людская очередь и по этой очереди, будто шелестящий дождик, прошел восторженный шепоток. Я тоже поторопился стать участником общего действа. А шепот нарастал и нарастал: «Наталья Грудинина! Наталья Грудинина!». Как я потом ни крутил головой и ни привставал на цыпочки, мне так и не удалось высмотреть эту мужественную женщину. Она была общественным защитником на процессе Бродского. Процесс этот, надо сказать, гнусный и позорный, затеял пресловутый Лернер. Этот Лернер возглавлял одну из городских дружин вместе с Миллером и Гордоном. Эта троица наводила ужас на всех невских фарцовщиков…

С вечера мы возвращались с Леней Аронзоном. Аронзон жил рядом с Домом писателей на улице Воинова, сразу через Литейный. Над его домом высился восьмиэтажный Большой Дом, построенный еще до войны талантливым архитектором-конструктивистом Ноем Абрамовичем Троцким… Рассказывают, что ему много раз предлагали сменить фамилию, но он наотрез отказывался: «Почему я должен менять свою фамилию? Это моя настоящая фамилия. Ему, Бронштейну, надо жить под своей»…

…Леонид Аронзон меня угостил чаем, здесь была и его жена – Рита, с очень нежным лицом и большими серыми глазами. Маленькая собачонка не переставая лаяла на меня. Таких маленьких черных гладкошерстных собачонок часто фотографируют помещенными в стеклянный фужер. Я удивился, заметив на стене в рамке одно-одиношенское стихотворение… Стихотворение мне очень понравилось, особенно последняя строчка – «Альтшулер с голубой трубой». О вечере в Доме писателей говорить не хотелось. Обыкновенное мероприятие. Зато в президиуме, за столом, покрытом красной скатертью, сидела сухонькая женщина. Это и была Наталья Грудинина.

– Бродский, как и я, подхалтуривает на Леннаучпопе сценариями.

– Да не умею я подхалтуривать!.. – ответил я в сердцах. Аронзон понимающе помолчал и сказал:

– Юпп, после моей эпиграммы – «Дети, видели вы где жопу в рыжей бороде?» Отвечали дети глупо: «То не жопа – рожа Юппа!» – стал передо мной заискивать – подарил бронховую плакетку. Я не принял подарка. Ведь это не моя культура. Я – настоящий иудей, хожу в синагогу.

Удивительным был человеком этот Леонид Аронзон!.. В своих стихах он создал дивный, легкий, прозрачный мир бабочек и стрекоз, пастухов и пролетариев. Помню, Эдик Сорокин, лучший друг Аронзона, как и Вадим Бытенский, Альтшулер, Игорь Мальц, Роман Белоусов, мне как-то, сидя в Собачьем садике у Зимнего стадиона, прочитал маленькую поэмку – «Описание лета». Я тут же упросил медленно мне продиктовать поэму снова. Я успел ее переписать и запомнил ее, от многократных перечитываний, наизусть. За такую любезность я выкатил, как и договаривались, бутылку хорошего марочного вина со странным названием – «Пухляковский». В том же садике мы ее распили и, довольные поэзией, Аронзоном, сладким вином, разбрелись по своим пристанищам.

 Осю Бродского я видел последний раз в том самом пресловутом Союзе Писателей. Несмотря на роскошь и красоту здания, у меня с ним связаны весьма неприятные впечатления. Розовощекая, молодая, пышная баба преграждала путь в помещение и требовала удостоверение члена Союза и, на всякий случай, грозила вызвать по телефону милицию, и мне, жившему в Ленинграде седьмой год без прописки, этого только и не доставало. Потом были литературные консультации у Галины Гампер и Бориса Вахтина (я зачем-то приносил туда патриотическую поэму о князе Святославе, «Иду на вы!»)… В мутных омутах литературной рутины плескались добытчики жирных зарплат, путевок в дома творчества… Из литературы давно улетучился благородный дворянский дух писателей девятнадцатого века… Помнится, прорвавшись через эту «чертову бабу» в секцию перевода, я принес Ефиму Эткинду две своих драматических пьесы на историческую тематику, которые, как и положено, в таких случаях, были написаны белым стихом. В душном кабинете рядом с преподавателем Герценовского института скромно присутствовал будущий лауреат Нобелевской премии Жозеф Бродский. Ефим Эткинд, продержавший пьесы более двух месяцев, взглянул на них, будто увидел впервые, слегка перелистал машинописные листы и, грустно вздохнув, сказал: «В экую же даль вас занесло!».

Я, словно оплеванный, решительно удалился. С этого дня я возненавидел все эти свинопитомники, литинституты, дома творчества, литобъединения, семинары, симпозиумы, якобы помогающие стать писателями всем молодым и одаренным. Чтобы сохранить ровное и спокойное присутствие духа, чтобы не отрывать через инсульты и инфаркты от жизни, подобной айсбергу, целые глыбы льда, я до 2000-ного года запретил себе слоняться по темным коридорам славы…

Присуждение премии Иосифу Бродскому, признаюсь, меня даже обрадовало: не какой-то там беллетрист с острова Фиджи или сочинитель из Зимбабве, а наш, родной, питерский. И очень льстило, что вчерашний семиклассник может там, на Западе профигурировать под профессора. Но потом, поразмыслив, я уразумел, что эта премия просто-напросто мина замедленного действия. В весьма затруднительное положение попали все те, кто ночами рьяно и самоотверженно поскрипывает перьями…

Я держу в руках маленькую книжицу со стихами и поэмами Бродского. На обложке портрет – лысый человек с ястребиным носом и большим рыбьим ртом… На фотографии – белые ресницы, взгляд темный, непроницаемый и недобрый. Внизу размашистая подпись – весьма занимательная для современных графологов. Я вновь и вновь заставляю себя перечитывать стихотворения и кроме глухого раздражения эти стихи ничего не вызывают… В стихах изображена книжно-виртуальная реальность, они овеяны каким-то больным мрачным духом. Комплекс недоученности не дает поэту покоя, отсюда мнимая эрудированность и довлеющий мотив всезнайства… Автор аранжирует Марциала, барражирует по Пармениду и развивает мысли – кого бы вы думали? – самого Платона… …Какая стоит за ними затаенная цель?.. …Со своими комплексами недоучки и всезнайки, демонстрируя затхлый заквас эрудита, он становится похож на негра, впервые пришедшего на ледовый каток, нацепив на ноги стальные коньки…

…У Бродского сама жизнь вычитана из книжек. Отсюда атрофировано чувство меры. Строфы можно переставлять, стихотворение можно читать с середины или даже с конца. А мы помним поучения филологов времен Перикла: «Легче у Геркулеса вырвать его палицу, чем у Гомера один стих!». К тому же автор саморазоблачается: он утверждает, что его учителем был его друг, поэт Евгений Рейн. Это к нему Ентин когда-то давно привел Осю Бродского… Я хорошо помню и Рейна и их третьего приятеля, Сергея Вульфа, которого кофейные заговорщики из кафе «Север» сравнивали с Фолкнером. Диву даешься, в каких таких щелях прятались все эти непризнанные гении? А ведь во мгле долгой марксистской ночи они, подобно светлячкам над болотом, мерцали холодным фосфорическим светом. Сейчас точно можно отметить, что Сережа Вульф не стал «русским Фолкнером». По правде говоря, вряд ли нужен миру второй Фолкнер или даже второй Достоевский. Если ты решил проявиться в искусстве, то обязательно стань не кем-то другим… стань Сергеем Вульфом!.. Бродский пошел на учебу к Рейну! Но кого и чему может научить посредственный поэт?!.

…Признаем сразу, что сама жизнь наша похожа на узилище. В ней постоянно разыгрываются драмы жизни и смерти. Сейчас, когда я пишу эти строки, в каком-нибудь заплеванном отделении милиции дюжие молодцы сапогами, начищенными до блеска, кого-то забивают до смерти… Некий юный наркоман, за неимением стерильного одноразового шприца, впрыскивает себе в вену порцию сладкого яда, не зная. Что шприц заражен смертоносным вирусом… Какая-то несчастная студентка, вся в слезах, сбрасывает в пучину Обводного канала трупик своего мертвого ребенка после мучительного криминального аборта в перенаселенном общежитии. Мы, разумеется, принимаем горькую прозу жизни, но житейская проза никогда не являлась источником для светоносной поэзии. Поэзия сродни чуду! Поэзия – это шествие Христа по водам… Поэзия – это непреходящее изумление нашего феноменального и божественного мира… …Поэзия отнюдь не чернильная формула с игреками и иксами, а всем доступный язык с магией притяжения, чья притягательность усвоена нами с младенчества…

…Возвращаясь к прошлому, я хочу сообщить некоторые подробности о людях, с которыми меня столкнула судьба.

Сидя в дворницкой на канале Грибоедова, мог ли я знать, что Басманов станет священником. В Америке повесится Рома Левин.

 

Помянем тихо, братцы, Рому Левина!

Поднимем тост за визы и ОВИР.

Кто знает, может быть, судьбою велено

Погибнуть Роме за свободный мир.

В глухих песках какой-нибудь там Ливии,

А может быть, в египетских песках,

А может, под Варшавой в утро дивное

Умрет он с «Варшавянкой» на устах.

 

Когда-то, в кафе «Север», продав самиздат Набокова Довлатову, я опрометчиво пообещал ему достать мемуары Уинстона Черчилля. Знает Бог, что я старался в меру своих сил, но не достал. Прости, Сергей! Теперь тебе уже ничего не нужно!..

…Александр Невзоров, отбиваясь от «коммунистов» и «демократов», почему-то снискал себе репутацию реакционера. (Ох уж эта латынь! Подразумевай, что хочешь!). Его сжатый лапидарный стиль станет предметом зависти псов-журналистов, всегда продажных, как и во времена Власа Дорошевича, вечно зомбирующих своих сограждан. Когда на Новодевичьем в Петербурге разрушили могилу Михаила Врубеля, я позвонил ему, он приехал, мы попеняли на времена, на беспредел вандалов. Так и расстались. А недавно я встретил его в магазине «Рапсодия», он стал антикварщиком и собирает изображения с лошадьми. Очень приятно, что талантливый тележурналист переключился с людей на этих весьма благородных животных…

              …Выбьется в модного шоумена джазовый пианист Сергей Курёхин. Но какая может быть борьба с беспощадной судьбой! Сергей рано умрет от саркомы сердца. Право, мне теперь стыдно, что я при встрече в книжном магазине на ул. Герцена ошарашил его вопросом: «Серёга, говорят, что ты из Парижа привез резиновую бабу!». Сергей так сильно смутился, что я вынужден был перевести свою эскападу на бездарного, но весьма шустрого Анатолия Белкина, мнящего себя художником.

              «Вышли мы все из Сайгона!» Мы острили, шутили, но в шумных богемных раутах успевали поговорить о сокровенном, душевном…

Себя я не причисляю ни к пятидесятникам, ни к шестидесятникам. Я числил себя в диссидентах. Просто я жил как дышал. Для меня постыдно и неприемлемо возомнить себя марксистом, христианином, террористом, сталинистом, буддистом, кришнаитом, ленинцем, нудистом, концептуалистом, сатанистом, фетишистом или пожирателем спаржи и эскалопов. Каких только ловушек не напридумывал человек для человека, и даже издает документ человеческой глупости – Книгу рекордов Гиннеса.

Художники Захаров-Росс, Юрий Жарких, Анатолий Путилин, Коля Любушкин покинули родину. Ну что ж, море по рыбе не плачет… Леша Хвостенко, Ентин, он же Енот, фотограф Валентин Тиль-Мария, Татьяна Горичева окажутся в Париже и, признаюсь, мне этих спутников моей молодости очень недостает. А с Юрием Дышленко, Евгением Есауленко, Евгением Семеошенковым, Георгием Агаповым – увы! – расстались навсегда. Да разве их всех перечислишь! А Аркашу Северного, друга молодости по «жердочке» у Елисеевского /магазина/ и Олежки Григорьева мне даже не пришлось послушать в каком-нибудь литературном салоне. Пролетели они навстречу, как бойцы, устремленные в обрыв вечности. Теперь и я начинаю понимать промысел Творца. У каждого из нас свой крест, у каждого из нас своя Голгофа. Вот и я, перезнакомившись почти со всеми, тащу свой крест. «Эпистолярный хулиган», с которым я дружил, Аркадий Норинский, вычисленный бдительным чекистом Виктором Черкесовым (читайте статью «Как Бакланов посадил Норинского»), по приговору суда отсидит свой срок в Вологодской губернии и, цел и невредим, вернется в наш достославный, блистательный Петербург. Мне в частной беседе он откровенно поведал, что сам был удивлен спайкой неведомых сил. На его процессе появился очень известный, престарелый, режиссер Иосиф Хейфиц, хотя он, Аркадий, действовал всегда по собственному почину.

И действительно, в те незабвенные времена мы не разделялись по национальностям, но родная и мудрая Партия нас четко разделила на коммунистов и беспартийных. Узоры и нюансы такого разделения вернувшимся бумерангом мы ощущаем по национальным конфликтам…

…Гражданская война так и не прекращалась, еще сидят по кабинетам и депутатским комнатам темные личности, чьи мозги и души сморщены марксизмом. Ленинизмом и прочей чертовщиной. Но постепенно облака рассеются, тревожная пена унесется прочь и мы будем видеть только солнечный лик России…

 

Япония – как желтая гравюра.

Под сакурой стареет самурай.

По сопкам русским бродит ветер хмурый.

Вчера дождь накричал грачиный грай.

В Пекине праздник. В Поднебесной реет

Бумажный змей – оранжевый дракон.

В России солнце светит, но не греет.

Здесь ветры дуют с четырех сторон.

И в Индии пируют в храмах боги,

Веселый Вишну, Кришна черноокий.

Трезубец Шивы в золотом чертоге

Нацеживает грозовые токи.

Над древней Персией – арабская молитва.

Мулла пытается разжалобить Аллаха.

За минаретом – молния, как бритва.

Испуганно летит на север птаха.

И в Португалии живут простые галлы.

Портвейном греют лица лиссабонцы.

Утюжат море – штормам ставят баллы,

В футбол играют под слепящим солнцем.

Вдруг гаркнул гром над русскими степями,

Запрыгал по стерне морозный град.

Мне мутно бесы шепчут голосами

– В Севилье град крупнее! – Говорят.

Ногой на Азии, второю – на Европе,

Устремлена ты взором в глубь Вселенной.

Смигнёшь ты всех витий, кликуш, холопов,

Сияя статуей, прекрасной и нетленной.

 

…Но вернемся к судьбам сайгонских завсегдатаев. Поэт Михаил Генделев станет мэтром израильских поэтов и будет печататься в известном журнале «22». Туманно плетя свои схолии, под лидерством Татьяны Горичевой, философини ударятся в богословие. Но они напрасно старались рассадить двенадцать апостолов на декоративные стулья австрийского мастера Гамбса. Леша Хвостенко в Париже справит свое шестидесятилетие. Его мелкие стишки вроде ни о чем, но мы ему и Ентину все равно благодарны. У текстильного общежития на ул. Майорова, на тридцатиградусном морозе, они как-то разбудили заснувшего человека и спасли ему жизнь. Этим человеком оказался поэт Глеб Горбовский. Его поэзию я не променяю ни на какие выверты пустобрехов… Еще я выделяю поэзию Елены Шварц, которую никогда не видел, но мне достаточно прочитать только два стихотворения, чтобы рассмотреть в ней талантливейшую поэтессу. Что поделаешь, не всем дано бежать впереди паровоза и одновременно во все стороны расбрасывать реверансы. Потому-то Евтушенко и Вознесенский сейчас представляются как беспардонные и одиозные поэты. Система многим переломала хребты.

Безвестным умрет Марцинкевич. Правда, его песню, «Старый рояль» (проскуряковский старый рояль) будет исполнять удивительная и вечно юная Эдита Пьеха. Мой давешний друг, Лева Щеглов, доктор-сексолог, приглашенный на местное телевидение, в передаче «Адамово яблоко» станет поучать мужчин, как прочно и научно держать потенцию. Константин Кузьминский… растолстев на басурманских хлебах, издает там, в Америке – подумать страшно! – девятый том русской поэзии. Очень душевно полезное занятие. Юпп, Бродский… Кто там еще?..

…Безпоэтье не грозит России. Пусть безвестным умрет Марцинкевич, но его стих рефреном гремит через этот экзерсис.

«Сайгон не сдается!»… Здесь висит мемориальная доска, не соответствующая действительности. Ну да Бог с ними! Пусть тешатся. Я-то хорошо помню как совсем недавно здесь толкалась молодая зеленая поросль в кожаных куртках – наша смена – у всех разнообразные прически: «гвоздики», «ананас», «ирокез». Сейчас это никого не шокирует. Затейливые прически, в ушах серьги. Панки из Казани и Киева, а с ними неизменный Виктор Иванович – «Папа». Исчез фантом страха. Виктор Иванович человек добродушный, похожий на Фальстафа, ненадолго отлучился – кажется, угомонить и примирить не в меру разбушевавшихся панков. Молодые рэкетиры, Тони и Тутанхамон, высокие и красивые парни, выдрали из уха золотую серьгу у одного из приезжих панков… Они угощают меня и потерпевшего марочным вином. Мрачный красавец Тони с холодным мутным глазом под черной челкой, спадающей ему на лоб сине-черным вороньим крылом, просит у кого-то булавку: на пламени спички обеззараживает ее острие и протыкает себе мочку уха, украшая свой фейс трофейной серьгой. Их следующей жертвой оказывается сын Бродского, щуплый, вертлявый малый, лет двадцати пяти, с признаками полысения и буйными рыжими лохмами по обе стороны лица. Без лишних слов, дабы избежать неприятностей, он отдает долг, неизвестно за что повешенный на него. Пришел «Папа», Виктор Иванович, и вот опять засылают гонца в магазин. Попойка продолжается.

  Когда-то в семидесятых я громко приветствовал рабочего поэта Трепова, во всеуслышанье объявив, что его новая бородка «а ля Солженицын» сама собой является формой протеста существующему режиму. На другой день рабочий поэт появился в кафе чисто выбритым. Сейчас Владимир Трепов доживает в каком-то из сумасшедших домов. Пока одни воспевали вождя мирового пролетариата, играющего в городки, и новую Братскую ГЭС выстраивали выше фараоновых пирамид, Система безжалостно ломала людей через колено.

В январе семидесятого в пьяном безобразии своей подружкой был задушен подушкой поэт Николай Рубцов. Александр Морев бросился в шурф строящегося метро на Васильевском острове. На тридцать третьем году жизни в Речице умрет художник Александр Исачев. В церкви на Конюшенной отпоют друг за дружкой поэта Олега Григорьева, музыканта Курёхина и режиссера Бориса Понизовского. Уложив ребенка в ясли, аккуратно сняв с руки часы на подоконник, бросится вниз с девятого этажа художница Татьяна Кернер. От нее останутся картины, ребенок и акимовский портрет. Сжигая рукописи своих стихов и устроив пожар в квартире, вниз по водосточной трубе полезет поэт Михаил Зарайский. Сорвется вниз, разобьется, искрошив копчик об асфальт, и долго будет умирать в больнице. В душный летний день повесится поэт Финёв. В запертой комнате он будет висеть и разлагаться целый месяц.

Поэты! Поэты! Поэты!.. Никогда не прогибайтесь для поклонов! Не подымайте бриллиантовые кошельки, брошенные вам под ноги. Вы призваны в этот дольний мир для собеседования с Богом!..

 

Так будь благословенна кружка медная!

Греми в цепях! Отзванивай года!

Пусть знают все – в канале Грибоедова

Течет портвейн. Не затхлая вода!

  1992 – 2001. 

2 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать
*
  1. Иван на 18.03.2023 из 04:16

    Извиняюсь, но мне это немного напоминает провинциальную газету — Лёша Циммерман, пьяный водитель, попал в аварию, Люся Цыпенко пила одеколон, Саня Фрайер жил с мужчиной, а Костя Мужик (это его фамилия) выпал из окна в день, когда его стихи похвалили и одобрили в журнале «Знамя». Чисто теоретически … А вообще все пили кофе, портвейн, водку, одеколон и глотали таблетки. Из жизни ушли Матвей Доберман и Коля Гусявкин, Максимиллиан Басмач и Марк Иосифович Красс, который писал крепкую прозу. Из всех существующих остался только Шустерман Зоя и Лошадь Марина, но они лечатся. А самая большая бела настигла Ломштейна. Он стал редактором и теперь газета публикует только тех, кто выжил в этой мнолетней борьбе за прозу жизни.

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделись в соцсетях

Узнай свой IP-адрес

Узнай свой IP адрес

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F