АЛЕКСЕЙ ЗАЙЦЕВ. Под мостом
Парижский дикоросс
Двадцать пятого ноября две тысячи пятнадцатого года в городке Рюэй-Мальмезон под Парижем ушёл из жизни поэт Алексей Зайцев. Его стихи знакомы лишь горстке его друзей, а единственный сборник «Проводы времени» издан в Париже в девяносто третьем году. Близкий друг Алексея писатель Андрей Саломатов пишет, что «из стихов Лёши Зайцева можно сложить картину мира, в котором он жил». А Кира Сапгир говорит о его стихах как об «исповеди, полной весёлого отчаяния».
Действительно, жизнь Лёши сложилась непросто. Родился он десятого октября тысяча девятьсот пятьдесят восьмого года в Улан-Удэ, но всё своё детство провёл в Москве, и с шести лет — в школе-интернате. Об этом времени Лёша вспоминал как о самом голодном. В четырнадцать лет он поступил в Московское театрально-художественное училище, затем — в педагогическое. Освоил игру на домбре и балалайке. Не успев доучиться, в девятнадцать лет стал отцом. Поселился в Тарусе и пошёл работать пастухом, после — экскурсоводом в местной картинной галерее. Семейная жизнь не сложилась.
В семьдесят девятом году московский самиздатский журнал «Поиски» впервые публикует его стихи вместе с открытым письмом о принудительном лечении в больнице им. Кащенко (где он и познакомился с одним из редакторов журнала). Оставаться в Москве стало небезопасно. В начале восьмидесятых Лёша работал в разных городах Советского Союза — сторожем, истопником, учителем, художником-оформителем, лесорубом…
Только в восемьдесят четвёртом году он возвращается в Москву и поступает в Литературный институт. Зайцева печатают в журнале «Огонёк», в альманахе «Тёплый стан», в других журналах, газетах и сборниках. Работает редактором журнала «Советский школьник», редактором «Детской литературы», ведёт поэтическую рубрику «Огонька». В девяносто первом году его принимают в Союз писателей. Казалось, жизнь начала устраиваться.
Но «Лёша был прежде всего замечательным, тонким поэтом» (Вилли Брайнин). Ему стало тесно в этой карьере, и в девяносто втором году, будучи в командировке во Франции, он решил стать невозвращенцем. Лёша Зайцев был тепло принят русской эмиграцией — Владимиром Максимовым, Александром Гинзбургом, Семёном Мирским на «Радио „Свобода“» и Виталием Амурским на «Радио Франс Интернасиональ». Он печатался в «Континенте» и в «Русской мысли», однако на жизнь зарабатывал игрой на балалайке в ресторанах (вот и пригодилось профессиональное обучение в юные годы!). Немного зарабатывал репетиторством и переводами, работал поваром, даже рисовал картины на продажу, подписываясь Семизубовым. Для себя изучал теологию в институте St.-Serge в Париже и кулинарию в Дижонской кулинарной школе. Если ему и приходилось забывать о стихах, то ненадолго.
Уже в новейшую пору, в две тысячи двенадцатом году, под заголовком «Битва котов у подножия дуба» была опубликована подборка стихов Лёши с предисловием лидера дикороссов Юрия Беликова, где дана достаточно точная характеристика его поэтической и человеческой особенности: «…Русский поэт Алексей Зайцев, никогда не забывавший в Париже об Иване Великом и Василии Блаженном, давно для себя разграничил, „что Великий поближе к солнцу, но Блаженный — милее сердцу“».
Поэт Михаил Сухотин считает, что «качество фактической спаянности с реальностью проживаемой жизни больше всего проявилось в его стихах, написанных в эмиграции». Для поэта Григория Кружкова его «стихи узнаваемы… За каждой строчкой стоит именно он, со своим лицом, своей неповторимой интонацией. Кроме поэтического, у него было много талантов, в том числе — талант дружбы».
Друзья Лёши Зайцева собирают щедро раздариваемые им стихи, и теперь Григорий Кружков готовит к публикации его сборник.
Юрий Годованец
* * *
Памяти отца
Нальём же в бокалы постылый нарзан,
Окончено время лишений!
И что-то с глазами. И больно глазам
От света последних решений.
Пусть правда блестит над страною, как нож
Над брюхом балтийской селёдки!
Не верю я в правду. Не верю я в ложь.
Ни в то, что лежит посерёдке:
Ни в добрую волю, ни в трепетный ум,
Ни в трезвость, ни в прочую мерзость,
Покуда работают почки и ГУМ
И почва ещё не разверзлась!
Покуда на грядках растёт сельдерей,
И девки приходят в малинник,
И души усопших стоят у дверей
Своих даровых поликлиник,
И тени живущих, как тени секунд,
Ложатся на землю родную.
Их дома секут. И на службе секут.
И вьюги поют отходную.
* * *
Твои мечты неизреченны,
Но дел твоих кровопролитных
Страшатся мирные чечены
И русские космополиты.
Не спрашивай, сегодня где мы,—
Твой ум и так зашёл за разум.
Зачем ты, лермонтовский демон,
Чадишь соляркой над Кавказом?
Зачем ты, подлый дух изгнанья,
Не став добычей психиатра,
Прямой наводкой лупишь в зданья
И травишь газом зал театра?!
Спецназ идёт на штурм ночами,
О нём у нас напрасно спорят:
Москва стрельцов казнит вначале,
А после — стрелочников порет.
* * *
Казалось, всё нам было нипочём.
Мы были крепче танковой бригады:
Ведь ты стояла за моим плечом,
И детский смех врывался к нам из сада.
И Франция цвела для нас ковром,
И по весне к нам ласточка стучалась…
Такое не кончается добром.
С поэтами — ни разу не случалось.
Перед потопом
В тот день была объявлена война.
В. Ходасевич
Крестьяне маялись без водки. Говорили,
Что в среду не приедет автолавка.
Дождь моросил. Возились в тёмной луже
Прозрачные некрасовские дети.
Собаки не высовывали носа
Из будок. Лес гнилой, палеозойский
Сжимал своё кольцо вокруг деревни
Ещё теснее… Утром на дорогу
Сползались полудикие фигуры
И спорили: «Приедет? Не приедет?»…
Лениво перекидывались бранью,
Копейкам счёт за пазухой вели.
Таких убогих денег не встречал я!
Как будто их пускали на растопку,
Как будто их прикладывали к язвам,
Как будто в ночь на праздник православный
Их из могил ногтями вырывали!
Однажды в отдаленье стук мотора
Возник. И нарастал. И приближался.
Но это был фанерный грузовик,
Построенный Кулибиным покойным.
Швыряя в лица комья липкой грязи,
Он мимо них промчался. За рулём
Сидел медведь. Огромный. Неподвижный.
Глаза от страха лапами закрыв.
Крестьяне долго после обсуждали,
Куда он ехал. Были разногласья:
«Известно, что одним своим концом
Дорога упирается в райцентр,
Однако и другой у ней конец
Имеется»… Но где? — никто не ведал.
Потом с небес Последний Ливень грянул,
И спорщики по избам разошлись.
* * *
…Но, по чести, нынче никто не разумеет просто, чтó
хороший стих и чтó дурной, живём последние годы.
Катенин — Бахтину, 20 июля 1830
Чем навеян или вызван этот сон?
Я очнулся в странном доме без окон.
Был он светел в непрозрачной темноте,
Словно ветер, он вертелся в пустоте.
Хороша ль моя хрустальная тюрьма:
Эти лесенки, ведущие с ума,
И звонки у заколоченных дверей,
Песни арок и печаль оранжерей?
Я ступал по коридорам без полов,
Я свою искал за тридевять голов,
Заблудился и не знал, куда пойти
До рассвета, до пяти без двадцати.
* * *
Дочке Люсе
Хорошо, что у тебя есть остров.
Только он пока необитаем.
И найти его совсем не просто
Между Иллинойсом и Китаем.
Отыскать его легко, однако,
Как деревню Ясная Поляна,
По дорожным знакам зодиака,
По грошовым картам — у цыгана.
И тебе там будет всё знакомо:
Снова к морю выйдешь спозаранку
Выбрать сосны — для постройки дома,
Или воздух — для починки замка.
* * *
Лине
Как нежно и жалобно в Меце
журчала в канавках вода!
Ей попросту некуда деться,
когда б не спешить в никуда.
Ушли по домам горожане.
Кафе опустело. И парк.
Остался лишь памятник Жанне,
той самой, которая — д’Арк.
А впрочем, у стен арсенала
цветочница встретилась мне.
И всё это напоминало
улыбку в больничном окне.
Когда-то, когда-то, когда-то
(давно, как пешком — на Луну)…
Когда-то мы были солдаты.
Солдатами — в русском плену.
Хорошие книжки листали
и карты кидали — не в масть,
и всё заливала густая,
как студень, советская власть.
И всё-таки, всё-таки, всё же
(а может быть, даже и нет!)
ты свет зажигала в прихожей,
и я появлялся на свет.
Ты знаешь, на свет я — рождался,
летел на него мотыльком!
Как будто до смерти нуждался
в рождении — только в таком!
Его лишь запомнило сердце,
а всё, что потом,— ерунда!..
Так нежно и жалобно в Меце
журчала в канавках вода…
* * *
Ирине Зайцевой посвящается
Ему приснилась вдруг столовая
На станции Москва-Товарная,
Нельзя сказать, чтобы урловая,
Но приблатнённая — весьма.
Там подают борщи лиловые,
В них звёзды плавают коварные.
(Нет, не найду живого слова я,
Ни капли страсти для письма!)
А на окне цвели бегонии.
А во дворе собаки гавкали.
Он не проснётся утром в номере,
И я умолкну вместе с ним.
Но, как индейцы с томагавками,
Стоят путейцы за добавками
И смотрят, как состав плутония
Уходит в Западный Берлин…
А ну их всех! Поедем в Альпы?
А если хочешь — в Пиренеи.
А если хочешь — в Гималаи.
Туда не ближе, чем сюда.
Мы снимем шляпы, словно скальпы,
И понесём, как ахинею,
Которую не оправдаю
Уже до Страшного суда.
Песенка рабовладельца
В нашем мире, который бьётся
В тесноте абсолютно-щедрой,
Мог бы стать я работорговцем,
Угнетателем сотни негров.
Угнетал бы я негров — джазом,
Веселил бы я негров — ромом.
Уважал бы их скорбный разум
И хранил бы Господним Словом…
Продавал бы рабов — рабам я
За ничтожную каплю рабства.
И на этой идее «братства» —
Умножал бы своё богатство!
Сочинял бы я неграм — хайку,
А не вышло бы — резал нэцкэ.
И делил по утрам их пайку,
Даже если делиться — не с кем.
Я и «белым» — слагал бы хокку —
Парижанам или тбилисцам…
А делился бы — только с Богом.
Он ведь с ближним велел делиться?..
* * *
В гробу лежит сумасшедший,
Ни в чём себя не нашедший,
За целую жизнь дошедший
До мысли, простой, как сам:
«Когда-нибудь лопнет сбруя,
Пусть прежде друзей умру я,
Пока на земле пирую
И мёд течёт по усам!»
Он чёрен, как кость бемолей,
А день — фонарей лимонней,
И солнца мяч волейбольный
Больно слепит, взлетев…
Лежит он — впервые прямо.
Его ожидает яма.
Поднимем стакан Хайяма
За этот шальной напев!
Наш век он терпел в иванах,
Храпел на чужих диванах,
Всегда пребывал в нирванах,
Одетый в одно рваньё.
Его окружали цацки:
Авоськи, фуражки, каски,—
Не верил он чёрной краске
И красной сказал: «Враньё!»
Пыхтения труб и домен
Не ведал. Я сам бездомен
И знаю: хоть мир огромен,
Но мало что слышно в нём…
Ходил сумасшедший с палкой,
Как Лир, величаво-жалкий.
Кричали с деревьев галки.
Закат полыхал огнём.
* * *
Душа беспутного монаха
Шаталась в винных погребах,
Без трепета, совсем без страха
Передвигалася впотьмах.
Из каждого — увы — бочонка
Немалый выпит был глоток.
Потом душа храпела тонко,
И храп взлетал под потолок.
Когда же петухи вопили,
Рискуя голоса сорвать,
Глаза свои открыв с усильем,
Душа сказала: «Наплевать!
И никакие там мне птички
Не принесут с собой тоски».
Так сохраним свои привычки
И после гробовой доски!
* * *
Словно всадник отважный династии Минь или Тан,
Красноглазый монгол в телогрейке, почти великан,
Сердцем слушая вой своего «кавасаки», летал
Девятьсот сорок третьей дорогой на Сен-Флорентан.
Если б я Ходасевичем был… Да ведь я не таков,
Чтобы взять и воспеть, как прекрасны сады за рекой,
Где гниют лимузины испанских цыган-батраков,
А грузины друг другу приветливо машут рукой.
Где зулусы, топтавшие гиблые русские льды,
На которых любой вездеход попадёт в переплёт,
Отложив попечению вечности дни и труды,
Зубоскалят с ангольцами — кто там кого переврёт…
Ну а мы проследим, чей черёд поспешать в магазин.
Говорят старожилы, здесь чачу хлестал Карамзин.
Здесь Отечество — всем. Гагиждеби 1, осушим стакан
И махнём по весёлой дороге на Сен-Флорентан!
Лукоморье
Лукоморье. В лесах — чикатилы, в музеях — веласкесы.
Молодёжь с кистенями гуляет, как дети — с колядками.
Старожилы себе на уме, хотя внешне и ласковы:
«Понаехали тут! Задолбали своими порядками!
Что ж теперь нам, ушлёпкам, петрушку сажать с бедуинами?
В Интернете бычки собирать, похмеляться мороженым?
Министерским избушкам оттяпали ножки куриные —
Срамота, говорят! Любоваться на них не положено!..»
Лукоморье. Великая битва котов у подножия дуба.
Цепь не могут коты поделить — голосят и кусаются.
И следят за побоищем Венесуэла и Куба.
Остальные вздремнули под музыку «Спящей красавицы».
* * *
«Ты умрёшь под мостом!» — этой грозною фразой
Прогоняли со службы балбесы балбесов.
И писали балбесы балбесам в приказах,
Чтобы те исчезали в утробе собесов.
Если чуткое ухо приложишь к земле ты,
Отвративши уста от пустого стакана,
То услышишь, о чём говорили поэты
В час рожденья Христа под мостом Юлиана.
Голубая лаванда в лугах Люберона.
Золотая пшеница. Багряные маки.
И над всем этим звёзды горят непреклонно,
А над звёздами — Вечность смеётся во мраке.
Над костром она пляшет под сводами арки,
Где однажды уснёшь ты — счастливый и пьяный,
Попросивший судьбу о великом подарке:
Встретить старость и смерть под мостом Юлиана!
_ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ __ _
1. «С ума сойти!» (груз.)