СЕРГЕЙ УЧАЕВ. Лето (повесть)

09.12.2019

Утро

 

          Хорошо Никите утром в деревне. За ночь протоплено. Отец еще вечером ссыпал ведро угля в печку, и она старалась, трудилась, пока все спали. Высунешь ногу из-под тяжелого стеганого одеяла, и не холодно ничуть. За окном, видно, свежо еще, а в комнате воздух как молоко парное — мягкий, теплый, но не до жара. Снова, как водицу, пробует Никита ногой, каково оно, разлитое в комнате тепло. Идет, идет дух ласковый от бревенчатых набеленных стен, дышит уютным деревенским духом растопившая за ночь весь уголь печь.

          У противоположной стены, покрытой старым ковром с рогатым оленем, спит, как говорит мать, «без задних ног» старший брат Никитин — Глеб. Крепко спит, хорошо. Спина ходуном ходит. Мерно, как небольшой насос, втягивают братовы ноздри теплый воздух: раз-два, раз-два. А храпа никакого, в отличие от папы. Молод еще для храпа брат.

          Удобно лежать Никите на старой скрипучей кровати, оставшейся в доме с тех пор, как жили в нем, как сказывают, лесорубы, которые так и не сподобились за много лет свести под корень окрестную тайгу. В то время, время юности скрипучей кровати, дом еще не был поделен на три части и представлял собой единое целое. Об этом изначальном единстве дома до сих пор напоминают заделанный напрочь кирпичом дверной проем с одной стороны комнаты и подпертая кухонным столиком дверь (хоть сейчас открывай) — с другой. Никита так и представлял себе, как расхаживали по всему бараку в штормовках и почему-то больших болотных сапогах кряжистые мужики. Теперь же стал бывший барак дачей, в которой, разделенные этими дверными проемами, живут все лето три семьи: Никитина, Надежды Павловны с Витькой и Машкой, деда Саши с тетей Анной, их детьми и внучкой Настей.

          Солнце трудится изо всех сил спозаранку, заливая все свежим утренним светом. И в его ясных, чуть пригашенных легким туманом лучах Никите не составляет труда оглядеть комнату, до которой вчера, после долгого пешего перехода от станции, ужина впопыхах и долгого мытья с дороги, не было дела, комнату, в которую они ввалились, усталые, в которой наскоро поужинали и быстро легли спать.

          У окон — крепкий, могучий, правильной круглой формы стол — нездешний, привезенный из города едва ли не в первый год Никитиной дачной жизни. Толстые округлые ножки, крепкая толстая столешница — прочно стоит стол на всякой земле и во всяком доме, так он был сделан. Слева от него, в ногах Никитиной кровати, тоже предмет городской — старый телевизор с широко раскинувшимися рогами антенны. Отец года два мечтал обзавестись здесь, на даче, телевизором и вот, привезя, натолкнулся на почти неодолимую трудность — горы мешали устойчивому приему телесигнала. В итоге пришлось смириться с неизбежным — с вставшими плотной стеной на пути телевизионной волны лесистыми горами и смотреть передачи ЦТ по какому-то их произвольному выбору. Впрочем, даже при стабильном приеме сигнала отцу, несмотря на бешеное верчение телерогов, так и не удавалось получить четкой картинки, подобной той, что была в городе. Но все, поворчав немного и понасмешничав над очередной папиной неудачей, примирились с этим. Теперь завтрак, обед и ужин на даче уже не мыслились Никите и прочим домочадцам без бормочущего телеэкрана, по серому лику которого плыли то расплывчатые, то рябые очертания домов, людей и природы. Программа «Время», «Международная панорама», «ТАСС уполномочен заявить» и, конечно же, мультфильмы (мама требовала от отца подчеркивать их, не пропуская ни одного, особенно строго) смотрелись в обязательном порядке, во время, отмеченное в специальной, на четыре странички программке телевидения. Ее отец покупал каждую неделю на станции, когда ходил за продуктами (своего магазина в деревне не было).

          Вид многокилометровой тайги, открывавшийся за окном, придавал дополнительный шарм рогатому окошку в цивилизацию, и телевизор, стоявший на старой тумбочке по соседству с маячившей за рамой хвойной зеленью, убегавшей вдаль, к небу, смотрелся органичной экзотикой.

          Подле телевизора лежит журнального формата не дочитанная еще Никитой книжка — Герберт Уэллс, «Война миров», с небрежно нарисованными черными силуэтами марсианских треножников. На самом деле там была еще «Машина времени», первая по счету в книге повесть. Ее он успел проглотить залпом еще в городе. Вчера же, перед сном, пока родители укладывались, Никита с замиранием сердца следил за тем, как тепловой луч сеял смерть на Хорселлской пустоши. И вот, лежа в утренней тиши, после пробы воздуха ногой, он сравнивал между собой «Войну миров» и «Машину времени», внутренне склоняясь к тому, что война увлекает и захватывает сильнее, чем путешествие, пусть даже это и путешествие во времени.

          Из города Никита с братом и родителями приехал-пришел вчера, уже на исходе дня, когда солнце низко повисло над соснами и засветило усталым светом, теряя жар лучей и уступая предвечерней прохладе. А книжка уже начала выгорать от яркого солнца. Серая, почти папиросная на вид и картонная на ощупь бумага стремительно желтела даже в еще не разогревшемся утреннем солнце. Сам Уэллс, только вчера прибывший из города в Никитином рюкзаке, начинал пахнуть так же, как те стопки «Роман-газеты» и «Юности», которые были небрежно свалены на большой, основательной полке в так называемом «предбаннике», комнате, где спали родители. Полка нависала над кроватью отца и была основательно забита журналами, впрочем, не настолько, чтобы Никита не мог залезть на нее и спрятаться за стопками, когда затевалась игра в прятки.

          Это здесь, у Никиты с Глебом в комнате, пахнет молоком, ухой, свежей картошкой и топленой печью, а в «предбаннике», родительской спальне, стоит стойкий запах литературы — пыльная, выгоревшая, а до того подмокшая от пары нечаянных щелей в кровле бумага распространяет незабываемые ароматы. Никто не знает, откуда взялась такая прорва «Роман-газет». Может, ее раздобыл и привез сюда, за город, отец, который все собирался, живя летом на даче, смотреть телевизор и почитывать в тишине «Победу» Чаковского. Может, оставили предыдущие жители, семья бабы Даши — самой первой их соседки, некогда хозяйки всех трех нынешних отделений дома. Где она теперь? Съехала в город, к детям, или умерла? Никита так никогда и не добился ответа у родителей.

          В общем, устроился с течением времени у родителей простой дачно-деревенский быт, без претензий, как у всех, как у дачников, приехавших на готовое и не слишком потревоживших устои и лад деревенский не то по лени своей, не то по хозяйственному неумению. Побелили, почистили бывший барак совместными с соседями усилиями — это Никита еще с первого года как здесь, помнил, несмотря на тогдашнюю малость лет. А затем, притомившись, так и осели, завезя из города упомянутый выше телевизор да старую мебель, которая вписалась в бывшее барачное отделение так удачно, как будто всегда здесь и стояла. Планов переустройства поначалу было громадье, а мечты о новом срубе не покидали отца Никиты все время здешней полудачной-полудеревенской жизни. Однако дело дальше классических в представлении дачников деревенских построек вроде летней кухни и погреба с баней не пошло. Не было денег, а скорее, и не было охоты что-то менять, словно деревня перемолола своей податливостью настроенный на комфорт самодовольный городской дух. Приехали, поглядели и примирились — все уже и так есть — лес до горизонта и далее маленький пруд, колодец с ледяной водицей, пасека у соседа, белки да бурундуки по поскотине, что еще надо, как сделаешь лучше?

          Но и то, что построили, построили по-русски, по-деревенски. Баня задалась крепкой, кряжистой, да и другой не могло быть, ведь поставили ее не внове, а перебрали из бревен бани предыдущей, выстроенной много лет загодя безвестными жителями. Городской каприз — летняя кухня — вышла, в отличие от соседской (которая была в самом деле комфортной: сидишь пьешь чай поутру, и вид из окна, как на море, только зеленое), по-русски несуразной и, как потом выяснилось, кренящейся год от года, подобно Пизанской башне. Да и свой погреб оказался много меньше и скромнее (простая яма в земле) возведенного потом не то по дружбе, не то за деньги соседского погребного блиндажа, в котором вполне можно было переждать в том числе и марсианское нападение и которому не страшен был, наверное, никакой тепловой луч.

          Получилось все, как обычно бывает в России, — хотели дома, своей крепости, усадьбы, а жили дачниками в черной от времени избе, с покосившимися постройками, дышавшей на ладан изгородью, посреди русского леса. Жили кочевниками, выбегавшими в панике из душного города и возвращавшимися в него лишь тогда, когда начинали дуть осенние ветра, когда начинал лететь с осин и берез желтый лист и звенел вдалеке по-чеховски печально звук школьного звонка.

          Но сейчас — мир и тишь. Далеко еще до времени умолкнувших кузнечиков. Далеко до школьных линеек. Все лето впереди. Все детство впереди. Вся жизнь впереди.

          Топится печь, спит на кровати напротив брат, возится уже на улице ни свет ни заря отец, а мать идет с молоком от соседки среди спадающего под набирающим жар летним солнцем тумана, по тропинке мимо соседской кукурузы и любимых Никитиных бобов.

 

***

 

          Это воспоминание об утреннем часе тишины всякий раз будет приходить Никите на память, когда год, а затем и многие другие спустя он будет уже не нежиться в теплой, скрипящей пружинами кровати, под ласковое «ну чего проснулся, поспи еще немного», а наоборот — вскакивать как ошпаренный под настойчивый и требовательный свист, перемежаемый выкриками «подъем!», вытряхиваясь в бетонный холод лагерной палаты.

          В пионерлагере не полежишь — подъем в семь. Но это еще полбеды. Надо в две минуты после требовательного тренерского свиста успеть надеть кеды, майку и спортивные красные трусы. Некоторые из ребят, для экономии времени, прямо так и спят одетыми: в трусах, в майке, даже в трико, чтоб, вставая с кровати, оставалось только кеды натянуть. Их характерный мятый вид не ускользает от строгого взгляда Виктора Михайловича, и он, неодобрительно хмыкая, сопровождает ненадлежащим образом выглядящую форму едкими замечаниями, оттачивая на некоторых свое остроумие.

          — Это что такое? — говорит он и машет рукой в сторону помятых трусов. — В следующий раз буду ходить по ночам и устраивать подъем всей палате. Кто будет спать в форме, сразу отправится мотать круги на стадион. Прямо среди ночи. Я вас отучу от этой привычки!

          Никита знает, что это говорится не попусту. Раз сказал — зайдет и проверит. И бегать заставит, если захочет. Сам Никита не то чтобы любитель поспать, но другие, соседи по палате, особенно старшие, шараборятся чуть ли не до зари. Бегают в соседнее крыло к девчонкам, ходят покурить. Навещают Жеку-футболиста, который живет в бараках для персонала. В общем, несмотря на запреты и строгость того же Виктора Михайловича, ухитряются вести ночной образ жизни. Спится в итоге плохо даже тем, кто в этих похождениях не участвует. Поэтому и Никита, чтобы не рыскать спросонья, выискивая на тумбочке небрежно сложенную одежду, тоже иногда лежит под одеялом в форме, в красных трусах и в белой майке.

          «Как он различает? — мелькало всякий раз у Никиты в голове. — Ведь из тумбочки тоже мятая».

          Но Виктор Михайлович определял всегда безошибочно.

          Спать на изготовку некоторым приходится и из соображений безопасности. Любителей пошутить всегда в достатке и среди своих, и среди старших, да и девчонки из озорства могут ночью что-нибудь прихватить на память, поэтому риск оказаться на следующий день без формы велик. Тогда придется бежать в каких есть штанах и чуть ли не в пионерской рубашке, привлекая еще большее внимание Виктора Михайловича.

          Солнце светит по утрам и здесь. Но лучи его не обещают теплоты, радости, надежды, совсем не греют. Вокруг камень и бетон казенных палат пионерского лагеря. Откуда взяться теплу? Каждое утро этот холод нагоняет на Никиту чувство одиночества, потерянности и тоски. Без семьи. Все остались в городе, а Виктора Михайловича трудно назвать семьей, хотя ребят он по-своему, может быть, и любит. Иначе бы не возился с ними круглый год без всякого отдыха. Какая из него семья, какое от него тепло? Расслабится, конечно, иногда пошутит, улыбнется. Но обычно жесток и бессердечен, долг и флотская выправка давят в нем всякое человеческое душевное отношение. Не говорит, подхлестывает всяким словом, всяким жестом, даже взглядом. Любимая поговорка: «Нет такого слова «не могу», есть слово «не хочу»». С этаким-то не поспоришь. Гонит, гонит вперед и дальше тебя по жизни, по этому лагерному лету — жестко, беспощадно, выдирая своим негромким требовательным свистом из тепла и из счастья сонного небытия, из лучшего, по мнению Никиты, лагерного времени, из сна.

          Поэтому в особенно тоскливые дни ненавистные утренние, когда раздражение («что копаетесь, засони!») от Виктора Михайловича особенно явственно, пробежки иногда за благо. Тяжело бежать спросонья по холодному шоссе до чуть обшелушившегося знака пионерлагеря, но хоть согреешься. И Никита, как и многие другие, в такие дни бежит без особой неохоты. Бег отвлекает от тоскливых мыслей, от того, что впереди еще целый сезон, еще целых девятнадцать дней, а там, не дай бог, еще и второй. Сорок две пробежки до знака. Сегодня только третья. Никита бежит, тяжело дыша, потерянный, обиженный, тоскующий. В таком же настроении, наверное, бегут и Пашка, и Дежкин, и Вика Мареева, которая вчера поругалась с Антоном, так бежит и маленькая Настя Комарова.

          Но когда охоты развеять свою тоску и злости за свою нелегкую жизнь нет, когда Виктор Михайлович особо не следит, все с удовольствием идут на обман, имитацию утренней пробежки, или, проще говоря, сачкование. Обычно бранное, осуждающее слово это начинает звучать сладко и поизносится с оттенком удовольствия. Не только потому, что сладка в нем ленца, но и потому, что в нехитром обмане содержится самое главное наслаждение — ввести в заблуждение ненавистного поутру, впрочем, как и во всякую тренировку, Виктора Михайловича. Почти у всех нет никакого желания и охоты одолевать до завтрака, с внезапной побудки полтора километра туда и обратно — три, в общей сложности. Поэтому бегут, как правило, до моста через хилый местный ручей, на котором и застывают всеми тремя отрядами (орава получается внушительная) — и мальчишки, и девчонки.

          До знака в обязательном порядке отправляют бежать только младших. По не самым хилым из них засекают время, чтоб больше было похоже на правду, а затем возвращаются к Виктору Михайловичу уже все вместе, будто бы разогретые бегом и слегка запыхавшиеся. Обиды у младших в таких случаях никакой. На что тут обижаться? Те, кого отправляют бежать до знака, понимают — для всех же стараются. Воспринимают это как ответственное поручение.

          С другой стороны, старшим сильно не поперечишь. Дорого обойдется. Многие бегут еще и поэтому, хотя с удовольствием бы постояли на мосту. Но эту привилегию еще нужно заслужить, дорасти в прямом смысле слова. И наверняка кто-то из младших бежит, думая: «В следующий год на моем месте будут другие, а мы вот так же встанем над мостиком и будем болтать, пока кто-то из тех, что помладше, мотает километры».

          А пока побежавшие до знака отмеряют время и расстояние, все стоят на мосту, неспешно беседуют, обсуждают случившееся за ночь, спорят о футболе, выясняют отношения и вообще. Тон задают старшие. Немногочисленные младшие, которым разрешили остаться и на которых не обращают почти никакого внимания, благоговейно слушают. Средние по возрасту и старшинству ведут себя как хотят, по своему желанию. Некоторые, одинокие, стоят, глядят вниз, на воду, и думают о чем-то своем, вспоминают. Вспоминает и Никита.

 

 

Растратчики

 

          Никита всегда любил первый день лета.

          Это вчера надо было идти в школу. Пусть не с самого утра, пусть ко второму уроку. Но все равно — школа. Труд, обязанность, почти неволя. Все спешат по своим делам с утра, выходишь и ты со всеми, кого позднее, кого раньше, но, как и они, — на работу.

          Нынче, в первый день лета, словно в дни болезни, никуда идти не надо. И сладка такая болезнь. Лето как болезнь.

          Странное чувство у Никиты. Радоваться бы надо, а внутри пустота, будто что-то потерял, ноет, как будто не хватает чего-то. Солнце светит вовсю. Небо голубое. За окном — крыша школы, в которую он не вернется до сентября. Двери школы закрыты, в школьном дворе пустота и тишина. На улице тишина. В доме тишина. Все ушли из дома, из города, из школы. Кажется, остался Никита из людей совсем один на белом свете. Как в той вымышленной книжке про последнего человека на Земле, которую написал один из героев недавно прочитанного им «Пылающего острова». Только веселые стрижи весело скачут по небу, оглашая сияющую летнюю пустоту своим бодрым щебетанием. Только часы тикают, наводя на округу размеренность и упорядоченность, закрепляя в квартире мир и спокойствие. Хочешь спи, хочешь кушай, хочешь смотри телевизор, хочешь читай. Дело твое. Свобода.

          На столе — завтрак. Мама есть мама. Как о сыне не позаботишься? Сверху над многотарелочным сооружением белая салфетка, а ко всему строению прислонена записка:

          «Никитушка! Не забудь покушать! Что не доешь, убери обязательно в холодильник. Приду домой в пять. Мама».

          В пять! Значит, весь день свободен. Отец на смене и будет не раньше того же времени.

          Глеб, брат, забрав зеленую переметную, через плечо, сумку, тоже ускакал куда-то. Может быть, на работу. Или на отработку? Никита уже запутался, в какие дни он ходил на аэродром работать, а в какие в школу отрабатывать. Впрочем, какая разница, все равно его не бывает теперь дома до самого вечера.

          В тарелке гречневая каша, ароматная, еще горячая, но это лишь малая часть, которую мама заботливо отложила Никите на завтрак. На плите, укутанная полотенцами и газетами для вкуса и тепла, остальная и бóльшая часть. Это уже на обед и ужин. Если не разбирать мамино сооружение, простоит каша теплой и до вечера, но тогда мама будет ругаться: «Почему не ешь? Я кому варила?» Рядом с обычной суповой тарелкой, полной гречки, в другой тарелке, побольше и глубже, котлеты в тесте, с десяток штук (это на весь день), тоже еще теплые.

          Мать ушла недавно, негромко затворив дверь, а Никита все равно проснулся. Где тут спать, когда лето?

          Но котлеты в тесте — это еще не все. Рядом блюдце с серо-зеленой хрупкой сладкой халвой. В последнее время Никита, в еде крайне привередливый (сыр не ел, рыбу, копченую колбасу — тоже), полюбил это очень сладкое, весьма неудобное в поедании кушанье. Когда-то так было и с финиками. Мама, когда он учился еще в первом классе, оставляла на столе или давала с собой на улицу кулек фиников. Кулек был небольшим и легко помещался в кармане Никитиных расклешенных книзу серых джинсовых штанов. Никите финики не нравились: липкие, скользкие, похожие на вареных подсыхающих тараканов, с гладкими косточками внутри и слишком сладкой мучнистой мякотью. Всякий раз, при случае, он раздаривал их друзьям Валерке, Максиму, Сережке. И вот когда он неожиданно распробовал их, они пропали.

          Никита — человек занятой, ест, читая. Отец отыскал не то в «Здоровье», не то в «Науке и жизни», что это плохо для желудка. Поэтому к поглощению книг за едой относился неодобрительно, что, впрочем, не мешало ему самому, хлебая за обедом суп, время от времени поглядывать в свернутую вчетверо для удобства газету «Правда».

          Нынче, поедая кашу ложку за ложкой, Никита читал не книги, а журнал «Техника — молодежи», который выписывали по просьбе брата. Технические новинки Никиту интересовали слабо, он обычно сосредотачивался на двух рубриках — «Антология таинственных случаев» и «Клуб любителей фантастики». «Антология» обычно представляла собой этакий «сеанс разоблачения магии». Сперва в статье, посвященной Бермудскому треугольнику, опытам Ломоносова и Рихмана или рассказу о гибели цеппелинов, рассказывалась сама таинственная история. Художественно, заманчиво, так, что казалось, будто читаешь приключенческую книгу. А потом, после нее, давались научная трактовка и объяснение произошедшему событию. В «Клубе любителей фантастики» обычно печатали какой-нибудь рассказ, реже роман отечественного или зарубежного автора. Западные, как правило, были интереснее, завлекательнее. Даже на уровне заглавия разница заметна. «Обитающий в теле» — научно-фантастический памфлет Ф. Поола — это название особенно будоражило воображение Никиты, хотя самого памфлета он так и не прочитал. Зачем? И так все ясно. Да и писали американцы и европейцы, на взгляд Никиты, получше — проще, интереснее и убедительнее. Не так часто в журнале давали роман. В итоге Никита привык к мысли, что фантастический роман — это большая редкость, что на Верне и Уэллсе вся фантастическая романистика закончилась. Номер, который он взялся читать сегодня, как раз представлял собой исключение — печатали роман Артура Кларка «Фонтаны Рая». Само содержание Никиту не привлекло (возня какая-то), вот Жюль Верн — другое дело, там интересно! Никита мало что смыслил в космических лифтах. Но картинки, которые сопровождали текст в журнале, манили и привлекали. От них веяло чем-то таинственным, неведомым, веяло человеческими страстями, большими подвигами и неизведанными пространствами. Поэтому Никита не столько следил за сюжетом, сколько любовался картинками, оставляя на них при перелистывании страниц крошки халвы.

          Космос зовет!

          Никита, полный сил после плотного завтрака, вдохновленный мужественными лицами героев «Фонтанов Рая», заторопился на улицу.

          Лето начинается с подъезда. Никита любил летний подъезд и ненавидел его зимою, равно как и во всякое другое нелетнее время. Весною, осенью и зимой подъезд был скучен, сер и непригляден. Он выглядел помехой, лишним расстоянием, отделявшим от пункта назначения.

          Но летом все по-другому. Летом подъезд подобен притвору в церкви. Выходишь в его прохладную гулкую тишь и, спускаясь по ступеням, ощущаешь — сейчас, сейчас вступишь в необъятный храм лета.

          Дом Никиты — старый, этажность небольшая, живут в нем одни старики, те, кто въехал еще тогда, когда давали в нем в сталинское время от завода квартиры. Но сделан он так, что чем жарче снаружи летний день, тем в нем прохладнее. «Чем жарче день, тем сладостней в бору» — эти слова из пятикопеечной детской книжки с бунинскими стихами, которую ему подарили еще прошлым летом от школы, всякий раз приходили Никите на память, когда он забегал из жаркого летнего дня в свой старый прохладный подъезд.

          Сейчас же нет еще и девяти. Но по налитым холодом набеленным кирпичным стенам Никита понимает, что за окном подымается нешуточная жара.

          Так и есть. На небе ни облачка. И солнце уже вовсю ведет свою изнуряющую работу.

          Чем заняться в свободное время?

          В первые дни вопрос остро не стоит. Соблазнов перед вчерашним школьным постником много. В первые дни больше всего манят качели. Символ ветра, вольницы, свободы, выражение силы и юности.

          Рано, нет еще никого из чужих. Впрочем, они редко забегают в Никитин двор, ведь двора по большому счету как такового нет. Может, как раз из-за этого? Ребят Никитиного возраста среди жителей двух ближних домов нет вовсе. Исключение, когда приходит в гости к бабушке с дедушкой Максим Мазаев или забредает из двора в самом конце их улицы Дима Матюшин, с которым Никита ходил раньше в детский сад, а потом ездил на летнюю детсадовскую дачу.

          Пусто. Поэтому Никита смело громоздится на качели и раскачивается изо всех сил сперва сидя, а потом в полную уже мощь — стоя, пока не возносит его качеля выше самой перекладины, к которой она прикручена громадными болтами-заклепками.

          Ветер, небо, дом — рядом все качается и, кажется, взмывает вверх вместе с радостно взлетающими качелями. Кажется, разгони их сильнее, и полетишь прямо в голубое небо, поднимешь руку и уцепишься за легкое одинокое, потерявшееся облачко.

          Вряд ли.

          Полетишь разве что носом в асфальт или, если вынесет далеко при прыжке, в стоящую недалеко детскую горку. Такое уже бывало прошлым летом. Качаться качайся, да не забывайся.

          Первая радость проходит. Одиночество прекрасно только вначале, небо и ветер манят недолго, и, накачавшись до одури с самим собой, становится скучно. Хочется попутчиков по радости, хочется тех, кто своим восторгом и озорными фантазиями разнообразил бы твой день до пяти вечера.

          Никита останавливает качельный бег. Вместе с ним останавливается что-то в его душе — веселое, бесшабашное, бездумное. Только что было и вдруг замерло, остановилось с переставшей стонать от радости качелей. Но грусти никакой. Наоборот, словно откусив пирожного и отпив газировки, настраиваешься на новые угощения. Прыжок с замирающей качели — и он идет к Юрке и Валерке, к одноклассникам и приятелям, к тем, от кого, казалось, должен был бы совсем утомиться за долгий школьный год.

          Идти недалеко.

          Никита живет прямо напротив школы, более того, окна его квартиры смотрят в окна его класса, так что родители могут видеть, как он там сидит, как ведет себя, без всяких записей в дневнике. В свою очередь и Никита, сидя на уроке, может приглядывать за тем, что у него творится дома. Особенно зимой — и вечером, и утром. Сидишь на уроке, бросишь взгляд за окно. Ага, вот мама пошла в спальню, вот папа пришел с работы, включил свет на кухне, наверное, поесть что-нибудь разогревает, а в темном зале работает телевизор, голубоватый отсвет так и гуляет по потолку.

          Юрка с Валеркой такой прозрачностью жизни похвастаться не могут. Хотя и они живут от школы неподалеку. Юркин дом располагается метров через пятьдесят и стоит рядом со школьной хоккейной коробкой, снисходительно смотрит на бок школы всеми своими окнами. Юркиным родителям, в отличие от Никитиных, Юрку не видать — далеко, да и дом стоит перпендикулярно школе, все, что можно углядеть, — лестничный пролет за большими школьными окнами. Что творится с Юркой в школе, для его родителей не главное (куда он из нее денется?), много важнее, что они могут смотреть на весь тот обширный двор, в котором обычно носится их сын в свободное от уроков время. Этому спокойному наблюдению за Юркиной уличной жизнью не мешают стоящие по всему двору клены и тополя. Обзор хороший, и видны с балкона, из окон все Юркины шалости, проказы, под зорким приглядом Юркины уличные приятели — вся его потаенная дворовая жизнь. Впрочем, родители смотрят нечасто. Им некогда. Больше всех интересуется Юркиной жизнью бабушка.

          Никита идет сперва к Валерке. Тот живет дальше всех его приятелей, в угловом доме, в угловом подъезде. Валеркин подъезд, всегда с гостеприимно распахнутыми дверьми, кажется Никите всякий раз, когда он к нему подходит, солиднее и мощнее его собственного.

          В отличие от шебутного Юрки, Валерка — парень спокойный, простой и бесхитростный. Никита знает его с самого детского сада. Отец у Валерки работает на заводе. А мама — в какой-то организации. Маму Валерки Никита видел мало и не помнит совсем. Встретишь на улице и не узнаешь. Иногда у него даже возникает вопрос: а есть ли мама? Но мама, несомненно, должна быть. Хотя бы потому, что живет вместе с Валеркой еще младшая сестра. И, как говорит сам Валерка, ожидается вскоре новое прибавление в семействе. Эту младшую сестру они вместе пару раз зимой ходили забирать из садика. Вот она-то сегодня дома, и Валерка, ясное дело, никуда с ней пойти не может.

          — Не могу, надо сидеть с Олей, сказали никуда не ходить, даже с ней, — виновато, с сожалением в голосе объясняется Валерка. — Может, после обеда выйду, когда мама придет.

          Как и все маленькие дети, Оля выглядывает у него из-за спины и настороженно смотрит на Никиту. Не помнит с зимы уже совсем. «Кто такой пришел?»

          — Ладно, — говорит Никита. — Как освободишься, найдешь нас где-нибудь во дворах. Мы будем либо здесь, рядом с Юркиным домом, либо пойдем на хоккейную коробку во двор к Андрею Шорохову. Может быть, в футбол поиграем, если мяч раздобудем.

          — А кто будет?

          — Ну не знаю, Юрка точно. Наверное, еще к Артему зайду.

          Квартира Артема в доме, стоящем почти напротив того самого, в котором живет Юрка. Мать у него инженер, а отца, кажется, нет. Во всяком случае, он с ними точно не живет. Никита никогда его не видал, да и сам Артем никогда об отце не заговаривал.

          Артем в большей степени, чем Юрка, находится под бабушкиным контролем. У Юрки это от интереса самой бабушки, любящей внука. У Артема по необходимости. Мама все время на работе. Работает недалеко, на том же заводе, что и Валеркин папа, через две остановки, так что успевает на обед забежать домой не столько поесть, сколько поинтересоваться тем, как идут дела у Артема с бабушкой.

          Никите бабушка Артема не нравится. Сама она — низкорослая и черная, даже волосы черные, не седые, очень похожа на Артема. Над верхней губой еле различимая ниточка усиков. Худенькая, маленькая, невзрачная, она тем не менее и Артема держит жестко, и приятелям его спуску не дает.

          Всегда разговаривает вежливо, как сказали бы, интеллигентно, но при этом сухо и непреклонно. Дальше порога и прихожей Никита был у Артема только один раз, в день рождения самого Артема. Вот и сейчас. Дверь открывает бабушка. Впускает в прихожую («Артем, к тебе друг»), но дальше ни-ни. Стоят в полутемной прихожей, рядом с куртками, плащами и классической (у соседки Никиты тети Гали такая же) старушечьей тумбой с телефоном.

          Выходит чернявенький, довольно высокий и крупный для своих лет Артем. Никита сидит в школе с ним за одной партой, в первом классе они было очень сдружились. Но сейчас не то из-за бабушки, не то из-за самого Артема отношения их перетекли из дружеских в приятельские. Бабушка наверняка повлияла: «Никита из простой семьи, ну зачем Артему такие друзья, зачем он сюда таскается?» Мама Артема, любившая порассуждать о важности друзей в развитии ребенка, тоже взяла сторону бабушки. И теперь установились между бывшими неразлучными друзьями отношения прагматические-практические — совместный досуг и разговоры без той душевной доверчивости, как в первом классе, когда его, Никиту, даже позвали на день рождения Артема.

          Никита знал — больше его к Артему на именины никогда не позовут. Да и он, честно говоря, уже тоже не хотел. Потому что пахнуло на него тогда достатком и показной непростотой. Роскошный торт, набор немецких солдатиков, радиола с вопящим Высоцким («Як-истребитель»), дорогие подарки Артему от друзей, такие, каких Никита и не видывал. К ним, к этой внушительной и пестрой куче, добавилась механически, без всякого интереса невзрачная, тоненькая, незаметная книжка «На Аптекарском острове» (Артем на нее даже не взглянул, просто положил рядом с коробкой, в которой стоял игрушечный комбайн). Это обидело Никиту. Накануне они вместе с Глебом, мамой и папой друг за другом читали эту книгу вечером. Нравилось всем. Дарить было жалко — и мать, и отец упрашивали отнести в качестве подарка что-нибудь другое. «Тебе же самому интересно, чем кончится!» Но Никита потому и подарил, что стало жалко и понравилось. И вот…

          — Сходи погуляй, Артем, проветрись, лето на дворе все-таки, — внезапно разрешила бабушка, когда Никита начал, тушуясь, застенчиво и неумело зазывать Артема с собой.

          Это было неожиданно. Никита вдруг пожалел, что Нина Семеновна оказалась сегодня такой великодушной. «Зачем я только зашел?»

          Сам запах квартиры, какой-то сладковатый, знакомый Никите по предыдущим визитам, показался особенно отчетливым, ударяющим в нос. Но неприятнее всего было и то, что, когда они вышли на улицу, этот запах, казалось, намертво прилип и к Артему, тянулся за ним и не отпускал его.

          Когда они с Артемом пришли к Юрке, бабушка того встретила их, как обычно, тепло и весело.

          — Заходите, заходите! — махая полотенцем, зазывала она. — Проходите к нему в комнату. Только вы знаете, он еще не завтракал, заспался, что с него возьмешь? Сейчас я его покормлю, и он к вам придет. Посидите у него в комнате пока, поиграйте игрушками, посмотрите книги, журналы.

          Никита с Артемом, слегка проскрипев коридорными половицами, пошли ждать Юрку в его комнате. Та была небольшой и довольно скромной, спартанской с точки зрения убранства. Кроме Юркиной кровати, письменного стола с внушительным, крепким стулом, за которыми он делал уроки, полки над столом для учебников, на самом деле заставленной разными игрушечными фигурками, стандартным набором железных солдатиков из «Детского мира» (такой был, наверное, у всех мальчишек), там ничего не было. Из фигурок Никите больше всего приглянулись индейцы и ковбои. У него и самого были такие. Зимой завезли их в «Детский мир», и Никитины родители купили им с братом аж два набора. Самой любимой фигуркой был у Никиты ковбой в светло-коричневом пончо, замерший в полуприседе, в одной руке пистолет, в другой — карабин. Вот и сейчас он взял его и разглядывал, пока Артем листал какой-то журнал, который нашел на Юркиной кровати. Про технику, но ерунда, что-то вроде «Катеров и яхт», в котором название было заманчивым, а картинок не так много.

          Юрка ел недолго. Он очень быстро всеми правдами и неправдами избавился от заботливой бабушки.

          — Куда пойдем? — спросил он сразу же, как только появился в комнате. Здороваться не стал, виделись, когда он шагал из ванной на кухню.

          Завтрак, судя по всему, прошел хорошо. Юрка так и светился желанием растратить куда-нибудь заряд полученной от бабушкиной стряпни энергии.

          — Не знаю, — сказал Никита. — Может, в войнушку поиграем?

          В войну играли постоянно, театр военных действий простирался невероятно широко, охватывая порой почти весь квартал и вовлекая подчас практически всех живших по соседству мальчишек.

          — Ладно, — сказал Юрка. — Но ведь нас мало. Нужно еще кого-нибудь. Надо Валерку позвать.

          — Он не придет, — вмешался Никита. — Сидит с сестрой, до обеда точно никуда не выйдет из дому.

          — Ну, тогда еще кого-нибудь: Димку, Максима Мазаева…

          — Я знаю, куда пойдем, — перебил Юрку Артем, отложив журнал. — Давайте во Дворец металлургов.

          — Зачем? — спросил Юрка.

          — Там игральные автоматы стоят, забыли? «Морской бой», «Охота», «Гонки». Поиграем. Если денег хватит, попьем газировки.

          Предложение было заманчивым. Лучше войнушки, во всяком случае. В автоматы любили играть все. Одна беда — деньги. Но лето только начиналось. У Никиты было копеек восемьдесят.

          — Я выпрошу рубль, — пообещал Юрка.

          — Ну вот, вполне хватит, — заключил Артем.

          Они вышли во двор. На переговоры и сборы ушло порядочно времени. Но бабушка рубля не пожалела, заставив взамен одеться Юрку потеплее.

          Совершенно напрасно. Солнце уже начало припекать, преодолев сопротивление буйной зеленой листвы, дарившей прохладу. Но свежесть еще не испарилась в его беспощадных лучах, и чувствовалось, что вокруг еще, пусть и на излете, утро. Малолюдность двора лишний раз это подчеркивала. Многие, конечно, на лето уезжали в деревню, за город, те, кто побогаче, — на юга, но и в городе оставалось достаточно. Никита точно знал, что в соседних домах готовятся к выходу еще пять-шесть человек из его класса, которые еще никуда не уехали. И еще из других классов да куча детсадников. Детей было много. В мае, когда они приходили со школы, в большом совместном Валеркином, Юркином и Артемовом дворе яблоку негде было упасть. Песочницы, горки, лазилки, даже некое подобие волейбольной площадки — все было густо усеяно ребятами самого разного возраста. Пока же в одной из песочниц уныло рылись два дошкольника, а неподалеку на лавочке сидели их мама и бабушка.

          Можно было остаться и поиграть во дворе, вытащить мячик, но цель была намечена, дело решено, и приятели двинулись вперед неспешным шагом, проходя через двор мимо песочницы с дошколятами, дальше к остановке.

          До Дворца металлургов можно было добраться и пешком. Один путь шел через мост, по которому пролегал обычно шумный, заполненный даже в утренние часы проспект и трамвайные пути. Другой — по тому мостику, что был перекинут через грязную городскую речку возле бани.

          Но идти пешком не хотелось. Решили прокатиться, три копейки — не такой большой расход.

          — Чур, я на «Охоту», — начал столбить порядок игры Юрка, когда они стояли на остановке.

          — Я в «Морской бой», — четко занял свою позицию Артем.

          Никите ничего не оставалось делать, как выбрать «Гонки». Он любил соревнования на машинах, но особого успеха в них почти никогда не добивался. Все время отставал от противников, сталкивался. В общем, приходилось кататься просто так, без радости побед. Сомнительное удовольствие. Другое дело — «Морской бой». Внезапно появляющиеся корабли противника, бешеная стрельба по целям, мерцающие огоньки, попадание, воображаемые стоны гибнущих и новый беспощадный флот, выпускаемый взамен только что потопленного тобой. В «Морском бое» даже в проигрыше была своя эстетика. Ты ощущал себя адмиралом, проигравшим морской бой, но не всю кампанию. С удовольствием покидал игру и с удовольствием возвращался к ней, к этим примитивным силуэтам, которые будили страсть и воображение.

          Трамвай подошел быстро. Долго ждать не пришлось. Пузатенькая, округлая чешская «Татра» красного цвета со светло-желтой каймой по верху и по низу вагона громко распахнула двери, и они все втроем махом взгромоздились по высоким ступеням внутрь.

          Салон был пуст, пластиковые кресла словно ждали их. Никита любил пластиковые кресла, нагревавшиеся в жару и прохладные утром. Эти были еще прохладными. Он с удовольствием плюхнулся на них, после того как отбил свой зелененький билет старым компостером.

          — Будем меняться, играть по очереди, — продолжил организационную тему Артем. — Как проиграл, так меняешься с другим местом.

          — Правильно, — согласился Юрка, крутя головой из стороны в сторону и успевая таким образом рассматривать по ходу движения вагона обе стороны улицы.

          Им повезло. Во Дворце металлургов из ребят еще никого не было, поэтому они разошлись по автоматам, как задумали. Юрка с восторгом включился в расстрел животных. А Артем начал сосредоточенно уничтожать флот торпедами.

          Никита бездарно проиграл свою гонку, начал вторую и окончил ее столь же бесславно. Как и в прошлые разы, ему не удавалось совладать с управлением. А вот Артем побеждал. Дело с пересадкой с одного автомата на другой, как условились, затягивалось.

          Между тем подтянулись другие ребята, и, когда Никита опускал очередную 15 копеечную монету в щель автомата, он уже знал, что за его спиной выстроились двое мальчишек — один маленький, наверное, первоклассник еще, в майке с лопоухим зайцем и в светло-синих шортах, а другой постарше, в кепке с прозрачным козырьком, на которой сбоку бледными красными буквами было написано: «Олимпиада-80», а рядом стоял такой же потускневший от стирки знак московской олимпиады. Старая кепка, наверняка еще от старшего брата досталась.

          Стало ясно, что в третий раз Никите сыграть не дадут. Да ему, в общем-то, не очень хотелось. Пора было меняться с Юркой или Артемом.

          У них к автоматам тоже выстроилась очередь. К Юрке — двое, а к Артему целых пять человек. Все-таки «Морской бой» котировался выше всех в мальчишеских глазах. Никита встал в очередь на «Охоту». В это время Артем и Юрка проиграли, и стоящие в очереди начали их отгонять от автоматов. Юрка по договору ушел на «Гонки», а Артем опять встал на «Морской бой».

          «Морской бой» пользовался популярностью, поэтому, пока дошла очередь до Артема, Никита успел еще пару раз смениться с другими, охочими до стрельбы. Юрка же играл в «Гонки», охотиться ему уже больше не хотелось. Оба они, и Никита, и Юрка, ждали, когда же рассосется очередь в «Морской бой».

          Сыграв еще раз, Никита обнаружил, что у него в кармане из всех денег осталось 25 копеек. Только на один раз в «Морской бой». Разве что Артем и Юрка займут денег из своих. Хотелось верить, что у них еще осталась мелочь, что они не успели еще все потратить. В конце концов, может быть, у них в карманах было денег больше, чем они изначально посчитали?

          Но стоять в «Морской бой» было уже бессмысленно. Вокруг автомата сгрудилась целая группа мальчишек, которую Артем довел до кипения своей удачной игрой и совершенно бесстыдным игнорированием такого понятия, как очередь. Он просто совал одну монету за другой в автомат, не обращая ни малейшего внимания на возмущенных поклонников морских сражений, сгрудившихся за его спиной. Впрочем, те возмущались пока не слишком сильно. Желая играть сами, они в то же время с интересом и восхищением наблюдали за тем, как ловко Артем расправляется с кораблями противника.

          Никита подошел к нему, еле протиснувшись через толпу любопытствующих Артемовыми успехами. Артем лупил по вражескому кораблю из всех сил, раз за разом выдавая точное попадание.

          — Слушай, Артем, дай сыграть разок, — шепотом попросил Никита.

          — Да, конечно, — отозвался, как в забытьи, Артем. Было видно, что Никиту он не слишком-то расслышал, отвечал автоматически, не отрывая глаз от экрана.

          И тут же промазал. Игра завершалась.

          — Пятнадцать копеек есть?

          — Да.

          — Давай быстрее.

          Никита, даже не задумавшись, сунул монетку ему в руку. И Артем ловко забросил ее в щель для продолжения новой игры.

          Поняв, что их в очередной раз обдурили, толпа тут уже возмущенно загудела. Такой наглый обман уже не могла искупить никакая ловкая и умелая игра.

          — Все, последняя, — не поворачивая головы, отозвался на этот гул Артем.

          Игра и в самом деле была последней. Денег больше не было. Юрка тоже поистратился. Настрелявшись и увидев, что дело с «Морским боем» безнадежное, он купил себе пирожное и тем самым окончательно разделался со своим рублем.

          — Как же так, Артем? Ты же обещал, — возмутился Никита, когда они отошли от «Морского боя». — Мы же договорились.

          — Так получилось.

          — Верни мне 15 копеек, я тогда сам сыграю в «Морской бой»

          — У меня нет, — спокойно ответил Артем, — все истратил.

          Никита понял, что говорить дальше что-либо бесполезно. Злость захлестнула его с головой. Все для себя — в этом весь Артем. Он повернулся и вышел. После прохлады зала Дворца металлургов ему показалось, что на улице царит какая-то невыносимая, невообразимая жара. День был в самом разгаре. Заработал фонтан, и водная пыль, разносившаяся по всей площади перед дворцом, легкой мягкой взвесью овевала толкущихся на ней ребятишек.

          Болтаться дальше с Юркой и Артемом не хотелось. Юрка, конечно, был ни при чем. Но в раздраженном Никитином сознании они мешались воедино.

          Никита постоял секунду в раздумье и затем решительно направился домой.

          В квартире было тихо и прохладно. Мысль работала четко: «Зачем мне Артем, Юрка? Разве я не могу сам прийти туда, когда захочу? Ну, вот прям хоть сейчас. Только деньги…»

          Где взять деньги, Никита знал. Много ему и не надо было. На столе у брата в спальне стояла лягушка-копилка, вещь совершенно бесполезная, потому что, чтобы достать монетку, ее и разбивать не было никакой необходимости. Рот лягушки был таким широким, что, даже несильно тряханув копилку, можно было извлечь столько монеток, сколько было нужно.

          Копилку подарила им тетя Лена, сестра мамы, еще давно, когда они вдвоем, Глеб и Никита, как-то ночевали у нее дома. Лягушка по форме была похожа на Ваньку-встаньку, ничего красивого и замечательного. Взяли ее просто для забавы. Для забавы же кидали туда монеты, мелочь со сдачи. Глеб, брат Никиты, любил трясти ее. Деньги тяжело громыхали у лягушки в пузе, так и норовя при этом высыпаться наружу.

          Никита вытряс на ладонь горсть монет и выбрал из них четыре пятнадцатикопеечных, плюс 10 копеек на проезд.

          Съел два котлеты в тесте, запил холодным киселем из холодильника, предварительно избавившись от противной прозрачной пенки.

          Сунул деньги в карман расклешенных джинсов, напялил кеды и, хлопнув дверью, со всех ног понесся к «Морскому бою».

          Доехав до Дворца металлургов, засомневался: «Стоит ли?» Встретиться с Артемом и Юркой не хотелось. Но не то решимость, не то желание все-таки добраться до стрельбы по кораблям взяла свое.

          На лестнице ему встретился Юрка, выбежавший из дверей.

          — Что, вернулся? — спросил он Никиту.

          — Ну, да.

          — А я бросил это дело. Мы тут в прятки играем с ребятами. Здорово! Давай с нами!

          — Позже. Я все-таки попробую.

          — Ну, как хочешь, найдешь, если передумаешь — бросил Юрка и со всех ног побежал дальше, вдоль здания дворца. Скорее всего, прятаться.

          В фойе по-прежнему толпились мальчишки, и «Морской бой» пользовался той же бешеной популярностью. Артема, слава богу, не наблюдалось. Можно было, конечно, просто встать в очередь. Но «Гонки» были свободны. Никита от нечего делать опять сыграл. Все так же безуспешно и все так же без всякого удовольствия. Один раз. Потом другой на потерявшей поклонников «Охоте».

          Занял очередь на «Морской бой» и вышел на крыльцо. Не стоять же среди галдящих совершенно незнакомых пацанов. На них он насмотрелся и их трескотни наслушался еще утром. Ребята другие, а эмоции одинаковые. Все те же восклицания при удачных попаданиях и разочарованные вздохи пополам с досадующими выкриками при неудачах.

          К нему подошли неожиданно. Трое взрослых, класс шестой-седьмой точно.

          — Пятнадцать копеек не найдется?

          Трясут. Попался. Будь он с Юркой и Артемом, скорее всего, даже не посмели бы подойти. Когда стоишь с кем-то вместе, по нескольку человек, как правило, не пристают. А так — один. Обычное уже дело, подойдут обязательно. Никиту, как и всякого мальчишку, трясли уже не первый раз. Самое плохое было, когда шел в магазин. Здесь деньги надо было сохранить обязательно. Конечно, ругать не будут. Но и посмотрят многозначительно, что же, мол, не отстоял?

          Пару раз приходилось драться. Но Никита был не любитель до драк. И потому, что не было в нем храбрости, необходимой для этого, и потому, что не умел парой-тройкой ловких ударов отцепить от себя противников. Стукануть так, чтобы без особых последствий, но внушительно, после чего поняли бы и отвязались. Конечно, практика развила бы в нем это умение. Но драк Никита избегал, испытывал органическое отвращение к возне, сопению, взаимным бессмысленным закличкам: «Ты че? Ты че?»

          Чаще всего деньги он прятал. Как многие. И говорил «нет». Естественно, обыскивали. И ничего не находили. Деньги Никита носил в носках, засовывал прям под стопу. Предусмотрительно брал бумажные — рубль или, если давали, трешку. Разуваться же не будут заставлять. Правда, когда давали крупные, возникала опасность быть обобранным уже на обратном пути из магазина. Хотя обычно людей с набитыми продуктовыми сумками не трогали, то ли рассуждая, что все уже потрачено и возиться не стоит, то ли из какого-то установленного неписаного правила.

          Здесь все в открытую. Да, будь он вместе с Артемом и Юркой, тогда бы точно не пристали.

          Никита стоял и смотрел на них: на высокого и белобрысого, на двух крепышей среднего возраста (братья, что ли?), на трех мальков, его, наверное, на класс, не более старше. Драться? Бежать? Колебания заняли лишь пару секунд. Страх, как бывало обычно в таких случаях, отсутствовал. Один чистый расчет, как на контрольной по математике. Никита был в таком состоянии, что мог бы и броситься на превосходящего противника, и с таким же успехом засверкать от него пятками. Но сейчас не хотелось ни того, ни этого. Не хотелось опять-таки возни, сопения, беготни — всего этого пустого и бессмысленного, копеечного.

          Вдруг Никите все стало безразлично, и дворец этот с прохладным фойе, и галдящие мальчишки. Желание, острое и решительное, сыграть в «Морской бой» показалось вдруг таким мелким, никчемным, ненужным, чужим, что он без всякого сожаления сказал:

          — Есть.

          Они забрали все 30 копеек, не забыв потребовать вывернуть карманы. Он все с таким же безразличием вывернул. Больше у Никиты ничего не было. Они его отпустили.

          Он пошел домой под жарким солнцем по проспекту с таким же, как у дворца, названием Металлургов. Шел мимо театра кукол, мимо музея с пушками. И было отчего-то легко, как будто с этими 30 копейками он избавился от какой-то болезни, от того, что томило и тянуло его, как он понял, совсем не туда, куда он на самом деле хотел.

          Было уже три часа. Валерка, наверное, уже освободился. Ходит, поди, по двору, подшучивает над Левкиной, треплет за косы толстую подружку Левкиной Коровину. Может, пойти туда, к нему? Валерка простой и хороший. Никита всегда знал его только таким. Никогда не видел его злым. Не мог припомнить ничего подлого.

          Идти нужно было мимо своего дома.

          А у дома, посреди разошедшейся жары, стояла тень. Будто оазис. Большие сильные тополя выстроились плотной высокой стеной и не давали палящему солнцу пробиться к скамейке у Никитиного дома.

          У дверей подъезда он увидел вдруг маму. Знакомое платье с салатовыми разводами. Три часа. До пяти еще далеко. И почему она сидит у подъезда?

          — Мама! — окликнул он ее.

          — Никита, — радостно закричала она.

          Он побежал к ней со всех сил.

          — Ты почему тут сидишь? — спросил Никита

          — Ушла утром и ключ забыла. А Галины Ивановны нет. Наверное, уехала на дачу с Алексеем Степанычем. И тебя нет. Где шатаешься? Кушал?

          — Да, ел. Сейчас зайдем, — Никита потянулся к карману.

          И только теперь понял, что тоже оставил ключ дома. Тогда, когда поскакал к автоматам. Забыл на холодильнике. Мог бы и раньше догадаться. Ведь когда карманы выворачивали, они были совсем пустые.

          Он еще раз ощупал себя. Забыл.

          — Эх, ты.

          Затем пришел Глеб, который ключа и вовсе не взял, чтоб не потерять.

          Они стали ждать отца, сидя и разговаривая о том о сем под жарким солнцем и шумящими от летнего молодого ветра тополями.

          Отец пришел через полтора часа. Ключ забыл и он.

          Делать нечего. Они сели под шумящие, дышащие вечерним жаром тополя и продолжили разговор. Никита не сохранил в памяти, о чем они так долго тогда говорили, позабыв про обед, про кино по телевизору, про то, что время растрачивается час за часом, минута за минутой из-за его безалаберности. Это было неважно. Зато он запомнил свежее, доброе, веселое лицо мамы, оживленного, возбужденно говорившего Глеба и спокойный голос отца, впервые никуда не торопившегося и ничем не занятого.

          Алексей Степаныч и тетя Галя приехали уже поздно, когда начало темнеть.

          Ключ у них был. Но ни отец, ни мама, ни Никита с Глебом не испытывали в нем никакой особой и срочной необходимости.

 

 

За рыбой

 

          Каждый рыбачит по-своему. Это Никита понял давно. Лов различается в зависимости от характера реки, от ее глубины, течения, величины. Но для Никиты различие было еще и в том, зачем ловишь. Никитина семья, от дедушки и до самого Никиты, ловила всегда по старинке, как индейцы в «Гайавате», на пропитание, ничего лишнего, без баловства, только для себя. Впрочем, на рыбной ловле в этих местах много денег не сделаешь, этак надо всю реку переловить хоть для малой прибыли, а сам процесс — сплошное удовольствие. Рыбалка — это не просто рыба для ухи, но и не просто «плачу и рыдаю», предлог побыть вне дома, наподобие пьяного разгуляя. Как охотник, настрелявшись по первости в свое удовольствие, с течением времени начинает любить не столько дичь, сколько лес, блуждание по нему в поисках зверя, так и настоящий рыбак наслаждается не столько уловом, сколько самим процессом охоты за рыбой. Бывало, что Никита с отцом и братом исхаживали по нескольку километров вверх и вниз по речке, чтобы найти место, куда имеет смысл бросить удочку. Не потому что рыбаков много. На Теши рыбаков много никогда не бывало, река небольшая, неширокая, когда стоишь порой на одном берегу, кажется, протяни руку — вот-вот другой достанешь. На перекате перейти ее — с десяток шагов ступить, тем более что ямы-перекаты недалече — метров сто от обычного рыбацкого места, которое облюбовала Никитина семья. Однако с этого места ловить много удобнее, особенно хариуса, хоть и берег обрывист. Скакни одним скоком вниз, и ты у самой кромки воды, откуда можно уже бросать удочку, ставить закидушку. Наверху, где оставляешь вещи, можно и костерок зажечь, не столько для тепла, а так, от гнуса всякого и для эстетики. Это ведь красиво: солнце по горам, речка в тени и дымок над водой. Но костер отец с братом разводили нечасто. Некогда, куда там, «мы за рыбой пришли». Иные речки располагают к комфортному времяпрепровождению. К ним подъезжают на машинах, едут полежать на пляже или посидеть на берегу с удочкой из самого города. Молодежь — друг с другом поваляться в неге воды и солнечного света. Но Тешь не такова. Нет в ней ничего привлекательного для любителей легкого и спортивного отдыха, молодых сердец и даже мальчишек — страстных любителей водяного плеска и забав. Берег весь порос травой высоченной, прямо в глаза упирается громадная лесистая гора — берег противоположный. Река дика и неприветлива для любителей комфорта. Удобства для культурного отдыха никакого. Кривыми елками да березами не налюбуешься. Спускаться к реке неплохо — берег не каменистый, скорее глинистый, но изрежешь все ноги в кровь осокой. Комары и слепни ведут постоянную авиаатаку на открытые руки, шею и лицо. До загару ли? Разговор короткий: пришел рыбу ловить, значит, лови, а иначе попусту комары со слепнями тебя искусают. Так вот, придя с утречка, и думаешь наловить быстрее рыбы — и домой.

          Никита с отцом и братом ловят на червя. Остальное не идет никак. Все поначалу перепробовали. Хлеб, мошки там разные — не в коня корм. Рыба скромная — чебак, пескарь, ерш сопливый да, не приведи господи, склизкий бычок, жадный до даровой подкормки. Бычков — черных, уродливых, лупоглазых, совершенно бесполезных с гастрономической точки зрения, отец безжалостно выбрасывал, сожалея о потраченном черве. А те будто знали, что за кормежку отделаются только порванной губой, и наваливались порой основательно, до того, что приходилось сматывать удочки и идти на другое место. Тратить червей на них всякий раз было жалко, пусть и восполнить запас вялой и розовой наживки всегда можно было, подкопав землю в любом месте поблизости. Для этого, кстати говоря, отец брал с собой небольшую лопату. Впрочем, и ерш — рыба не лучше. Небольшая по размеру, сопливая да вдобавок еще и колючая, она так и норовила пырнуть тебя колючим плавником. Ершовые уколы всегда были болезненными для Никиты, и, не сумев уберечься от иголок, он по нескольку дней ходил с исколотыми и первое время неприятно пощипывающими руками.

          Вот чебак — рыба хорошая, приличная, с серебристым телом. Безликая, правда, но в супе или с картошкой много приятнее на вкус, чем ерш или даже пескарь. Одна беда — нет ничего оригинального и своеобразного в чебаке, весь он словно изготовлен по одному образу и подобию. Наловишь его целый пакет, выложишь на летней кухне разрезать-потрошить — и одну рыбинку от другой не отличишь.

          Пескарь не таков. Если чебак при всей своей одинаковости рыба резвая, энергичная, то пескарь более мирен. Ловить его — одно удовольствие. Как-то во время слишком уж безрадостного по результатам лова забрались Никита с отцом и братом в странное место на реке, где вода прозрачна и видно дно в солнечных лучах как на ладони. Бросишь удочку, и даже видно, как червяк в воде колышется, как наплывает на него пескарь. Набрели, в общем, на целую пескариную заводь. Речка, обычно узкая, в том месте расширяется, течет покойно и светло, так что видно мягкое дно, не то песчаное, не то светло-илистое — не разберешь в нещадных лучах летнего солнца.

          Крутятся пескари вокруг наживки. Тут и про улов забудешь, глядеть одно удовольствие.

          Было много радости в рыбалке для Никиты, и любил он ее не меньше самого приятного — походов за грибами. И хотя путь до реки был неблизкий и небезопасный, бегали под ногами в чавкающей дороге опасные и юркие змейки-огневки, почти всегда, добравшись до речки, Никита ощущал покой и удовольствие. Тот же раз, когда они, поутру идя на реку, вспугнули целую стаю неведомых лесных птиц, вспорхнувших с берез в туманное, росистое утреннее небо, и вовсе остался у него в памяти. Никита всякий раз вспоминал о нем, когда смотрел на картину туманного летнего утра, написанную художником Селивановым, висевшую дома у тети Веры.

          Однако рыбы в реке с каждым разом становилось меньше и меньше.

          — Это потому, что глушить стали, — пояснял Петрович, когда заходила об этом речь в мимоходном разговоре с отцом, поглядывая на Никиту с братом своими узкими монгольскими глазами. — Или другое: всю речку для быстроты перегородят сетями, какая в ней рыба после такого останется?

          Никита от родителей знал, что и сам Петрович не прочь побаловаться для быстроты сетями. Мужик он был практичный, и ему, в отличие от городских, недосуг было носиться вверх-вниз по течению за небольшим садком чебаков, пескарей и, если уж совсем повезет, окуньков. Само собой, он не злоупотреблял, знал меру, а потому практичный подход к рыбалке городской и немногочисленной сельской молодежи в целом оценивал как рациональный.

          А отец соглашался вполне искренне, не обращая внимания на хитринку в узких Петровичевых глазах:

          — Сетями нельзя, какой интерес.

          Петрович, сидя на истертом крыльце своего большого дома, под согласное ржание своего коня, на котором ездил и пахал как себе, так и за плату, подливал масла в огонь:

          — А некоторые еще рыбу глушат. Совсем нехорошо.

          Никита согласно с отцом кивал: нехорошо, совсем нехорошо. И вспоминал, как, придя одним из августовских дней на реку, увидел мелкую рыбешку, плававшую вверх брюхом. От реки шло зловоние. В тот раз они с отцом не стали рыбачить и даже другое место не стали искать, просто пошли прочь от оскверненной реки как от чего-то нечистого.

          Нет, в самом процессе ловли, хождения по берегу реки был интерес. Когда, усталые, шли рыбаки через чавкающую жижей узкую просеку в березовой чащобе, на душе было сознание сделанного дела, удовольствие. Домой шли с победой, с трофеями — добытчики. Шли и знали — будет уха знатная завтра из тешинской рыбы. А вечером, как придут, ждет их мама, чугунок с картошкой, трехлитровая банка молока от тети-Раиной коровы, лук, огурцы — все, что огород послал. Будет бормотать телевизор, и будет видно из окна, как опускается солнце над речкой у самых гор. Там, где Никита поймал сегодня двух пескарей и двух ершиков, там, откуда отец вытащил сегодня изящного огненноперого окуня.

 

 

Петрович

 

          Все соседи Никиты по даче были загадочны. Ото всех веяло тайной. В детстве как никогда ощущается, что человек — это тайна, загадка. Таинственней всех смотрелся сосед сверху — пасечник. Сколько ни поглядывал на него Никита все пять лет своей сознательной жизни на даче, сколько ни наблюдали за ним закадычные друзья Никитины Витька и Настя, мало что смогли увидеть. Даже лица не видели, и если б встретились вдруг с ним, возвращаясь с очередного грибного обхода по лесу, то и не узнали бы, что это и есть их таинственный пасечник.

          Как-то раз Никита ходил к нему с соседкой Надеждой Павловной, бабушкой Витьки и Маши, за медом. Но и тогда разглядеть в упор, подробнее, таинственного пасечника ему не удалось. Надежда Павловна зашла к нему в дом с пустой баночкой, а вышла с полной и сотами в целлофановом пакете. Сам хозяин так и не показался, будто боялся Никиты.

          Никита с Витькой, Машкой и Настей много гадали, каков он из себя, стар ли, молод ли, доходило даже до споров, мужчина он или женщина. Определить по виду, по одной традиционной закрытой одежде пасечника было невозможно. Да и за шляпой с плотной, вечно надвинутой сеткой, как уже говорилось, разглядеть лицо нельзя было никак.

          Предположения относительно загадочного соседа были разные.

          — Шпион он, — уверенно говорил Витька. — А иначе зачем прячется? Люди какие-то все к нему ездят на машинах постоянно. Зачем в такую глушь? Мед — это так, отговорки, прикрытие.

          Глеб, старший брат Никиты, разделял эту Витькину теорию. Будучи по годам на несколько лет старше всей этой Никитиной дачной компании, он не без оснований претендовал на титул самого большого знатока жизни среди малышни.

          Впрочем, независимо от предположений, все сходились на том, что хозяин пасеки — скорее всего, какой-нибудь жулик и чистотой рук точно не отличается. Частые наезды к нему «Волг» и «Нив», сам факт наличия машины, которой не было ни у родителей Никиты, ни у кого из соседей, наталкивал на мысль, что «наши люди так не живут».

          Витькино предположение о том, что он — шпион и, прикрываясь пасекой, крутит свои темные делишки незаметно ото всех, трудно было опровергнуть. Однако и подтвердить не представлялось возможным — слишком хорошо маскировался сосед. Пасека работала по-настоящему. Время от времени кроме жужжания пчел вокруг многочисленных ульев, которое слышалось каждый день, можно было увидеть неспешно вышагивающую среди пчелиных домов одинокую фигуру пасечника в сером балахоне, в шляпе с сеткой и с неким подобием небольшой синей лейки в руке. Фигура осторожно и неторопливо копошилась то в одном улье, то в другом, изредка окуривая их дымом. Пчелы то взвивались, то опять притихали, после чего, словно наглотавшись дыма и ошалев от него, начинали лениво ползать по крышке своего домика или неспешно летать вокруг пасечника, не проявляя особой агрессии.

          У Никиты в сарае тоже лежала подобная окуривательница, и он знал, что, если правильно ее разжечь, она в самом деле начнет пускать из своего носика густой, плотный, едкий, одурманивающий дым. Когда они разбирали сарай, приводили его в порядок после Николая Александровича, бывшего соседа по даче, который продал свою часть дома Настиным родителям, а старый сарай отдал просто так отцу Никиты, то они выкуривали из него ос таким же способом, как и пасечник. Отец только показал, как это делать, а далее уже сам Глеб пустился угрожать им дымом. Никита стоял в стороне, Глебу строго-настрого было приказано не дозволять ему трогать осиные гнезда. Глеб сам пускал в них дым и сам же относил в костер, на котором неподалеку сгорала не только разная ветошь, но и эти осиные гнезда. Никита, подобно гусенку, шел за Глебом и потом как зачарованный смотрел в огонь, наблюдая за тем, как он разъедает тонкие, многослойные, заботливо вылепленные будто из слоеного теста стенки гнезда, а потом жадно пожирает осиное пристанище, превращая в пепел прозрачные согбенные тельца ос.

          Но среди всех соседей, проигрывая пасечнику в таинственности, зато намного опережая его в эффектности, самой колоритной фигурой был Петрович.

          Жил Петрович бобылем в большом, крепко и размашисто сделанном бревенчатом доме. Главной гордостью его был черный, с коричневым отливом, с блестящей на солнце шкурой конь. Конь и в самом деле, как в той детской книжке, был огонь. Гордый, сильный, красивый даже с точки зрения Никиты, лошадей не любившего и не понимавшего, что в них так всех восхищает. Во всей деревне не было такого коня. Никита это знал хорошо. Когда деревенский небольшой табун ходил по вечерам у их поскотины, среди всех этих серых и коричневых кобыл и кобылиц резко выделялся, был узнаваем конь Петровича. Самый сильный, самый уверенный в себе. Наглый, хозяйственный. Все остальные были кони как кони, лошади как лошади. Взгляд скользил по ним, не останавливаясь. Щипали траву, переступая с одного края обширной поляны на другой. Конь Петровича не просто пасся. У Никиты было такое впечатление, будто это он, конь Петровича, сам пасет небогатый деревенский табунок.

          Петрович, красуясь, ездил на нем по деревне. Хотя «по деревне» — громко сказано. Это она только маленькому Никите казалась большой, а так состояла из трех десятков дворов, многие из которых тянулись вдоль некоего подобия не то широкой улицы, не то узенькой площади. Вот по этой импровизированной деревенской площади, подпираемой с одной стороны уклоном горы с расположившимися на нем редкими серыми избами, с другой — оврагом, и проезжал Петрович, когда отправлялся в Малиновку на своем коне, запряженном в телегу, или гарцевал по какой-либо надобности в Кержацкий поселок.

          Бабы, шедшие Петровичу навстречу, оборачивались ему вослед, восхищаясь красотой его коня и удалым и одновременно деловитым видом наездника. Никита со своими ребятами тоже смотрел завороженно. А Петрович неспешно ехал себе, сея фурор и в очередной раз собирая восхищенные и уважительные взоры деревенских женщин.

          При всей своей важности был, однако, Петрович видом неказист. Роста небольшого, коренастый, с короткими, загрубевшими от сельской работы руками. Одевался почти всегда по-простому — штаны чуть ли не галифе, невысокие сапоги, пиджак или ватник и неизменная кепка, чуть приподнятая над невысоким лбом. Но, видимо, не вполне обыкновенная внешность, а природная хитринка, мелькавшая в узких, монгольских почти глазах его, так и не дала обзавестись хозяйкой. Кто знает, как сложилась жизнь у него в молодости. Может, и была одна-единственная, которую схоронил когда-то, а может, и прожил всю жизнь на случайной бабьей ласке, в зрелости и вовсе перестав в ней нуждаться. Больше всего любил Петрович деньги, своего коня, хозяйство и детей, которым ни в чем не отказывал и разговаривать с которыми очень любил. Собственно, из деревни, из мужиков тамошних, только и запомнил Никита одного Петровича, потому что для других деревенских и тем более для Жоры Антипова — заклятого конкурента Петровича в борьбе за бабий авторитет — детей вроде как и не существовало. Это при том что ребятишек в деревне было немного: Никита и все его соседи по даче да Алена — дочь тети Раи, у которой Никитины родители брали утром и вечером молоко.

          Петрович детей любил, любил красоваться перед ними, любил хвастать своим хозяйством. Может, оттого что знал — детское восхищение самое правдивое, может, оттого что питался юностью, живостью и чистотой от горящих детских глазок, детского говора и восхищенного шепота. А может, здесь опять была какая-то тайна, о которой так и не узнали даже небезразличные к личной жизни Петровича соседки.

          Про слабость эту — любовь к детскому обществу — знали Никитины родители. Поэтому, если им что-то нужно было спросить или попросить у Петровича, отсылали к нему Глеба с Никитой. С ними переговоры шли швыдче. И хотя все равно нужно было идти потом договариваться о деталях, важно было принципиальное согласие. А им, детям, Петрович, как помнится Никите, не отказал ни разу.

          Жил Петрович, при всей простоте деревенского нрава, не менее таинственно, чем пасечник, и еще менее заметно для чужого глаза. Если за пасечником Никита с приятелями смотрели сквозь щели в заборе, то вид на дом Петровича открывался только тогда, когда они выходили из ограды и основательно продвигались к той самой центральной деревенской улице-площади, по которой любил проскакать с гордым деловым видом Петрович. Так по деревенским улицам, если можно было так назвать междомовые пространства, заросшие травой, ходили к парадному входу Петровича.

          Обычный же путь Глеба и Никиты, по ходу которого к ним, как правило, присоединялись Маша и Витька, лежал через таинственное и, как сказали бы в веке девятнадцатом, умиротворенное место. К Петровичу нужно было идти по мосткам через небольшой ручей, по таинственной, укрытой соснами и усеянной до мягкости, необыкновенной тропинке.

          Ребята любили эти походы, любили это сокрытое от летних солнечных лучей место, поэтому всякий раз, отправляясь к Петровичу по делу, Никита, проходя мимо части дома Надежды Павловны, призывно кричал:

          — Витька, Машка, пойдете вместе с нами к Петровичу?

          Они всегда были готовы. Уже сам путь к любимому соседу был замечателен. Они время от времени прохаживались туда, до калитки, в свое удовольствие, без всякой надобности, просто потому, что были заворожены прохладой и полутенью, стоявшей над ручьем, просто потому, что им нравилось, как прогибался под ними сложенный из старых, посеревших от времени досок мосток. Было нечто таинственное, прекрасное и в том, как вдруг посреди полоски неба, посреди сосновой полутени всходил по мере их продвижения из-за взгорка серый шифер крыши большого дома Петровича.

          Они ходили к Петровичу просто так даже тогда, когда его не было. Здесь была другая красота. Было странно отсутствие коня, мертвая тишина и таинственно молчащий дом.

          Петрович всегда был радушен и гостеприимен. Не то чтоб он начинал как-то крутиться вокруг пришедших, напротив. Сколько себя помнил Никита, всякий раз, когда они заставали его дома, приходилось проходить дальше. Петрович звал их, заслышав их шаги, их голоса, справлявшиеся, дома ли хозяин, приглашал войти внутрь своим сорванным, сиплым голосом. Предлагал печенье, чай. При этом иногда, как Емеля из сказки, даже не вставал с кровати.

          — Берите, угощайтесь, вон на столе стоит.

          Никита, Глеб или еще кто, с ними пришедший, застенчиво брали небогатые конфеты и заветрившееся печенье. Нестройными голосами, рассаживаясь кто где, благодарили: «Спасибо».

          Обычно к Петровичу ходили по мелким просьбам. Самая традиционная — разузнать, когда он поедет на станцию, и напроситься поехать вместе с ним. Магазина в деревне не было, а Петрович по тем или иным делам часто отправлялся на своей телеге, запряженной тем самым роскошным конем, не только по покосам и дальним деревням, но и на станцию, где закупал продукты для самого себя. Идти было до Малиновки далеко, нести много в рюкзаках: крупы, хлеб, консервы. Поэтому и все соседи Никиты, родители Витьки и Маши, Настины родители ходили справляться у Петровича — не подбросит ли  он их до магазина. Петрович называл день, и все три семьи уже сами прикидывали, дотянут ли до такого срока или придется бежать с рюкзаками за провизией самим.

          Петрович знал, что делал своим соседям большое одолжение, и по мелочам брал себе что-нибудь за провоз, за амортизацию коня и телеги.

          — Мог бы и так подвезти, — судачили между собой отец и мать Никиты. Но делать нечего, мирились и платили за проезд — на своем горбу много не натаскаешь за десять-пятнадцать километров.

          Впрочем, надо отдать должное: если Петрович ехал домой или, напротив, на станцию и видел идущих мимо тяжело груженных соседей, то почти всегда подсаживал и никогда не брал денег. Мог взять тяжелые рюкзаки и довезти до своего дома, облегчив пеший ход уставшим. Вот такая у него была этика.

          Для сельхозработ Петрович был так же незаменим. Ходили к нему с ведрами за навозом из-под того самого прекрасного коня. Удобряли им землю. Почвы в округе были хилыми, одна сплошная глина, как говорила тетя Лена. Урожай на грядках после такого нехитрого обогащения почв естественным удобрением выходил в итоге много лучше тех, что так и не были облагорожены конским навозом.

          За пахоту брал Петрович деньги и, судя по всему, не такие уж малые.

          И все же при всей жадности до денег имел совесть и помогал соседям, когда беда. Увез мать Насти, когда она чем-то отравилась, помог тогда, когда внезапно, от бури порвало провода ЛЭП и не стало света.

          Тот случай с ЛЭП особенно напугал. Ну, готовить, допустим, Никитина семья и так готовила на печи, совсем уж редко на плитке спиральной, электрической, горевшей ввечеру особенно завлекательно своей извилистой огневой электрической змейкой. На плитке только разогревали. Но много ли остается еды на еще один раз, когда в семье три мужика?

          Свет дело тоже такое. Все-таки лето, до десяти-одиннадцати часов светло, не заблудишься и не оступишься. Другое дело холодильник — куда продукты положишь? Погреб-подпол для этого дела не вполне сподручная вещь, да и бегают там изредка ведущие свою малоприметную жизнь крысы, сколько ни сыпал им отец толченого стекла и отравы. В обычном же погребе тепло, надолго ничего не поставишь. Да и не место это для молока, масла, творога, сметаны — грязно.

          В общем, Никитина мать, бывшая тогда одна с Никитой и Глебом на даче, напугалась всерьез. Обустроившие за эти годы посреди тайги, неба бескрайнего, всех этих белок, бурундуков и прочей случайной живности какой-никакой электрический островок города, они не представляли себе жизни без электричества. Уступок цивилизация и так сделала деревенскому быту немало, но жить опять по-дедовски, как жили первые два года на даче, когда еще не были проведены провода, никак не хотелось.

          Мать, услышав о том, что случилось, отправилась выяснять, как там с электричеством, когда все наладят. Куда идти нужно было, даже и неизвестно, знала она только, что где-то собираются люди, чтобы обсудить, что делать дальше. Деревня была маленькая, советская власть присутствовала в ней номинальным образом, а может, и наоборот, в самом деле такой и должна была быть, чисто номинальной, потому что жители деревни как-то без всякого внятного руководства из года в год жили и самоуправлялись, собираясь воедино лишь тогда, когда происходили вот такие сверхэкстренные случаи.

          Сидеть на собраниях посреди тайги толку не было. Помогали друг другу и так в случае беды — без особого энтузиазма, но и без уклонительства. Просто по долгу, потому что люди. И для того, чтоб вступить в этот союз взаимопомощи, не требовалось никакого особого циркуляра или рекомендации, по умолчанию принимали всех.

          В общем, мать отправилась на некое подобие сельского схода, который, как оказалось, собрался около дома Петровича, на самом, считай, центральном для деревни месте. Никите и его приятелям делать особо было нечего, поэтому, выйдя через нижнюю калитку, они отправились посмотреть на сборище.

          Народу было неожиданно много, человек тридцать, по одному представителю почти от каждого дома. Люди стояли и мерно шумели, выражая общее недовольство отсутствием электричества. Хотя, собственно, выражать недовольство было и некому, субъект власти отсутствовал, а все надзирающее за деревней по бюрократической бумаге начальство находилось в Малиновке.

          — Ты говори давай, — возмущались бабы, обращаясь к Петровичу, видимо, как к самому авторитетному и известному, — когда свет будет.

          — Откуда я знаю? — разводил руками Петрович. — Я электричеством не командую. Надо ехать в Малиновку, звать электриков, чтобы они линию починили.

          — Да, надо ехать, — согласился с Петровичем вечный конкурент Жора Антипов.

          — Чего сегодня не поехали? — спросила одна пожилая женщина в серой кофте и белом платке. — Может быть, уже сегодня бы наладили все.

          — Ха, жди их, они наладят! — усмехнулась баба в голубом ситцевом платье на другом конце схода. — Не помните, что ли, как в прошлом году весной опора упала. Чуть ли не месяц ждали, когда новую поставят. Бревна везли невесть откуда, как будто тайги нет вокруг.

          — Много ты понимаешь, там, может, специальное дерево какое нужно, — пошутил незнакомый дед в старой фуражке, стоявший у самой изгороди Петровича с палкой в руке, вырезанной из осины для надежной опоры и крепкой ходьбы.

          Народ не поддался на тему леса, и разговор вновь сместился на обсуждение того, кому и куда ехать. Вроде споры были недолгие, но Никита с приятелями притомились, стало заметно вечереть, закружили вечные спутники надвигающихся сумерек — комары, слепни, похолодало. Да и время ужина начало подступать.

          Мать, подходившая с расспросами то к Петровичу, то к одной соседке, то к другой, увидев, что Никита с Глебом и другими ребятами все еще крутятся тут, решительно отправила их домой.

          — Идите, я сейчас приду.

          Не дослушав прений, да и не сильно вникая в их направленность, ребята двинулись домой.

          Оставшаяся с обеда картошка, которую они с Глебом поставили на печку, к материному приходу уже подостыла. Никита с Глебом пили молоко, хрустя сухарями. Было еще светло и все в комнате различимо, но мама еще днем на всякий случай достала из шкафа прокопченную керосиновую лампу. И та, почерневшая, тронутая окислом многолетних горений, стояла посреди почти пустого уже круглого стола как напоминание о том, как жил дом до прихода Никиты и его родителей, до того, как в него провели электричество.

          Телевизор печально молчал и с опаской, как Никита и Глеб, ожидал от мамы известий о том, что будет со светом.

          — Петрович говорит, что дело может затянуться недели на две как минимум. Шуметь, как всегда, шумят много. А как решать, кому ехать с начальством разговаривать, так и никто не хочет. Вызвались, правда, Петрович да муж Раи — Сергей. Ему электричество нужно сильно, у него что-то там с электричеством связано. Даже не знаю, может быть, мне с ними поехать?

          — Зачем? — спросил Глеб.

          — Так продукты у нас уже начинают заканчиваться, разве нет? Крупы немного осталось, да и хлеба почти нет, последние сухари вон доедаете. Отец, конечно, должен скоро приехать. Но если электричества долго не будет, придется нам самим к нему в город отправляться. Какой смысл здесь жить?

          Ехать в город посреди лета? Такого и не было никогда. Никита вообще за все годы своей жизни, которые отложились у него в памяти, не мог припомнить, как выглядит город в середине лета. Не потому, что память плохая, а потому, что все последние годы все три летних месяца напролет проводил он здесь, на даче.

          Но мама была права. Хлеб был на даче всегда на вес золота. Выпекать его в печи было невозможно. Глеб потом уже, через год-другой, как-то навострился делать-таки рыбные пироги из консервов, просто пропекая по очереди низ и верх. Но ведь это только на электрической плитке. А много хлеба в магазине не наберешь, через двое суток он начинал портиться. Проступали по его белой спине и низу трупные серо-зеленые пятна плесени. Поэтому обычно поступали просто — резали свежие буханки на еду первые день-два, а остальные сушили в качестве сухарей.

          Но много ли насушишь? Раз в неделю все равно отправлялись в Малиновку. Теперь вот представился случай поехать со случайной оказией.

          — А пасечник? Он поедет? У него же машина, — вспомнил вдруг Глеб. — Он же, поди, без электричества не может.

          — Да никуда он не поедет. Обычное дело. Сам по себе живет. Не знаю, как он там, ему, кажется, все равно, — сказала мать, в задумчивости сидевшая за столом и размешивавшая развалившуюся остывшую картофелину в расплывшемся масле.

          Обычно масло приходилось плавить о картошку. Оно желтело, расплывалось яичного цвета жижей в тарелке, и Никита макал в него кусок на вилке, ощущая, как растительный вкус картошки смешивается с плотным животным вкусом масла. Но холодильник отключился вместе с пропажей света. Экономить оставшуюся пачку смысла не было, и мама сегодня обильно смазала картошку каждому да еще и дала вдосталь на бутерброды в придачу.

          Поужинав и быстро убрав со стола, мать опять побежала к Петровичу — разговаривать. Никиту с Глебом не взяла, было уже поздно. Наказала сидеть тихо, играть в солдатики, лепить что-нибудь из пластилина, заниматься, чем душе угодно, и не баловаться с керосинкой, если придется ее зажечь.

          Вернулась она довольно быстро. Братья только-то и успели, что почистить зубы, умыться перед сном да разобрать свои кровати.

          Никаких новых известий мать не принесла. Порешили в итоге на том, к чему дело и так шло, — поедут в Малиновку Петрович, Жора Антипов да еще кто-то из деревенских баб побойчее, для контроля за ними от общественности. Для телеги и коня Петровича пассажиров достаточно, так что матери места в ней не оказалось.

          Делать нечего. Вести неутешительные. Только и осталось, что спать до утра да ждать потом весь день, чем дело кончится.

          Время для Никиты с утра пошло тягостно. Заняться было нечем.

          Странно. Потому что, когда даже одна мама дома, все кажется, что никуда не скроешься от зоркого родительского взгляда, везде он до тебя достанет, а уж если за главных остаются строгие тетки, то те так и норовят завалить поручениями.

          Строгая тетя Вера одно время, желая блеснуть профессиональными педагогическими талантами, показать класс, организовала даже как-то тетрадь учета отработки по даче.

          — Ребята болтаются без дела, — сказала она как-то маме во время послеобеденного отдыха, лежа на кровати и обмахиваясь газеткой. — Нужно их организовать, нужно приучать к общественно полезному труду.

          Мама вздохнула — перечить старшей сестре и большому авторитету в педагогике она не решалась — и отвела по полтетрадки на Глеба и на Никиту. После этого свободного времени у них не стало совсем. Надо было записывать хотя бы по четыре часа этого самого общественно полезного труда каждый день. Все игры поглотили бесконечные однообразные записи; «прополка виктории — 2 часа», «помощь в строительстве бани — 4 часа», «рубка дров и загрузка поленницы — 1 час». Никита по малости возраста безнадежно проигрывал Глебу в импровизированном социалистическом соревновании и получал в конце каждого дня нагоняй от тети Веры за леность.

          Он вообще был на плохом счету у тети Веры. Слишком подвижный, слишком упрямый. Ленивый и туповатый. Плохой, незадавшийся мальчик. Почему? Кто бы сказал, почему тетя Вера видела его только таким. Может быть, за этим тоже была какая-то своя семейная история, которую Никита никогда не узнал, которую мать, отец, а потом и все остальные родственники унесли в могилу. В общем, был он совсем не то что Глеб, которого тетки любили какой-то необъяснимой любовью. Никиту считали пропащим и бесперспективным, что может вырасти из спортсмена? Что такое спортсмен? А на Глеба надеялись — он прославит фамилию, он-то, покладистый, дисциплинированный, уж точно найдет свое приличное место в жизни.

          Впрочем, забава с тетрадями по отработке вскоре наскучила тете Вере. Нужно было проверять их, читать Никите, вечно ходящему в отстающих, длинные нотации. А тут еще мама Никиты время от времени подымала бунт, вставая на защиту своего младшего: «Он еще маленький! Куда ему с Глебом тягаться!»

          В общем, история эта свернулась в течение недели после того, как началась. Но осадок остался. Никита панически боялся быть замеченным в безделье и, если ему не давали никакого поручения, убегал к стоявшей за изгородью черемухе, среди ветвей которых они вместе с Настей и другими ребятишками устроили себе убежище.

          С другой стороны, все очарование безделья имело смысл только тогда, когда родители были рядом. Когда они были заняты делом, а ты прятался от них и всячески отлынивал от прополки грядок или переборки урожая. Единственное исключение — полив грядок. Вот этим Глеб и Никита занимались всегда с удовольствием. Глеб орошал морковку, свеклу, редиску и всякое нуждающееся во влаге огородное растение из большой взрослой железной лейки, а Никита из своей детской, пластмассовой. Никите тоже хотелось лить из большой. Но она была для него тяжела, и даже если ему давали полить что-нибудь из неполной, получалось неловко, смывал он ботву полностью, пригибая ее напрочь к земле. За то его ругали и обещали больше до взрослой лейки не допускать. Но проходил день-другой, и ему не то по доброте, не то по забывчивости опять давали попробовать. Все с тем же результатом.

          Сегодня же все расстроилось. Мама ни на чем не могла сосредоточиться, не обращала никакого внимания на то, что Глеб с Никитой болтаются без дела. Она сама просто ходила по огороду и никак не могла собраться с мыслями: что же делать? И сейчас, на огороде, и вообще. Продукты кончаются, электричества нет.

          Оставалось ждать возвращения Петровича. Что там ему скажут, в Малиновке?

          День тянулся бесконечно долго. Было тесно и душно от того, что приходилось постоянно топить печь. Обычно Никита любил этим заниматься. Ему нравилось закладывать дрова в печку. Все по порядку. Сперва снизу веточки и щепу потоньше, сверху уже поленья поосновательнее, но сухие, подо все это снизу подтыкалась береста и бумага, которые и нужно было поджигать под присмотром мамы или Глеба. Огонь занимался потихоньку, и Глеб почти всегда пихал его в бок: «Давай закрывай печную дверцу! Открывай поддувало!» Огонь занимался, и Никита всякий раз радовался тому, как он разрастается больше и больше, набирает силу в тесной топке.

          Но так хорошо топить в охотку. Здесь же это делается по необходимости, да еще жара в доме стоит невероятная. Приходится с самого раннего утра держать форточки открытыми.

          На завтрак поели супу из припасенных на всякий случай концентратов. Запивали молоком. Корове было все равно — есть электричество или нет, молоко она давала исправно, не испытывая никаких особых волнений по этому поводу.

          Мать ушла на огород, предоставив ребят самим себе. Ей не хотелось ни с кем возиться сегодня, долго и нудно объясняя, как следует обращаться с усами виктории.

          — Смотрите за печкой, — сказала она, — и бегайте к Петровичу, может, вернулся уже.

          В этих двух пустых делах длится весь день. Никита аккуратно подбрасывает березовые поленья, а Глеб едва ли не каждые полчаса бегает к дому Петровича по той самой любимой всеми тропинке.

          Соседи тоже взволнованы и обеспокоены. Но им проще. У них деда Саша. Если надо будет, он сходит в Малиновку лишний раз и докупит что надо. Или, приняв окончательное решение, поведет за собой все дачное семейство в город. Хорошо, когда есть мужчина, — неважно, сколько ему лет. Мужчина всегда что-нибудь решит. Ну а если выйдет неправильно, ему и держать ответ, с женщины какой спрос, она не головой думает, а чувствами.

          Настя весь день держится рядом с дядей Сашей и Анной Дмитриевной — своей бабушкой. Висит тягостное ожидание. И погода после жаркого утра ко второй половине дня становится под стать ему. Небо устанавливается серое, с легкой белесой поволокой и темными размашистыми клубами в отдельных местах. Сумрачно и душно, словно и природа вся напряглась вместе с дачными жителями.

          День пустой, и время течет какими-то рывками, не как обычно. Странное ощущение тягостности с одной стороны и пустоты — с другой.

          И вдруг, когда уже все и ждать устали, неожиданно снизу, между Никитиным забором и изгородью тети Раи, появляется Петрович на телеге. Мать бежит к нему. Никита — следом.

          Никогда еще Петрович не подъезжал специально к их калитке. Мимоходом, конечно, ездил, издали похожий из-за кепки на Ленина, всякий раз приветственно вскидывая рукой и крича приветствие этим странным летним городским людям, заселившим старый барак. Приходил с конем пахать землю, но чтобы специально на телеге к ним — нет, не было такого.

          Мать заметила его первая, затем увидели Глеб с Никитой, от скуки занявшиеся было метанием детского ведерка со склона, который уходил вниз, к их огороду. Ноги у братьев быстрые, молодые, и, хоть ближе была мама, они домчались до калитки первыми.

          — Здорово, ребятки, — как всегда щурясь и улыбаясь, поприветствовал их Петрович.

          — Здравствуйте. Ну как, до чего договорились? — запыхавшуюся от бега мать волнует вопрос с электричеством, поэтому она начинает сразу с главного.

          — Будет, будет электричество. Послезавтра приедут делать, — улыбаясь, говорит Петрович. — Мы их просили завтра. Но рабочих не хватает. Так что еще пару дней посидим без холодильников, а ребятишки без этих, как их, мультиков.

          Он слегка потрепал по голове стоявшего к нему ближе всех Никиту. И вдруг засмущался.

          — Я вот привез вам тут немного гостинцев. Хлеб, крупа. Забирайте, — говорит он. — Потом сочтемся.

          Глеб и Никита на секунду замирают. Они-то маму хорошо знают — гордая, не любит она таких подарков, все, что с деньгами связано, не любит. Не хочет быть никому обязанной в этой жизни. Даже папе, даже сестрам. Но ведь положение-то тяжелое, да и Петрович не из тех, что готовы раздавать «гостинцы» по каждому поводу.

          — Спасибо, — сдержанно благодарит мать.

          Никита знает, что она и в самом деле благодарна. Знает и как тяжело дается это согласие принять помощь от Петровича.

          — Да что уж там, живите на здоровье, — мягко улыбаясь щербатым ртом, неожиданно застенчиво отвечает Петрович.

 

 

Возвращение в лето

 

          Самая странная мечта — вернуться в лето. Она долго преследовала Никиту. Иногда он просыпался ночью оттого, что нестерпимым становился сам сон о том, что он снова вернулся туда, вернулся на дачу. Снова лето, и снова он бродит по лесу и смотрит на то, как ловко скачут по соснам любознательные белки.

          Когда он много лет спустя читал «Дверь в лето» Хайнлайна, этот образ распахнутой в счастливую пору двери был дорог ему как никакой другой. Бросить все, оказаться вновь на той даче, увидеть знакомый ухоженный барак, ставший домом, поприветствовать неприметный старенький, но крепкий сарай, встречающий тебя почти у самой калитки, полюбоваться на дымок, вьющийся из всех трех труб над крышами. Здравствуйте, Надежда Павловна, здравствуйте, деда Саша, здравствуй, Настя!

          Много лет спустя Никита раз за разом задавал себе вопрос: возвращался ли он когда-нибудь туда на самом деле?

          Память отказывает, а воображение рисует картину за картиной.

          Никита едет в заполненной дачными людьми электричке, сходит на притихшей станции. Утро, туман, и только немногочисленные дачники и шахтеры со смены, подсевшие на «километре», разбредаются по поселку. Столько лет прошло, а ничего не меняется, разве только то, что он сошел с электрички в одиночестве. А так все то же. С самого города все то же. На городском пригородном вокзале бабы в ярких ситцевых платьях торгуют, чем бог послал, с грядки: редиской, морковкой, викторией, огурчиками свежими, помидорами, лучком, ранетками — с июня и до самого августа. Дачники с тяжелыми рюкзаками, одетые в штормовки и куртки, заполняют электричку и деловито рассаживаются, достают газетки — кроссворд, новости футбольной жизни.

          Толчея, суматоха, как и во времена детства, все по-прежнему едут в сад и на дачу. У Никиты путь, как и тогда, один из самых далеких. Он успевает перемочь стесненное стояние в душном вагоне до «Садов», после чего становится все легче и легче. Народ выходит, и до Малиновки Никита уже доезжает, сидя на крепких деревянных железнодорожных скамьях, столь обычных в электричках. Кто знает, может, эти скамьи помнят его еще совсем маленьким. Помнят, как радостно он уезжал с летней детской дачи вместе с мамой и Глебом, помнят, как они ехали тогда с дачи в Малиновке в самый последний раз. Он смотрит по сторонам и видит все то же, что и много лет назад, — дедушки и бабушки, мамы и папы, сыновья, внуки, дочери. На глаза попадаются полки, сплошь груженные рюкзаками, хотя класть наверх тяжелое запрещается. А под полками пассажиры, одетые легко и по-дачному. Интеллигентные и совсем простые. Все так же, как и тогда, все как и прежде, как в те времена, когда они с родителями неслись по рельсам в лето, а ветер бил в открытое окно, и мама просила отца все-таки закрыть его, потому что их с Глебом может продуть.

          В Малиновке никто не встречает Никиту. Отец уже немолод для пустой десятикилометровой беготни до станции, сидит на даче, незачем ему по сто раз слоняться туда-сюда-обратно. А вот Никита уже достаточно взросл, чтобы спокойно и без всякой опаски в одиночку дойти до дачи той самой многократно хоженной с самых детских лет дорогой, по пути, знакомому еще с того момента, как пропутешествовал он им в первый раз не столько своими ногами, сколько у отца или деда на закорках.

          Нет, кажется, это все-таки был сон. Не могло все остаться так же, как было. На станции работает тот же магазин, в котором они покупали хлеб, консервы, сахар и разную прочую снедь для пропитания во время летнего пребывания на даче. Никита заходит в него и видит — мало что переменилось. Ассортимент, конечно, уже не тот — пестрых оберток много на том самом месте, где раньше были одни лишь крупы да сахар; консервов — глаза разбегаются, а так все по-старому. Кажется, даже продавщица та же, и все тот же интерьер, и все те же наполовину белые с коричневым стены. Знакомый прилавок, темнеющий и трескающийся от времени. Пол, исшарканный до голого, серого от времени и грязи с сапог дерева.

          Сколько всего сменилось в городе! А здесь все та же жизнь. Все по-старому. Будто все эти годы замерли и остановились.

          И Никита идет старыми тропами, взаправду или нет, теперь в памяти уже не отличишь. Правда и мечта смешались — уже не поймешь, действительно ли было, да и есть ли разница — как проверишь?

          Он идет по знакомому шоссе, и машины — все те же грузовики и редкие легковые — обгоняют его. Память уже не хранит, где, по какой дороге сворачивать в деревню. Это важно — свернешь чуть дальше и упрешься в тупик, придется возвращаться, но ноги несут сами. Сомневается Никита и все же в конечном итоге доверяется им. И идет безопасным путем, тем, которым ходили они всей семьей, кажется, сотни раз — через частные дома, к дороге на дом престарелых.

          Он идет знакомой дорогой через деревенские дворы. И вновь не видит никаких изменений. Все как было тогда, когда каждый год они хаживали мимо туда и обратно: косые избы, серые от дождей и солнца изгороди, брешущие от злобы собаки, редкие коровы и бычки, переходящие от одного края улицы к другому (недоуменный взгляд, жующие челюсти), вечно разобранный трактор или машина на дворе, уже подернутые ржавчиной, рядом с конурой, распахнутые двери сарая и милые кружевные занавесочки за чистыми окошками посреди всей этой грязи. Может быть, чуть меньше движения и возни во дворах, но угольная крошка, годами сыпавшаяся с машин, развозивших этот горючий камень по домам с шахты, хрустит под ногами, как и встарь, и дорога вьется все туда же, в гору, во все еще юный сосновый бор. Никита подымается по ней, смотрит вдаль, туда, где виднеется ограда дома престарелых. Пройтись? Посмотреть? Насколько он помнил, мимо самого дома престарелых ходили они нечасто, и ничего, кроме ограды и современного двух- или трехэтажного здания, не видели. Никита всегда недоумевал — почему дом престарелых? Ведь ни одного старика нет. Не видели они ни разу и никого из персонала. Каждый раз проходили мимо него, как мимо кладбища, — одна большая оградка и этот самый корпус серого бетона, необычный, чужеродный посреди леса, похожий на надгробный памятник. Никита размышляет недолго и все-таки сворачивает на пыльную дорогу от дома престарелых к даче. Идти далеко, но в сравнении с детством дорога вовсе незаметна и легка. Все, что раньше тянулось с детским шагом, медленно плыло, теперь мелькает и проносится мимо. Но все так же малолюдно и мирно. Ноги сами несут Никиту к отцу на дачу. Впрочем, неверно, не к отцу, скорее просто на дачу. Присутствие отца, наоборот, Никиту смущает. Но, с другой стороны, разве не он его позвал? И вот, топ-топ большими быстрыми ножками, повзрослевший Никита идет по знакомым просекам, мимо поскотины, мимо той березы, где стоял он тогда с Настей поздним августом, мимо другой, вокруг которой бегали-носились они в июле с Витькой и Машей. Все дальше, все быстрее — к развилке, к родным, знакомым крышам.

          Опять Никита начинает сомневаться. Воображение и память спорят, сон и быль состязаются, мечта доказывает, а рассудок опровергает. Ничего этого не было, не могло быть — ни электрички, ни одинокого пути по проселку, когда редкая машина обдавала тебя желтой пыльцой с дороги. Ничего этого не было, потому что Никитины родственники продали свою часть загородного дома, потому что не к кому было идти, потому что никто не ждал, потому что семья распалась еще тогда, в том историческом для страны декабре.

          И все же Никита сомневается. Не знает, во что верить: в трезвое знание ума и отчетливость памяти или в высокий полет воображения. Он сравнивает то и другое. И не может решить, что ему дороже, с чем жить.

          Нет, все было не так. Дачу тогда, когда он шел, одинокий, по дороге, еще не продали. Отец как раз помогал там навести порядок постаревшей, вечно одинокой тете Лене. Но и это зыбко, не вызывает доверия и уверенности. «Наверное, так было?» — спрашивает себя в растерянности и сомнении Никита.

          А картины возвращения подставляются уже сами. Он уже не идет, бежит почти, после того как миновал поскотину. И опять все мило и знакомо. Лес шумит и дышит прохладой, несмотря на надвигающуюся предосеннюю теплынь.

          Вот овраг — туда, к ручью, который бежит мимо дома пасечника вниз к Петровичу, вот тот самый поворот вниз, на дачу, который никак нельзя прозевать, иначе отмахаешь дальше и упрешься в изгородь, отмечающую конец деревенской территории, начало владений леспромхоза.

          Домой к даче — уже бегом по исхоженной не раз тропе. И вот: «Лето, я вернулся!»

          Отец отдыхает на кровати.

          — Приехал, дошел? Ну, слава богу. Садись, поешь рассольничка, он, правда, вчерашний.

          Никита не хочет есть, но отказывать он не привык. Он вспоминает, что так было и тогда. Одно время каждое утро Настины родители, деда Саша звали его с собой завтракать. Он не мог отказать. Боясь маминого гнева, смущаясь от обилия окружающих его чужих людей, садился за стол. Ел из вежливости, каждый кусок вставал комом в горле. Теперь вот рассольником угощает отец. И чувство такое же, как и тогда, — чужие, сказать «нет, спасибо» неудобно.

          Руки моются под рукомойником в летней кухне. Странное, давно забытое ощущение от меди и жиденькой струйки воды, сухого мыла, постепенно размягчающегося под каплями, стекающими с рук. Переходя из летней кухни в дом, Никита смотрит во все глаза — кто есть на даче. Может быть, Настя?

          — А тут все были, — невольно отвечает ему отец, когда они разливают подогретый на спиральной плитке по-скорому суп. — Ты, наверное, Настю хотел повидать? Она была, да вот уехали сегодня с утра в Кержацкий поселок к кому-то в гости. Дня на два. У них теперь машина. А неделю назад Витька с Машей приезжали, я Машу даже и не узнал, так выросла.

          На два дня. Услышав это, Никита понял, что повидать ее ему не удастся. Потому что, разобравшись с делами по хозяйству сегодня, назавтра они с отцом после ночевки должны уходить. Лето подходит к концу.

          «Жаль», — подумал Никита. А вслух спросил:

          — Так что надо делать?

          — А ничего не надо, я все уже сделал. Поможешь мне чуть-чуть в погребе подправить — и все. Но это уже после обеда. А сейчас, если хочешь, можно и по лесу походить, за грибами. Я помню, ты это дело любил. Все время с собой кого-нибудь тащил. Надежду Павловну прям измотал этими прогулками. Хотя она по грибы тоже ходить любила. Ну что, пойдем?

          Никита хотел. Ему разыскали что-нибудь попроще из одежды — не в джинсовом же костюме и кроссовках скакать по русскому лесу. Отец выдал свою штормовку, свои сапоги, хоть и были они Никите маловаты. Отправились за грибами.

          Странное ощущение повторилось вновь. Шли они вместе с отцом знакомыми тропами по лесу, который знали вдоль и поперек, по которому не раз бродили с пакетами (грибная корзинка была только у Надежды Павловны). И это был тот лес и не тот. Все вроде осталось, как было. Ну, может быть, осины стали чуть выше да пара деревьев упала от старости и сильного ветра. А так все то же. Но каким тусклым и маленьким, блеклым показался теперь некогда волшебный, таинственный, пугающий лес. Тогда, в детстве, за каждой травинкой ожидалось Никитой чудо. Каждый поворот обещал новые таинства и новую нечаянную радость. Все было юным, сверкающим, манящим. Далекое небо светило сквозь верхушки высоченных деревьев, а солнце ласково напутствовало дальше в поиске тайн. Любой крик птицы казался значительным. Пугал до смерти появлявшийся вдруг ниоткуда посреди туманного утра филин. Во всем ощущалась своя тайная жизнь.

          Нынче шел по лесу взрослый Никита в отцовской кирзухе и не чувствовал ничего из былого. Трава как трава. Усталые дудки да репейник вокруг. Унылые иудины деревья — осины, поредевшие и повзрослевшие. Даже грибы не радовали.

          Впрочем, мало их было, грибов, — и это было единственное отличие от того старого леса, который привиделся Никите в воспоминаниях о прошлом.

          Может, и тот лес был на самом деле безликим и безрадостным, обычным, лишенным заманчивости? И лишь мальчишеское воображение, помноженное затем на особенности людской памяти, усилило воспоминания о том лете как об утраченной земле обетованной? Может, это и есть плата за взросление — утрата восторженного и яркого восприятия? Может, это не тогда дело было в нем, а сейчас? Может быть, он стал слишком «Я», слишком заперся в ракушку своей самодостаточности, утратил открытый и простой взгляд на мир, слишком закрылся?

          Никита шел вслед за отцом и казался себе тупым, плоским, никчемным в этом поблекшем мире своего лета.

          А отец, обычно немногословный, все говорил и говорил, рассказывая о здешнем житье-бытье. Может, соскучился по общению, а может быть, ему было неловко перед Никитой, с которым не жили они уже несколько лет, после того зимнего расставания, после конца семьи, совпавшего с концом страны и всей той старой жизни.

          Никита не слушал и лишь рассеянно кивал головой. И в то же время думал, что вот никогда так не был отец доступен и прост, как сейчас. Много обид пролегло между ними, но как-то это ушло в этом простом походе по лесу. Может быть, не хватало ему для того, чтоб понять и принять отца, этого отчуждения, растянувшегося на несколько последних лет и обещавшего продлиться до самой смерти.

          Они набрали не так много грибов, но сварить с картошкой хватит.

          Вернувшись, отец посадил его чистить грибы, а сам ушел что-то доделывать в погреб.

          Никита сидел в летней кухне один над чашками, работал складным ножом. «Он острее, и им удобнее», — как сказал отец.

          Кухня называлась летней, но сегодня в ней особенно прохладно, тоскливо и одиноко. Хотя и здесь все осталось неизменным — и наклон кухни, и почерневшие, заветрившиеся, не обработанные рубанком доски.

          Как мать тогда ругала отца! Да и деда Саша смотрел удивленно. Где это видано? Надо было хоть как-то обработать. А то садишься на скамеечку возле кухни и, как прислонишься, — чувствуешь что десятки, а может, сотни деревянных иголок впиваются тебе в спину.

          Сколько заноз загнал себе в руки тогда маленький Никита! Теперь эти доски настолько постарели, что занозишь о них руки вряд ли. И Никита, глядя на них, думает, что, кажется, отец все сделал правильно.

          Все это плохо, недоделано с плотницкой точки зрения, но как мило сердцу. Сколько воспоминаний! Разве мог умелый деда Саша породить их своим строительным мастерством? От соседской кухни веяло добротностью, в ней приятно было ночевать, и место подобрал деда Саша хорошее. Но этот комфорт заслонял милую сердцу русскую бедность, несуразность и неказистость, так волновавшую сердце.

          Сделал деда Саша все правильно и крепко. Но разве это уберегло соседскую кухню от беспощадного ко всему времени? Постарели и обветрились доски — и кухня соседская стала просто серым, облезлым домом с остатками удобства внутри. Ничего не осталось от былого величия. Так некогда пышные красавицы блекнут и выцветают со старостью. А отцовская кухня все в одной поре, скрюченная, покосившаяся, холодная, неприветливая, русская.

          От такой кухни и думы другие. О ней и память дольше. Она каждой своей занозой вонзается в воспоминания. А иногда кажется, что и сами руки помнят. Никита смотрит на свои, измазанные грибной слизью, и видит черную точку под кожей указательного пальца. Это она, заноза-память.

          Нет, не должно быть в России покойного ухоженного деревенского быта. Выбивается такой быт из жизненного круга, не гармонирует с окружающей жизнью. Рождает беспамятство, рождает безразличие и плоское отношение к миру, к природе, к другим, как к чему-то предназначенному для комфорта, не более.

          Отец вернулся, и они поставили картошку. Телевизор не работал, что-то разладилось в нем пару лет назад, а новый везти не имело смысла. Но его и не выкинули, пожалели за добрую долгую службу. Теперь его не накрытый салфеткой кинескоп показывал все одну и ту же программу почти в черно-сером изображении: сегодня — это Никита и отец, кастрюля с картошкой и молоко, которое неизменно, как и тогда, в детстве, продолжала продавать тетя Рая. Делать было нечего. Рассказать отцу о своей жизни Никита ничего не мог. Вся его жизнь после тех летних пор могла бы уместиться в несколько предложений. Ничего в ней не происходило, все закончилось и отгорело. И вот сейчас, сидя здесь с отцом на прохладной даче, ловил себя Никита на мысли, что впервые сознает, что слишком долго и слишком глубоко был он привязан к этому лету, к этому забытому Эдему, который географически и физически на карте есть, есть в памяти, а в душе уже отсутствует.

          Это возвращение, казавшееся поначалу Никите пустым, никчемным, ненужным, сказало ему много больше, чем он предполагал. Сидя здесь, в этой холодной, с провисшим от старости потолком комнате, он понял, что вся жизнь его отныне свободна от тех летних дней, что те дни перестали быть для него чем-то реальным, что они стали лишь воспоминанием, которое будет греть его всю жизнь, но в которое он никогда уже больше не вернется.

Продолжение следует…

0 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделись в соцсетях

Узнай свой IP-адрес

Узнай свой IP адрес

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F