АНАТОЛИЙ МИХАЙЛОВ. Мой Глеб

09.03.2019

РУССКАЯ КРЕПОСТЬ

1

Постучали люди в черном,
их впустили, как своих…
Гл. Горбовский

Горбовский открыл мне в трусах. Когда я к нему позвонил, он в это время, оказывается, одевался. Глеб стоял в одном носке и деловито просовывал ногу в штанину.
Я промямлил:
– Глеб… – и запнулся. Потом поправился, – Глеб Яковлевич… – и замолчал.
Нога, на которой стоял Глеб, теперь была вторая. А над коленом первой синела татуировка.
Я хотел разобраться в ее содержании, но покамест вникал, Глеб уже успел штанину одеть.
Он меня пригласил:
– Заходи! – и мы с ним прошли на кухню.
Я удивился: тахта. На столе из пишущей машинки торчал чистый лист бумаги. В углу под раковиной выстроилась целая батарея пустых бутылок из-под кефира.
Глеб перехватил мой взгляд и, похоже, передо мной оправдался.
– Надо бы сдать… Все никак не соберусь…
Я сказал:
– У меня песни. На ваши слова. Две пленки.
Он огорчился:
– Пора бежать. А завтра не можешь?
Я обрадовался:
– Могу. А во сколько?
Он спросил:
– Ты работаешь?
Я признался:
– Да нет. Я только переехал. Поменял. Москву на Ленинград.
Он удивился:
– Да? Странно. Ну, давай, часов в двенадцать. А то вечером дела.
Тут он вдруг вспомнил, что стоял, когда я вошел, в трусах, и снова как будто оправдался.
– Да. Потолстел. Старый уже стал. Сорок лет.
Я поддакнул:
– Да. Я тоже думал, моложе.
Он усмехнулся:
– Старше Евтушенко.
Мы с ним вернулись в коридор. Я надел ушанку и уже собрался уходить. Он улыбнулся и вдруг протянул мне руку:
– Глеб.

Я совсем смешался и прошептал:
Толя… – потом поправился, – Анатолий… – и снова поправился, – Толя…
Как я ни волновался, но все-таки успел заметить, что у Глеба на левой руке не хватает указательного пальца.

2
…Я куплю себе галстук,
зеленый, как поле…
Будь он проклят –
разумный и будущий я…
Гл. Горбовский

Когда я набирал его номер, то больше всего боялся нарваться на женский голос. А то как-то раз позвонил, и подошла, я думал, домработница, а это, оказывается, его половина, а когда я спросил «Глеба Яковлевича», мне каким-то раздраженным тоном ответили, что «его нет дома», и не успел я открыть для следующей фразы рот, как тут же послышались гудки. Сначала это меня озадачило и даже расстроило, но потом я себя успокоил, все-таки у человека семья, к тому же, Глеб совсем недавно переехал в новую квартиру, и тоже все на нервах, и теперь у него уже трехкомнатная, а когда я его разыскал через справочное бюро, была еще только однокомнатная и потом с каждой новой встречей прибавлялось по комнате, а в прошлом году, когда я ему привозил прослушать кассетник, хотя пространства и прибавилось, он меня почему-то в комнату даже не пригласил, или хотя бы на кухню, и мы с ним стояли и разговаривали в передней, наверно, Глеб тогда просто устал, его в тот день вызывали в Смольный на совещание работников культуры. Но несмотря ни на что Светочка так для меня и осталась все той же восторженной девочкой, она еще училась на филфаке и защищала диплом на тему «Глеб Горбовский и советская поэзия», а может, «Глеб Горбовский в советской поэзии», я уже точно не помню, наверно, одно и то же, но все-таки не совсем, если, конечно, вдуматься, и я еще удивился: везет же людям (а мне в том же самом году в Магадане любимая женщина засветила по темени бутылкой и даже ходили зашивать). И когда я Светочку только увидел, то подумал: ну, надо же, какая взрослая дочь (сейчас, наверно, его первой дочери уже за двадцать), а это, оказывается, жена; Глеб все, помню, шутливо ее похлопывал по мягкому месту и все повторял «Ну, ладно, ладно… дай с человеком поговорить…»: а когда перед этим слушали магнитофон, то Светочкины глаза так и лучились радостью и одновременно гордостью, и в самом начале каждой песни она чуть ли не хлопала в ладоши и все восторженно приговаривала «Ой, и это… и это тоже!.. Глеб, это же наше… любимое…», а когда речь зашла о выпивке, то со словами «А мы уже больше не пьем!» ласково обняла Глеба за плечи. И Глеб все смущенно улыбался, и вокруг из книжного шкафа и со стен глядел на нас со своих фотографий, совсем еще ранних и редкостных, где Глеб все еще тот, давнишний, «пропахший земляникой», и уже недавних, последних, где он чуть ли не во фраке, и сразу же припоминается его «Зеленый галстук». А Светочка сейчас, наверно, уже солидная дама (и теперь у них с Глебом тоже дочь) и, скорее всего, больше уже не носит таких кокетливых с кружавчиками платьиц.
Но к телефону подошел сам Глеб, я его сразу же узнал, и мне показалось, что он на меня как-то даже обиделся. За мой не совсем уместный вопрос: помнит ли он меня или нет – ну, конечно, помнит.
– Ну, как ты там, чем занимаешься?
– Чем занимаюсь… Да все тем же… Слушай Глеб… все, что я тебе записал…
Но он меня перебил:
– Знаешь, сегодня не могу. Занят. Пишу прозу.
И я ему даже позавидовал. Что до стихов я покамест еще не дорос. Еще не дорос до своего «Евгения Онегина».
Может, попросить почитать. Но я все-таки постеснялся.
Я уточнил:
– Вообще-то не обязательно сегодня. Просто я все твои песни перепел. С другим аккомпанементом.
Он поинтересовался:
– Ты мою последнюю книжку не читал?
Я спросил:
– Какую, рыжую?
Я думал, он спрашивает про свой «Монолог». Туда вошли стихи из всех его книг.
Но вот что обидно: все, что мне по душе, написано уже очень давно. Еще в шестидесятых. И даже в пятидесятых. А из его последних сборников у меня так и не вышло ни одной песни.
Правда, одна все-таки получилась. Но потом пригляделся, и оказалось, тоже из ранних. Просто раньше, наверно, было никак не пристроить.
А стихотворение что надо. В особенности начало:

  Страшней всего – остаться одному.

Таскать по свету душу, как суму,
стучать в дома, завешенные тьмой,
и всякий раз – не попадать домой.

Когда еще Глеб напишет такие строчки?
Но оказалось, не рыжую, а такую серую, с розовым заревом. «Видения на холмах».
Он посоветовал:
– Купи последний номер «Смены». Там у меня поэма. «Русская крепость». Потраться. Всего двадцать пять копеек.
Я пообещал:
– Конечно, куплю… обязательно… только ты знаешь… мне твой последний сборник… вообще-то не очень… ты знаешь… не понравился…
И не успел я еще все это произнести, там, откуда уже все крепчало молчание, что-то успело заклинить и, сдвинувшись, поехало прямо на меня…
– Думаешь, там только про войну?.. – голос Глеба, мало того, что изменился, он у него как-то вмиг скособочился. Как будто мое признание своротило ему скулу, и теперь уже не восстановить. – Да ты читай, читай дальше…
И тут мне показалось, что Глеб как-то вдруг даже захмелел. Жалко, что по телефону нельзя было почувствовать запах. А то бы, наверно, понесло перегаром.
– Да где ты еще найдешь… такого второго Глеба Горбовского!!! – эти слова Глеб уже не произносил, а цедил и не просто, а с какой-то подворотной ухмылкой. Вроде бы мы с ним на толковище и, чтобы друг друга распалить, прежде чем приступать к серьезному разговору, «ботаем по фене». – Ну, а что тебе нравится?..
Я пролепетал:
– Понимаешь… Мне от тебя… – и запнулся. Я хотел ему сказать, как мне было когда-то дорого каждое его слово, но язык меня почему-то не слушался, – я люблю твое старое…
– Жидовня-я воню-ю-чая!.. – точно сделав для себя уже давно напрашивающийся вывод, проворчал на прощание Глеб, – иди-и на-а х..!.. (ну, надо же: так спокойно, с расстановкой – как будто пожелал мне счастливого пути) – и бросил трубку.

3

Здесь Московии царь,
напрягая карающий мускул.
настоятелю голову снес – самолично!
Понервничал малость…
Царь был Грозным царем,
и такое ему – полагалось.
Снял головку и вдруг зарыдал,
осознав в себе хама!

Гл. Горбовский

– И все-таки ты не прав… – Лена отодвинула от меня стакан и, протянув бутерброд, откинулась на спинку тахты, – ведь ты же его тоже обидел. Мне кажется, ты должен ему позвонить еще раз.
– Нет, ты только послушай:

                Кровь текла на булыжник.
  А крепость алела рассветно…
                Царь берег государство.
      Он делу служил беззаветно.
               Пусть монах невиновен!
        Невинная кровь, если надо,
               охраняет владыку
                                                   надежней любого солдата.

Я отложил «Смену» в сторону и встал.
– Ну, что, решился?
Я сделал шаг и остановился. Ноги меня не совсем слушались. Ноги были со мной заодно.
– Понимаешь, не могу. Мне уже и так все ясно.
– Ну, иди, иди. Да не бойся… – Лена все еще пыталась меня подбодрить.
Я сделал шаг и снова остановился.
– Не могу, понимаешь? Ну, просто не могу… – я еще все стоял на пороге.
Лена снова повторила:
– Да не бойся. Иди…
– Ну, ладно. Попробую… – я еще раз посмотрел на Лену и вышел в коридор.
А может, все-таки Лена права? Может, у него, и правда, запой. Все не пил, не пил, а потом вдруг раз – и запил! Но ведь у него уже была белая горячка. Даже, говорят, не одна. А вдруг он сейчас царапает руками стенку или, скрипя зубами, разрывает на груди рубаху… Что же делать?
Я схватил трубку и все никак не мог попасть в циферблат. Палец у меня дрожал. Наконец, номер закончился, и в трубке послышались короткие гудки.
Занято. Ну, слова Богу. Значит, не горячка. Ведь не может он одновременно царапать руками стенку и разговаривать по телефону.
А вдруг я не туда попал? Я снова набрал его номер. И опять было занято.
Я снова вернулся в комнату.

Лена на меня ласково посмотрела и спросила:
– Ну, как?
Я ответил:
– Занято. – И сел на тахту.
Пока я ходил звонить, Лена уже успела налить нам по новой. Она снова сделала мне бутерброд.
– Ну, давай, за удачу!
Я схватил стакан и запрокинул голову…
Лена прикоснулась ко мне ладонью и погладила:
– Ну, успокойся, успокойся. Сейчас все уладится. Вот увидишь…
А что может уладиться? Ведь если Глеб в запое, значит у него просто срыв. Но тогда ему все равно каюк, от запоя. А если не в запое, тогда это уже не Глеб. Что же лучше?
Я снова встал и опять вышел в коридор. Трубка была вроде гири. Ну, что я ему буду говорить?
На этот раз гудки оказались длинными, и я услышал голос Глеба. Обычный трезвый голос. Можно вешать трубку. Я это уже почувствовал. Но решил все довести до конца.
Я выдавил:
– Глеб… Это снова я… Я вообще-то не должен тебе звонить… Но понимаешь… Ты меня только выслушай и, пожалуйста, не бросай трубку… (Глеб молчал.) Понимаешь, я сейчас… Помнишь Лену… Она говорит… позвони… Может, ты вчера был просто не в себе…
– Не обращай внимания! – Глеб точно вдруг снизошел и с высоты своего трона бросил мне царственный жест. Он решил меня помиловать.
– И еще… – тут меня словно качнуло, и, восстанавливая равновесие, я нащупал подошвой канат, – и еще ты вчера говорил про евреев…
– А ты что, еврей?! (Вот тебе раз!) – И вдруг снова, как и вчера, от него понесло перегаром. Каким-то луком. Вперемешку с квашеной капустой.
– Да как тебе сказать… Понимаешь… Ты… ты для меня… Но я все равно (Глеб молчал, запах лука вперемешку с капустой все усиливался)… все равно я от своих слов не отказываюсь…
– Упря-я-мый бара-а-н!… – с какой-то настойчивой досадой прохрипел в сердцах Глеб. – Да насра-а-л я на тебя и на твою Лену…
Я послушал гудки и, постояв в одиночестве, снова вернулся в комнату.
– Ну, как, – улыбнулась мне с тахты Лена, – поговорил? (Глупышка, она еще на что-то надеялась.)
– Да. Поговорил. Я оказался прав. Он на нас насрал.

1977

БЕТХОВЕН И РАХМАНИНОВ

Давая оценку творчества Глеба, академик Панченко сравнил Горбовского с Бетховеном, правда, с оговоркой, что если Бетховен со своей «Лунной сонатой», хотя и пессимист, но по сути ОГЛОУШИВАЕТ, то Глеб (будучи ночным лесовичком), по сути – оптимист и наоборот – УТЕШАЕТ, и Ваня Сабило, вскочив, разгневанно возмутился, что Глеб совсем не Бетховен, а скорее Рахманинов, потому что от немца, хоть переводи его на ямало-ненецкий, все равно никакого толку, а Глеб – свой, русский – и его сразу же поймет даже зимующий в яранге коряк-оленевод, и академик с Ваней тут же согласился, после чего поведал, что ему однажды рассказывал сам Глеб.

Попали они как-то с Соловьевым-Седым где-то на Псковщине в церковный приход, и после поста все, как собаки, голодные, а там икра и с малосольными огурчиками севрюга, а потом батюшка и предлагает, ну, а теперь, кто хочет, может расписаться в книге почетных гостей, и все, кроме Глеба с Соловьевым-Седым, сразу же в кусты, в особенности секретари обкома, и Соловьев-Седой написал, что Бог это хорошо, в особенности, если Бог тебе нужен, и Глеб Василия Павловича тут же поддержал и письменно подтвердил, что он с ним по всем параметрам солидарен, и академик Панченко еще раз подчеркнул, что как УТЕШИТЕЛЮ, Глебу вообще нет равных.
И взволнованная литературная дама тут же всем рассказала, как в свое время Коля Рубцов так обожал Глеба, что однажды выдал стихотворение Глеба про осину за свое, и все одобрительно захлопали, после чего растроганный Глеб подтвердил, что они с Колей неоднократно выпивали, и Коля, хоть и небольшого роста, но был очень сильный, и когда они с Колей боролись, то Коля его постоянно укладывал на лопатки.

ПРИМИ ЗА ЛЮБОВЬ

…и алкоголики тревожно
договорятся – и запьют…
Гл. Горбовский

1
Позвонил Алексеев.
Обычно он звонит сначала Глебу и, обозначив место встречи, делится с ним своей последней новостью.
– Тебя хочет видеть Михайлов.
Потом звонит мне и, продублировав намеченный пункт назначения, даже не моргнув глазом, сообщает:
– Тебя хочет видеть Глеб.
Но на этот раз, в нарушение традиции, он сразу же берет быка за рога.
– К тебе идет Глеб. Через десять минут выходи в Пушкинский садик.
И дает мне задание: купить Глебу бутылку и доставить его в целости и сохранности на Кузнецовскую.
(Володя Алексеев – мой сосед: я живу на Пушкинской, а он (Алексеев) живет в коммуналке на Невском. И если у Коли Шадрунова на первом этаже в его рассказе «Приключение с негром в Рамбове» в «скворечнике» за форточкой всегда дежурит стакан, то у Алексеева на пятом этаже, помимо стакана, имеется еще и чайник с рассолом. И в прошлом году Алексеев нас там с Глебом и познакомил. Меня – ровно через двадцать лет после нашей с ним «Русской крепости». А Глеб – как потом выяснилось, меня вообще не запомнил, такое я на него произвел неизгладимое впечатление. Зато сейчас я все с лихвою наверстал: Глеб что-нибудь вякнет – и я его сразу же цитирую. Например, про его вторую жену, покончившую собой в «расчужой Америке». Сначала процитировал его стих, начинающийся словами «Папка музыкальная по земле волочится…», и этот стих был в свое время посвящен Анюте. А когда уже после второй бутылки Глеб нам с горечью признался, что «любил только одну Анюту», то я это ему сразу же подтвердил:

Конкретно я любил Любашу,
абстрактно я любил Анюту.
Я иногда любимых спрашивал:
а с кем я спать сегодня буду?
Любаша скидывала кофточку,
ложилась плотно, как в могилу.
Анюта сбрасывала крылышки…
Анюты не существовало.

И Алексеев, испытывая за меня гордость, все повторял: «Вот видишь, какой человек, такого больше нет!» И сначала все над Глебом подтрунивал, что из-за таких, как он, родившихся в 31-м году, России «придет п…ц», и оказалось, что из-за Ельцина с Горбачевым, а потом, уже по привычке, стал Глеба подначивать, что вообще-то «евреи даже еще лучше русских». И Глеб сначала все смеялся, что некоторые «полуэктовы», действительно, не хуже русских и что среди «чистокровных французов» у него имеется немало друзей, но потом вдруг не на шутку засомневался: ну, это уж «хуй на ны!» и все-таки подтвердил, что Соснору, и правда, вытащили с того света «Рабиновичи» да и Рида Грачева – тоже, и неожиданно вспомнил, как-то лежит он возле Финляндского в психиатрической клинике – и по коридору ведут Рида, и Рид со словами «полетели, полетели!» все машет в пижаме руками, потом вдруг видит, Глеб, – и «ты, – кричит, – пьяница, тоже здесь!». И потом, уже совсем косые, в два голоса мы драли с Глебом глотки: …учителя читают матом историю страны труда… и Алексеев, как-то смущенно нами любуясь, добродушно улыбался, а Глеб на своей новороссийской подборке, чуть было не прослезившись, мне надписал: Толя, дорогой, прими – за любовь к тебе. И подписался ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ.)

2
Я спускаюсь по лестнице и выхожу на Пушкинскую. Напротив памятника Александру Сергеевичу, откинувшись на спинку скамейки, полулежит Глеб. Вместо кудлатой шевелюры – всклокоченные патлы, а на обрубленной фаланге пальца – уже не совсем свежий бинт.
Глеб открывает глаза и, пытаясь подняться, протягивает мне петушка. Не выпуская моей ладони, теперь стоит и качается. Все продолжая раскачиваться, хватает меня за рукав и уже на ходу, обернувшись, осеняет Александра Сергеевича крестом.
…Прямо на асфальте, исполняя обязанности рекламного агента, лежит бомж. Глеб останавливается, и мы заворачиваем в разливуху. И, к моему удивлению, Глеб как-то в миг оживает.
Ему – сто пятьдесят и запивон. А закуси не надо.
– Возьми апельсиновый сок.
Нет, лучше стакан спрайта.
Ну, ладно, можно еще и закусь. Глебу понравилась ветчина.
– И еще, – говорю, – бутерброд с ветчиной.
Буфетчица улыбается. Неужели узнала? Ведь это Глеб Горбовский.

Я живу у вокзала.
В каждом поезде гость.
Тот привозит мне сало.
Этот – семечек горсть.

Правда, во времена Глеба этой разливухи еще и не было в помине. Но значит была другая.
Когда брали водку, теперь удивляется Глеб.
– А ты?
– Я, – объясняю, – потом. Дома.
Хотел помочь ему нести, но Глеб запротестовал. Он сам.
Спрайт не пошел, а водка уже проскочила.
Кивает на спрайт:
– Допей… я не заразный…
Достал из кармана платок, и, накинув на «закусмон», аккуратно законсервировал.
Подумал и засунул в карман.
– Пригодится.
…Мы уже с ним в метро. Глеб вытаскивает удостоверение и, шатаясь, протягивает его дежурной.
Я поддерживаю Глеба за локоть:
– Он со мной.
Неужели не пропустит? Ведь это же Глеб Горбовский!

Человек уснул в метро,
обнимая склизь колонны…

Пропустила.
Глеб садится на ступеньки и тюкается головой о балюстраду. И откуда-то снизу металлический голос делает нам с Глебом замечание. Сидеть на ступеньках не положено.
При сходе со ступенек приходится Глеба подхватывать. Как будто мешок, который может на ступеньках застрять. Сейчас рассыплется, и эскалатор остановится. И подойдет милиционер.
Мы стоим на платформе, и. чтобы Глеб не свалился на рельсы, я его то и дело отодвигаю. Как непослушного малыша. Зато уже в вагоне сразу подталкиваю на свободное место. Глеб тут же плюхается на сидение и закрывает глаза.
Коронованный под нулевку, прямо над Глебом, как с иголочки – задумчивый богатырь. (И рядом – с точно такой же прической – его двойник)
Вдруг наклоняется и с шаловливым воплем «Хайль!» вскидывает вперед правую ладонь.
Глеб поднимает голову и как будто просыпается:
– Храни тебя, Господь!
Бритоголовый еще раз повторяет «Хайль!», и его двойник, словно приглашая присоединиться, заразительно хохочет.
Глеб опять поднимает голову:
– Говно… – и, насупившись, показывает кулак.
Пассажиры откладывают газеты и, в предвкушении надвигающейся опасности, обеспокоенно застывают.
Бритоголовый вытаскивает из-за пазухи наручник и, напоминая героя моего детства Бабона, двигает желваками скул.
Глеб еще раз поднимает голову и повторяет:
– Говно…
Бритоголовый надевает наручник себе на запястье и, сцепив свое запястье с поручнем, едет по нему, как по рельсу. Возвратившись обратно, неожиданно на одной руке повисает и, качаясь пудовыми башмаками, все с тем же воплем «Хайль!» теперь поворачивается ко мне.

                                            Какое страшное лицо.

Глаза ночные – без просвета,
и губы налились свинцом…
Кому-то будет он отцом,
чье тело будет им согрето?
Он громко пьет из кружки пиво,
и жмется очередь тоскливо.

Диктор объявляет остановку, и опустившимся занавесом «веселые ребята» испаряются.
…Мы водружаемся на эскалатор, и Глеб опять садится на ступеньки. Только теперь уже не по ходу, а против движения. И механический голос опять делает нам замечание. Глеб нехотя поднимается и вдруг начинает петь.
– Очи черные… – хрипло выводит Глеб, – очи страстные…
И на другой стороне едущие нам навстречу зрители поворачивают головы…
Мы вываливаемся из метро и, приобретая устойчивость, Глеб роется у себя в карманах.
Все. Потерял ключи.
Старухе соседке девяносто лет. Да еще и вдобавок глухая.
– Придется, – радует меня Глеб, – возвращаться обратно.
И вдруг вспоминает свою «Лидуху».
– Уехала, – улыбается, – за Полярный круг. Теперь, – смеется, – директор. Директор Полярного круга.
Мы переходим Московский проспект – и навстречу почему-то одни пьяные. И многие с Глебом здороваются. Одни просто кивают, а некоторые даже жмут петушка.
И Глеб у каждого из них допытывается:
– А ты не знаешь, где тут белые, а где красные?
Но никто, оказывается, не знает.
Теперь вдруг вспомнил Иосифа.
Иосиф, конечно, белый. Но поэт он небольшой.
– А ты, – спрашивает, – что, был на Брайтоне?
– Ну, да, – говорю, – был…
И он тоже был… у Кузьминского…
– А Эмму, – спрашиваю, – помнишь?
Задумывается.
– Мышка… человек…
А у лежащего на диване Кузьминского на животе пиво…
Выпьет и вешает пустую бутылку на ветку. Такая у Кузьминского елка. И вся в бутылках из-под пива.
Подходим к газетному развалу, и Глеб знакомит меня с продавцом.
– Хороший, – говорит, – человек.
Это значит я.
Мужиченко чем-то напоминает сидящую у «стены плача» румяную бабульку. (У которой в одной руке «Штурмовик Черномырдин», а в другой – «И снится Явлинскому Пуго». И еще за пазухой «Лимонка». А на ящике из-под пива – развернутый «Русский порядок».) И с выражением «чего изволите» выжидательно осклабливается.
Глеб (по-хозяйски):
– Дай ему пару газет…
Мужиченко протягивает мне два экземпляра. Газету «Завтра». Главный редактор Проханов. И еще «Дуэль».
Глеба там напечатали.
Я думал, это мне подарок. Но, оказывается, надо платить.
Я протягиваю продавцу четыре тыщи и кидаю Глебушкины подарки к себе в сумку. Дома прочту.
…Теперь разговаривает с нищим.
Знакомит.
– Хороший человек.
Это значит я.

Командует:
– Дай ему тыщу…
Я протягиваю нищему тыщу.
Нищий:
– Храни тебя, Господь!
…На витрине винно-водочного киоска одни «бомбы». А где же чекушки? Придется раскошеливаться на поллитру.
Остановились у мороженщицы.
– Тебе, – поворачиваюсь, – какое?
Глеб уважает фруктовое.
– В стаканчике?
Лучше в брикете.
Опять кидаю в сумку. Как бы не протекло.
…Идем с ним через парк – и нам навстречу теперь сплошные бомжи. И все, как на подбор, косые.
Смеется:
– «Привет вам, птицы…»
И вдруг навстречу памятник Зое Космодемьянской.
Нахмуривается:
– Вот б…
И неожиданно запел:
– «Зачем вы Ваньку-то Морозова… Ведь он совсем не виноват»…
– Да, – говорю, – умер Булат…
Садится на скамейку, и, подогнув колени, уже приноравливается на боковую.
Я хватаю Глеба за локоть и тормошу.
– Растает, – и киваю на свою сумку, – растает, – объясняю, – мороженое…
Глеб медленно разгибается и со словами «я, Толя, конечно, говно…» свешивает ноги на землю.
Ну, надо же, даже назвал меня Толей. Еще не позабыл.
…После бюста Зои Космодемьянской еще один бюст (поставили бы лучше бюст моей возлюбленной Зои из Магадана: вот это, я понимаю, БЮСТ.)
На бюсте выбито ГРЕЧКО.
Я говорю:
– Когда-то был министр… помнишь… министр обороны…
Навстречу ковыляет старуха.
Глеб спрашивает:
– Бабушка, а что это за маршал?
Бабка вытаскивает очки и читает:
– Гречко.
– Вот видишь, – смеется Глеб, – а ты говорил министр…
(А когда я шел обратно, то оказалось космонавт.)
…И вдруг вошли в березовую рощу.

                                          Она застроена не деревом,

а музыкой – сквозными звуками…

 Глеб улыбается:
  – И откуда ты все это знаешь?
 Я говорю:
   – Такая песня…
 И тоже ему в ответ улыбаюсь.

 А все-таки я молодец, что,  вернулся на Родину.
 Не то что все эти «лифшицы-гозиасы».  
 И почему-то вдруг вспомнил Топорова.      
 Топоров, правда, как-то заметил, что в российской словесности одновременно существуют сразу два Глеба. Один – еще живой, а другой – уже давно откинул копыта.
 Но Глеб Топорову все прощает. А вот  Гозиасу он бы порекомендовал «открыть бакалейную лавку».
 …И вдруг мы увидели газон. А на дощечке надпись НЕ ХОДИТЬ.
 Я засмеялся:

Не ходить? А поваляться можно?

И Глеб опять меня похвалил. (Мы уже с ним заворачивали во двор.) И успокоил, что если соседки нет дома, то у него в запасе есть еще диван. И все жильцы этот его диван видят из окна. ДИВАН ГЛЕБА ГОРБОВСКОГО.
Оказывается,  скамейка.
Из подъезда выходит мужик и, ласково поздоровавшись, называет своего соседа Глебушкой.
 Мы поднимаемся по лестнице и перед дверью своей берлоги Глеб опять выворачивает карманы. Платок с бутербродом на месте, а ключи точно слизало языком. Придется звонить.
Ну, слава Богу, кажется, шаги. И параллельно прошебуршавшим  затворам звякает цепочка.
Старуха, хоть и «глухая», но почему-то все слышит.
 – Вам, – сообщает, – Глеб Яковлевич, звонила Лидия Дмитриевна! 
 Глеб Яковлевич проходит в свою комнату и, завалившись на тахту,  поворачивается к стене. И в это время раздается звонок. Телефон в коридоре.
 Соседка хватает трубку и, в отсутствие притихшего Глеба Яковлевича, протягивает ее мне.
 Оказывается, Лидия Дмитриевна.
Услышав чужой голос, Лидия Дмитриевна настораживается.
 – А вы, – спрашивает, – вообще-то кто такой?
 – Я, – говорю, – Толя Михайлов.
 Но Лидию Дмитриевну такая информация не совсем устраивает. А на каких, интересуется, правах я  здесь околачиваюсь.   
 – Я, – говорю, – из лесного лабиринта. И на слова Глеба Горбовского отыскиваю мягко-мшистую спальню речки. 
 Но Лидию Дмитриевну это опять не устраивает.
 – И еще, – уточняю, – я хотел бы послать Косте Кузьминскому «Сижу на нарах». Примерно пачку. Или даже две. И Костя там, у себя в Нью-Йорке, обозначит. А Глебушке будет подспорье.
 Но даже и это Лидию Дмитриевну опять не колышет.
 – «Сижу на нарах», – строго окорачивает меня Лидия Дмитриевна, – «не поэзия».
 И вообще Глеб теперь принадлежит не ей, а России. А «подонки, которые его окружают», этого не понимают. Прокукарекали вместе с ним 900 тысяч (весь его гонорар), а все его «раннее мелкотемье» теперь растаскивают и, выдавая за свое, продают а парке Победы. И «этот негодяй Нестеровский» (там же нет фотографии) утверждает, что он Глеб Горбовский. И, если настаивают, даже фиксирует покупателям его «автограф».
  – И если будете с Глебом пить, то пейте хотя бы «красное», но главное – не оставляйте ему никаких денег.



 (А сейчас в издательстве потребовалась его личная подпись, и Лидия Дмитриевна никак не может Глеба отловить. И сразу припомнилась наша бывшая соседка Васильевна, которую, прежде чем доставить ее в ГОРОБМЕН, мы тоже все никак не могли заарканить и, чтобы ее заманить, бесплатным приложением к «Агдаму» пришлось еще и покупать торт полено.)
 И я Лидии Дмитриевне признался, что уже купил ему «белую» (наверно, недаром свою любимую книгу он окрестил  БЕЛАЯ СОТНЯ). Но вы, пообещал, не беспокойтесь: Глебушке она не достанется.
  И свое обещание, данное заботливой Лидии Дмитриевне, я все-таки сдержал – и эту проклятую бутылку мы с Глебом так и не открыли. Зато оприходовали ее потом с Алексеевым.




НАШ ЕСЕНИН

…терся месяц голой жопой
о немытое окно.
Гл. Горбовский

 Как-то снарядили Глеба за подкреплением, и вот уже битый час Алексеев сам не свой. Чайник с рассолом полный, а выпить нечего.
 И, теребя Алексеева, Валюха забеспокоилась.
 – Что-то, – говорит, – с Глебом стряслось. Иди поищи.
 (Валюха – Володина жена. Она моложе Алексеева лет на пятнадцать, и в минуты просветления Глеб ее называет ласкательно «ребенок». Однажды ночью, правда, разволновался и как заорет.  «Убью, – кричит, – е… я лесбиянка».
 Оказывается, перепутал с Комарово, когда отдыхал в творческой командировке от Союза писателей. И вдруг целый автобус из Хельсинки. И одни бабы.
 А утром встал на колени и просит у Валюхи прощения.)
 И Алексеев обнаружил Глеба в 5-м отделении милиции. Бутылку Глеб купил, но по дороге обратно ему повстречался китаец. И Глеб его решил прямо под «детским грибочком» угостить. И тут как раз объезд.
 Китайцу-то что: он и без водки косой – сидит себе и так добродушно улыбается. И его сразу же отпустили. А Глеба тут же загребли и посадили в хмелеуборочный комбайн. И уже в «обезьяннике», заскучав, Глеб надумал такую перекличку. Видит, одни джигиты, тогда еще «в сортире» не «мочили», и решил их всех выстроить по росту.
 И дает им команду:
 – Гусейновы, по порядку номеров рассчитайсь!!!
 И джигиты его по полной программе и рассчитали. Хорошо еще, подоспел Алексеев.
 – Ребята, – кричит, – не бейте! Это наш Есенин!
 А уже на дому Глеб обнажил развороченное в рукопашном бою плечо, и для дезинфекции  Валюха его протерла увлажненным в растворе марганцовки тампоном стерильной ваты.






КОРНИЛОВ И ГОРБОВСКИЙ

Однажды я у Володи Корнилова спросил:
 – А как ты, Володя, относишься к Глебу Горбовскому?
И Володя ответил:
– Поэт.
И однажды спросил у Глеба:
– А как ты, Глеб, относишься к Володе Корнилову?
И Глеб ответил:
– Жид.


БРАТЬЯ ЗЫРЯНЕ 

1
Перед посадкой в такси (за исключением варианта с доставкой на дом) Глеб в принудительном порядке обязан мне предъявить свои ключи. Но на этот раз поручение Алексеева оказалось гораздо ответственнее. Сначала я должен доставить Глеба Коле Коняеву. (Когда-то этот самый Коля ходил чуть ли не в диссидентах, а в настоящее время возглавляет православное крыло питерских литераторов. Несет свой тяжкий крест и недавно накропал воспоминания о Коле Рубцове, а предисловие поручили Глебу. И теперь Глебу причитается гонорар.) А уже потом, сопровождая Глеба в качестве телохранителя, я обязан в целости и сохранности доставить на Кузнецовскую не только самого Глеба, но также и его гонорар. (Все это бы мог проделать и сам Алексеев, но его у Коняевых не очень-то долюбливают. Примерно раз в неделю, будучи в состоянии душевного подъема, как правило, часа в три ночи Володя набирает номер их телефона и признается, что «сильно сомневается в Колиной набожности»)
Передав мне Глеба с рук на руки прямо у схода с эскалатора, удерживая нас (как потом выяснилось) в поле зрения, Алексеев короткими перебежками сопровождал наш эскорт по другой стороне улицы, и на углу Марата и Кузнечного Глеб вдруг уселся на поребрик и, вытащив из кармана плоский флакон, жадно к нему прильнул… Прицелился пустой стеклотарой в урну, и шкалик, ударившись, точно в обруч баскетбольного кольца, отскочил на проезжую часть. И Алексеев все еще сомневался, идти ему вместе с нами или не идти: с одной стороны, венчая гонорар, корячится выпивон, но с другой, создает моральное препятствие Колина православная набожность.
Уже миновали рынок, и, выйдя на финишную прямую, Глеб опять останавливается.
– Запели… – и снова присаживается на поребрик.
Я тоже останавливаюсь:
– Кто?
Оказывается, одоленцы. И на языке Глеба Горбовского это означает «давай передохнем».
Над каждым коленом у Глеба имеется объяснительная татуировка. На одной ноге – ОНИ. А на другой – УСТАЛИ. И на такой рефрен у Иванова-Запольского даже сложилась песня.
– Где-то, – говорю, – здесь… – и разворачиваю с Колиным адресом шпаргалку.
Глеб поднимается, и мы с ним двигаемся дальше.
…На повороте с Владимирского на Разъезжую откуда ни возьмись выныривает Алексеев. До Колиного крыльца уже подать рукой. Глеба штормит, и Алексеев все еще колеблется.
Удерживая дистанцию, фиксирует место назначения и, помахав нам на прощание ушанкой, оставляет нас в гордом одиночестве.

2
Теперь мне хана – хотя бы никого не было дома. Но, вопреки моему желанию, в окошке, точно в «избушке на курьих ножках», горит свет. Держась за поручни и преодолевая крутизну ступенек, я подтягиваю Глеба на линию огня.
В ответ на звонок за дверью шуршание шагов и следом испуганный женский голос.
– Кто там?
Глеб подбоченивается:
– Валя, это я… (потом оказалось Марина, Глеб ее перепутал с Валюхой.)
Придерживаясь дипломатического статуса, мы берем интервью через зачехленную амбразуру. Недавно Коля вышел из больницы, и сейчас он в библиотеке разбирает архив.
(В качестве целебного источника Марина Глеба тоже недолюбливает, но в ранге первой леди вынуждена его принимать.)
Но Глеб ее даже не слушает.
– Давай, – ворчливо хрипит, – открывай…
Еще теплится огонек: а вдруг не откроет.
И все-таки открыла.
Конечно, не Мадонна, но по-своему даже лучезарная. (Татарские скулы и Византийской конфигурации отчетливо выдающийся нос. Размер нестандартного профиля укладывается в славянский характер.) И принимает позу защитницы отечества, поставившей перед супостатом заградительный шлагбаум.
 Особо не церемонясь, Глеб держится, как у себя дома.
 – Справь, – замечает, – что-нибудь на стол…
 Марина повторяет:
 – Николая нет дома…
 Я говорю:
 – Может, пойдем…
 Глеб (совершенно не стесняясь верующей женщины):
– Молчи, б…, гнида… – это значит мне.
Я смотрю на Марину, а Марина смотрит на меня. И одаривает меня крылом защитительного заслона.
Глеб между тем спокойно снимает пальто и так же деловито, вешая его на крючок, даже не промахивается. Крючок имеет форму резного петушка.
И вдруг, словно помиловав сразу и меня и Марину, доверительно ей сообщает:
– Свой человек… Михайлов…
(Точь-в-точь, как и тогда, еще в 97-м, в парке нищему, когда велел мне дать ему тыщу.)
Глеб плюхается на расписную скамью и, наклонившись, развязывает шнурки.
 – Ну, что стоишь, – поднимает на меня голову, – раздевайся…
Я снимаю зимнюю куртку и, виновато помявшись, напяливаю ее на резную курочку. Глеб по-хозяйски уже нашарил себе шлепанцы…
– Ну, что стоишь, – еще раз повторяет Глеб и, опережая хозяйку, приглашает меня в столовую.

Посередине горницы продолжением русской сказки свежеструганный стол. На стенах – иконы и лики и разве что не хватает горящих в лампадках свеч. Ни дать, ни взять – вылитая Лавра.
И вдруг распахивается дверь, и, перечеркнув последнюю надежду своей суженой, с портфелем в руке является сам Николай.
Вся в завитушках, словно взятая напрокат с иконы, исполненная благородства курчавится чудотворная борода.
Николай проходит к столу и, наклонившись к товарищу по перу, троекратно с ним лобызается.
Глеб меня представляет:
– Михайлов!.. Ну, что повесил нос… – и с раскатистой хрипотцой азартно гогочет.
Я стою и молчу.
Завершая знакомство, Глеб уточняет:
– Продавец моих книг…
– Ну, если продавец… – уважительно соглашается Николай, – тогда другое дело.

3
За свежеструганным столом нашаренная за образами уже наполовину початая «белая головка». Глеб называет Марину уже не Валей, а Наташей, а меня, почему-то обозначив Игорем, просит прочесть свои стихи.
Я сижу и молчу. Марина приносит макароны по-флотски с мелко нарезанными кусочками сосисок. Николай достает из портфеля три складных стаканчика и предлагает первый тост – за упокой души Коли Рубцова.
Глеб отодвигает тарелку и начинает рассказывать про Колину кончину: у Коли отходняк и, сцепившись с этой курвой, он катается в избе по половицам. Глеб эту падлу знает, и она ему ровно через год позвонила. И пригрозила: «Если будешь о Коле вонять – задушу и тебя!»
…Бутылка уже пустая, и, еще раз пошарив за образами, Николай достает теперь уже початый шкалик. Обезоруженная Марина приносит квашеную капусту и вместе с солеными огурцами маринованные грибы. И следующий тост поднимается за республику Коми: если положить руку на сердце, то Николай и Глеб – оба не русские, а зыряне. И православный Николай, подпевая своему единоверцу Глебу, дает этому содружеству такую историческую оценку.
Оказывается, республику Коми населяют одновременно два великих народа: один народ хороший, а другой народ плохой. Хороший народ это значит русские, а плохой народ – это значит жиды.
И оба, очень довольные этой шуткой, простодушно умиляются.
Я сижу и молчу.
Глеб замечает, что я какой-то пристукнутый, и, решив мне кинуть лоща, кивает на меня Николаю:
– Он, – улыбается, – не еврей…
Мне (поворачивается):
– Ты не еврей?
И снова поворачивается к Николаю:
– Я его сам обрезал…
Опять кивает на меня:
– А если даже и еврей (хохочет)… тогда ты мой брат…
Николай загадочно наклоняется и откуда-то из-под стола вылавливает еще один початый шкалик.
Глеб замечает:
– Смотри, какой у него красный «шнобель»…
Но Николай его поправляет, что «шнобель» у меня совсем не красный, а розовый. Как у Отца Эммануила, которого «благословили на седьмую посадку». Вот у него-то нос был точно такого же цвета, как и у меня. Да и вообще, по мнению Николая, я на этого Отца Эммануила очень похож.
И еще, уточняет Глеб, на Давида Самойлова.
Однажды, рассказывает, присылают к нему курьера. С тобой, объясняет Глебу курьер, желает выпить Самойлов. Глеб к нему приезжает, и Самойлов ему и говорит. «А ты, – смеется, – оказывается, трезвенник».
Николай вынимает из кармана пятихатку и протягивает ее Глебу.
Я говорю:
– Ну, что, пора собираться.
Глеб говорит:
– А не послать ли нам гонца…
Я говорю:
– Уже надо ехать…
Марина говорит:
– Глебушка у нас молодец…
Николай говорит:
 – Да вообще-то бы не помешало…
Глеб говорит:
 – Давай, читай… – и называет меня теперь уже не Игорем, а Сашей. – Ты, – спрашивает, – русский или нерусский…
 Марина повторяет:
– Глебушка у нас молодец… – и я подхватываю Глеба за локоть.
Николай опускает курчавые локоны на стол и упирается лбом в кулаки. Марина берет Глеба за другой локоть, и сантиметр за сантиметром мы подталкиваем Глебушку на выход.
…Глеб уже в коридоре сидит на скамейке, и мы с Мариной ползаем по половицам и с двух сторон пытаемся засунуть его ноги в ботинки. И всякий раз, когда, казалось бы ступня уже нашла свою пристань, в последний момент Глебу все-таки удается ногу подвернуть – и уже было наклюнувшаяся гавань оказывается у него за бортом. Ну, вот, наконец, наш Емельян Пугачев прищучен, и остается только завязать ему шнурки.
Но до победы еще далеко, и, богатырски сопротивляясь, Глеб теперь валится всей тяжестью тела на скамейку. Мы его выпрямляем, и, не уставая повторять «Какой у нас Глебушка молодец!», Марина нахлобучивает на окаянную головушку ушанку.
Осталось напялить на Глеба пальто, и здесь уже включаю всю свою изворотливость я. Я хватаю Глеба за подмышки и, удерживая в вертикальном положении, прицеливаюсь в уже заготовленные Мариной рукава, и теперь самое главное, чтобы обе руки вошли в каждый рукав одновременно.
Весь запакованный, но не смирившийся и удалой, Глеб, наконец, предстает во всей своей красе. Как справедливо заметил саркастический Алексеев, «красавец Соловьев-Седой». Ведь, наверно, недаром академик Панченко сравнивал Глеба Горбовского с Бетховеном.
Мы этапируем Соловья-разбойника по ступенькам. Отрывая пальцы Глеба от перил, уже не на шутку вспотевшая Марина направляет его в мои объятия. Пытаясь самортизировать свободное падение, я принимаю всю тяжесть его тела на себя. И в это время на пороге  неожиданно возникает Николай.
Напоминая довольного собой «вышибалу», Николай  теперь уже раскачивается на крыльце и, наблюдая картину Глебушкиного выдворения, добродушно улыбается.

УНИЖЕННЫЕ И ОСКОРБЛЕННЫЕ

За чтение стихов Глеба Горбовского я был неоднократно бит.
В конце пятидесятых во время демонстрации на Красной площади я прочитал Постучали люди в черном… – и оскорбленные услышанным трудящиеся чуть меня не пристукнули транспарантом.
В начале шестидесятых во время семейного торжества я прочитал А я живу в своем гробу… – и оскорбленный услышанным родственник раскровянил мне прямым попаданием сопатку.
В середине шестидесятых, возвратившись с Колымы, в кругу семьи я прочитал На тряских нарах нашей будки… – и оскорбленные услышанным родные для моего обуздания вызвали из психиатрической клиники санитаров.
В конце шестидесятых «в исполнении рабочего диоритового отряда Анатолия Михайлова»  по Магаданской радиотрансляции «Разведчиков золотых недр» передали «посвященную старшему технику-геологу Вере Макрушиной» песню Приходите ко мне ночевать… – и оскорбленная услышанным возлюбленная, усомнившись в моей целомудренности, разбила о мою голову бутылку с пивом.
В начале семидесятых на Чукотке в кругу товарищей по производству я прочитал Зачем он роет эту яму… – и оскорбленные услышанным работяги чуть меня не прибили лопатами.
И, наконец, в середине семидесятых во время коллективной пьянки я прочитал, что я за бомбу – не за пироги… – и оскорбленные услышанным собутыльники накатали в КГБ заявление, в котором пожаловались, что я грозился взорвать барак.
У Глеба на Кузнецовской (начало двухтысячных в День его рождения)

МОЙ ГЛЕБ
У каждого за пазухой кирпич, а у меня – Горбовский.
Дал Глебом в рыло – и такая радость.

0 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделись в соцсетях

Узнай свой IP-адрес

Узнай свой IP адрес

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F