ЕФИМ ГАММЕР. Засланцы или Тайна последнего СКАДа (сатирический роман фантастических асоциаций)
Посвящается моему отцу Арону Гаммеру, неистощимо талантливому во всем одесситу 1913 года рождения, перешагнувшему в Израиле в XXI век, — родоначальнику династии музыкантов, литераторов, художников и педагогов.
Пояснительная записка к роману
Самая загадочная история, связанная с войной в Персидском заливе, заключается в том, что последний СКАД, направленный Саддамом Хусейном в Израиль, был начинен не взрывчатым веществом, а обыкновенным песком. Упал он на дюны Негевской пустыни, не долетев самую малость до нашего ядерного центра в Димоне. Тем самым атомный потенциал Израиля, если он, этот потенциал, имеет быть у нас в наличии, был спасен от уничтожения. И, следовательно, пригодится нам в будущем, если он действительно присутствует в закромах нашей стратегической мысли и тайных бункерах — “ТССС!”. Будет чем грозить аллегорическому шведу в надежде на Нобелевскую премию.
Спрашивается, зачем Саддаму понадобилось унавоживать нашу пустыню, в обход таможни, контрабандным песком собственного производства? Казалось бы, задача неразрешимая. Но за ее отгадку взялся Ефим Гаммер, автор поразительных, сбывшихся в срок “Предсказаний пророка Игнатия” и фантастического детектива “Загон обреченных”. И перед нами открылась удивительная картина. Картина феноменального по своей сути подвига новых репатриантов из бывшего Советского Союза, которые, благодаря своей совковой изворотливости, недюженности ума и душевному благородству, выступили против коварных происков Багдадского Воителя и чудесным образом спасли Израиль от неминуемой погибели в химических и радиоактивных миазмах иракской военщины.
В результате писательского расследования родился этот, невероятный по достоверности, совершенно правдивый детектив, он же сатирический роман обстоятельств, который наполнит каждого, кто еще не полон или же полон не до краев, — гордостью и другими крепкими чувствами за олим хадашим ми Русия. За АЛИЮ! Лехаим!
Эфраим Рон, редактор радио “Голос Израиля” — “РЭКА”
Совершенно секретно! Хранить вечно!!
До прочтения сжечь!!!
ЗАКЛЮЧЕНИЕ СЛЕДСТВЕННОЙ КОМИССИИ
КОМПЕТЕНТНЫХ ОРГАНОВ
“Весь фактологический материал данного литературного произведения высосан, к нашему сожалению, не из пальца, а из реалий израильской и российской действительности.”
ГРАФОЛОГИЧЕСКАЯ ЭКСПЕРТИЗА
“Писано с юмористическим отступлением от действительности, в пору войны в Персидском заливе, под скадами, в противогазе — носителе бацилл нервно-паралитического смеха.”
Шин-Бет — ЦРУ — ГРУ — Скотленд Ярд — Сохнут —
Министерство Абсорбции.
1
В полицейское управление — Иерусалим, Русское подворье — вошла миловидная, зеленоглазая, с привлекательной рыжизной женщина. Зон‘а Ибрагимовна Иванова.
На проходной у пернатого на вид служащего — ястребиный нос, пегасовы крылышки над залысинами, очки-кроссворды — потребовала конфиденциальной встречи с начальником отдела по борьбе со шпионажем. Полицейский близоруко разглядывал стати заморской кобылки. В шальном воображении представлял себя отважным ковбоем, укротителем своенравной царицы прерий. А что касаемо шпионажа, то пожалте в кино, на вечерний сеанс — культурное сопровождение золотых сержантских нашивок гарантировано.
Пернатый полицейский, в прошлом гуманитатор одесского филфака, прокладывал жизненную стезю в обход незримого фронта. Он боролся, когда не торчал в будке дежурного, с другим сатанинским злом, не менее опасным — с проституцией. Потому и завелись у него кое-какие связи, взаимополезные по форме и содержанию, с массажными кабинетами. И при случайном знакомстве с подходящей по габаритам красулей, готов был оказать ей протекцию. Но не предложишь ведь ни с того ни с сего назойливой этой просительнице сутенера в подручные. Ей шпиона подавай. А как же иначе? — не подзаборная девушка, замашки светской львицы московского, почитай, разлива. Да и настырная. Донесение, видите ли, у нее по разоблачению.
Пернатый полицейский отказался без распоряжения свыше выправить непрошенной гостье пропуск во внутренние, полные уголовных и аморальных тайн помещения. Позвонил по вертушке вышестоящему начальству с погонами лейтенанта. Шмулику, своему собутыльнику, а временами и должнику.
— Алло! Алло! На проводе вахта. Ты меня слышишь? Да или нет?
Соединившись со Шмуликом, автоматически переключился на иврит. И осторожность проявил, и полиглотом себя представил: “Майн хер, командир! — упражнялся на базарном эквиваленте языка Соломона Мудрого. — Явилась к нам, в приличное это заведение, одна достойная блядь и курва впридачу! С чертиками в кошачьих глазках. Вчера из твоей матери-Москвы. И уже шпионов ловит, будто СПИДА ей не хватает. Вызывать неотложку?”
Лейтенант Шмулик шикнул в трубку. Трубка не смолчала, не поперхнулась в горле.
— Понял. Выполню. Что я, тю-тю с потрохами?
Сидя в кресле, по ту сторону провода, Шмулик думал тяжкую думу. Взгляд его скользил по разложенным на столе фотографиям заморских проституток, канающих в Израиль из России. С загсовыми свидетельствами о приобретении дефицитных фамилий — Цукерман и Гастронович, Элцин и Бланк, Каганович и Шекельгрубер. Какая-то светлая мысль сверкнула в Шмуликовой голове. И телепатически передалась пернатому. “Женщину не отпускай”, — донеслось до Фони через разряды работающего неподалеку, должно быть в церквушке, радиопередатчика.
— Я ее уже задержал!
— Хвалю за службу, Фоня. А теперь заполни анкету.
— Есть такое дело, майн хер.
Лейтенант Шмулик любил расторопных подчиненных. Еще он любил баб и деньги. А кто их не любит?
— Значит так, — сказал он, подумав тяжкую думу свою. — Выясни подноготную ЭЙДСа…. тьфу! дурочки этой, шпиономанки. Имя? Фамилия? Честь… тьфу! Национальность? Партийность — не существенно. Все они сегодня — “не состояли”.
— Я-то состоявшийся!
— Имя? Козел! — рявкнул Шмулик.
— Зон‘а.1
— Как душой чувствовал. Вот и говори, что нет интуиции.
— Шмулик! У тебя не интуиция. Бери выше. Шестое чувство! Недоступна штука сия для простых смертных. Божий ты человек, майн хер!
— Молчи! Молчи! — Шмулик поморщился от комплиментов. Комплименты он не любил. Не бабы, не деньги, а пахнет от них — не отмоешься: мадмуазельными нимфетками, разносчицами французской болезни и триппера.
— Фамилия? — спросил Шмулик, справившись с размышлениями на вольную тему.
— Иванова! Отчество — Ибрагимовна! Про честь не спросил. Хрен с ней, с ее честью. А по национальности наша. Хотя кому тут нужна наша национальность?
— Помолчи, балабол необрезанный! — Шмулик был патриот, и не только по должности. — Проведи ко мне… эту блядь… Тьфу на тебя, шлемазл!.. Национальность!.. Черт! Ты меня совсем с ума свел! Эту Зону!..
— Ибрагимовну?
— Иванову по паспорту, бен-зона2 Фоня!
— С конвоем?
— Где женщина?
— Уже крехцает в твои пенаты. Я ее отправил с нарочным. Он, этот Гулик, тут нарочно появился, и глазками шлеп-шлеп. Вдоль по питерской ее заднице. Вот я его и отправил к тебе. С ней. Натяни ему глазки на жопу, майн хер. Радивым — польза. Нам маленькое удовольствие, без прибавки к жалованью. А вечером выпьем.
— Если будет на что.
— Шмулик, я угощаю.
Лейтенант довольно хмыкнул.
— Что ж, дареной лошади под хвост не смотрят…
Полицейский Фоня, непризнанный писатель стихов, по кликухе — Непутево-Русский, положил трубку на рычаг аппарата, пододвинул к себе лист писчей бумаги с грифом “Совершенно секретно. Для служебного пользования”. “Опять не напечатают”, — подумал он. И все равно, стервец, воспарил в сферы. Искусство, помнил из учебника по криминалистике, — сродни пуле: к сердцу прокладывает самый короткий и верный путь.
Вдохновение, эта шаловливая бабенка, ласково ерошила его волосы, морща лоб во славу рифмы, и справа налево, ивритскими буквами усеевало бумагу для служебного пользования русским текстом. Фоня писал стихи…
Нет, я не Пушкин, не Твардовский,
Не Лермонтов, не Маяковский.
Я рядовой поэт страны.
Я цурес3 видел очень много.
Не шел индрейт,4 а рвался к Богу.
Сегодня вдруг купил штаны…
Фоня задумался: при чем здесь штаны? Но выдержал искус и написал-таки следующую строку… Тоже честную и правдивую, словно из протокола свидетельских показаний.
2
Зон‘а Ибрагимовна Иванова считалась, и не без оснований, женщиной представительной и красивой. Все было при ней: грудь, разворот плечей, осанка, которую не портила даже желтая коробка от противогаза. О таких Некрасов писал: “Коня на скаку остановит“. Понятное дело, и жеребцы в полицейской форме при виде Зоны Ибрагимовны останавливались в коридоре на полном скаку. И не мчались уже снимать показания, допрашивать с пристрастием и без оного. Они поворачивали головы вслед ее упитанному задку и сладострастно чмокали воздух, пропахший канцелярскими товарами и едким потом преступников.
Нарочный, он же Гулик Птичкин-Кошкин, властно оттеснял загипнотизированных товарищей по оружию, брит миле и бармицве ближе к стене, покрытой масляной краской неизвестной расцветки. Рукой он демонстрировал спутнице, прибегая всем телом к галантности, правильное направление в искомый кабинет. Галантности было у Гулика хоть отбавляй. Тела с недомером, как у главы правительства Шамира. Однако неурядицу с ростом перевешивало внутреннее уважение к полученному заданию: сопроводить в целости и сохранности! и без щипков в задницу со стороны несознательных элементов!
Какие щипки? Полицейские немели от зависти к Гулику. От его галантности и шарма. От изысканных манер ручкой, указывающей направление.
Наблюдая за Гуликом, старшина Лапидарис (усики, животик, мятые брюки) делился у окна внезапно возникшими мыслями с майором Достоевским (кипа, цицот,5 офицерская выправка).
— Объясни, за этими выкрутасами мы посылали Гулика на переподготовку во Францию? Европа! Все у них новшества! Сначала — отменяй гильотину. Потом ухаживай за арестанткой, как за невестой. А дальше? Дальше что, спрашиваю? Жениться на них?
— Их вейс?6 — майор Достоевский пожал плечами. Его мало интересовала некошерная страна Франция вместе с ее развратным Парижем. Гораздо больше интересовало его заковыристое несовпадение в имени, фамилии и отчестве Зоны Ибрагимовны Ивановой.
Догадываюсь, приученный к детективному жанру читатель подловит меня на авторской неточности: не успела красивая женщина пройтись от проходной до КПЗ, как сотрудники полицейского управления уже осведомлены о всех ее отличительных особенностях.
Авторской небрежности, тем более своеволия в данной прозе жизни не присутствует. Поясняю. Земля слухами кормится. Поэтому, в полном соответствии с вышеназванной аксиомой, держат на проходной в образе и подобии Неслуха высококвалифицированного Слухача, разносчика новостей и созвучных им предположений.
Интерес майора Достоевского к личности Зоны Ибрагимовны Ивановой был не его интимной прихотью. Точно такой же интерес к этой забавной личности питал бы любой другой еврей без исключения. Нарочный, он же сопровожатый Гулик Птичкин-Кошкин, ни в коем случае не считал себя исключением. Он тоже был от природы отмечен недюжинным любопытством. Поэтому использовал случай и, укрывась за галантными манерами, самым наглым способом выпытывал из Зоны Ибрагимовны ее подноготную.
Подноготная оказалась прелестной вещицей, но отнюдь не таила в себе ни Кремлевских тайн, ни новых проявлений загадочной русской души.
Все выглядело очень просто и доходчиво, как центурии Нострадамуса под пером доморощенного истолкователя кодированных текстов. Начнем с имени. Зоной эту миловидную женщину нарекли в Москве, когда она, по совету мужа, подполковника КГБ, бросилась в еврейское освободительное движение и вся погрязла в изучении иврита. Преподаватель Зоны сам мало петрил в языке предков. Знал его с перебоями, как и положено сердечнику из тюремного инкубатора. Между отсидками он смотрел по подпольному видику израильские кинофильмы, известные для учредителей Оскара тем, что на каждый квадратный метр экрана в них напичкано по пятку раздевающихся красоток. По этим картинам преподаватель осваивал разговорный иврит. По ним и допетрил психолог-сексолог, слогом Соломона Мудрого озвученный, что самое популярное в Израиле женское имя — Зон‘а. Войдем в его положение: что ни кадр — бабенка! что ни бабенка — Зон‘а! Ну и окрестил этим именем — мода такая была на исконные еврейские имена — гражданку Иванову, прежде — Зою.
Вот и вся история с именем.
Перейдем к отчеству.
Отчество Зона приобрела с рождения. В Ташкенте. В городе, где якобы воевали евреи до поголовного переезда в Израиль, поближе к вражеским окопам. Все бы им воевать, как неуемному отцу Зоны Ибрагимовны, на гражданке — кларнетисту-клейзмеру, на фронте — старшему сержанту, командиру разведотделения гвардейского полка. Как его звали? Наивный вопрос. Приличное имя было у человека — Абрам. Под этим именем он ходил в атаку от Москвы до Минска, потом и за границей без выправления визы, пока не потерял ногу при штурме Рейхстага. “Догулялся!” — шутили, чокаясь, однополчане, обмывая в медсамбате последний его орден. И еще шутили, что ногу его в прогорклой портянке закопали в одной яме с оскаленным черепом Гитлера. Пусть нюхает на том свете, чем пахнет окончательное решение еврейского вопроса.
Из Берлина Абрам Черноссыльский выехал гвардии старшим сержантом. В Ташкент, к жене своей Саре, приехал мужем законным, жданным и любым. В военкомате, при обмене военного билета на паспорт, ощутил себя вновь клейзмером. Выдали ему паспорт на имя Ибрагим. (Наверное, так было удобнее для зачинателей узбекской военной статистики).
Итак, на очереди фамилия. Иванова…
И тут забот никаких.
Какой нормальный человек не слышал марша Мендельсона? Какой нормальный человек не ходил в ЗАГС хоть раз в жизни? А два? А три? Пора выучить назубок: после прослушивания красивой музыки Мендельсона женщине делают маленькую бескровную операцию. Прямо на письменном столе. Переписывают ее фамилию по мужу. Чаще на русский лад. Реже… Впрочем, в текущем десятилетии эта тенденция в России изменилась. А почему бы и нет? Вспомните об упомянутой уже в нашей прозе израильской жизни загадочной русской душе. Если раньше она, вопреки законам природы, поворачивала реки вспять, толкала малообразованную в области физики Жучку в космос, воспринимала Лазаря Мойсеевича Кагановича как верного сына украинского народа, а товарища Сталина за его отца, то почему бы ей не попытать счастья и в еврейском обличии. Еврейская душа не менее загадочна. Какую уже тысячу лет вгоняют ее в землю, подпирают ею пирамиды, топят в воде, гноят в концлагерных бараках. А она жива-живехонька, загадочная эта еврейская душа, вечная как аидыше моме.7
3
Шмулик был Шмулик, и этим все сказано. Прибавить нечего, разве что репатриировался из Москвы. Правда, в возрасте маловразумительном. Потому и сохранил в памяти не пророческие высказывания Князя-Основателя о граде сияющем, а только дворовое, болезненно осязаемое — “мы тебе покажем Москву за уши!”
В начале семидесятых родители вывезли его из столицы-матери на израильский солнцепек. И как были — в дубленках и ушанках — кинулись в мутные воды абсорбции, которые их успешно и поглотили. Отец — великий специалист по вечной мерзлоте — благодаря научной степени добился права ремонтировать холодильники. Права он добился, но рабочих рук не приобрел. Посему приставили к нему двух помощников. Они и крутили гайки, запаивали медные трубки. А он ораторствовал у морозильной камеры о преимуществах высшего образования, способствующего превращению снега в пар, пара в воду, а воды в лед.
Не выдержали мужики. “Уберите его куда подальше.” И убрали, в отдел по исследованию перманентных колебаний в холодной войне между СССР и США. В институт советологии.
Мать Шмулика, до выпадения в отказ, работала в МУРе. Подсадной уткой. Однажды ее подложили, будто мину замедленного действия, на больничную койку. В родилку. Якобы на аборт. Аборт ей таки сделали: очень уж натурально она вошла в сценический образ, прибегнув к системе Станиславского и забеременев перед выполнением задания.
В чем же состояло задание? Задание состояло в следующем: разоблачить преступные намерения отъезжантки Розы Исаковны Баренбойн по вывозу золотого запаса России за рубежи родины слонов и Тунгусского метеорита.
Гражданка Баренбойн находилась на девятом месяце. По предположениям гинеколога у нее намечалась двойня. По подозрению МУРа никакой двойней у нее там и не пахло. Просто к развивающемуся младенцу она исхитрилась привязать пуповиной слиток золота — точную копию ребенка, рентгеном не отличишь.
Основанием для подозрений послужила неосторожная фраза Розы Исаковны. Отдавая партийный билет первому секретарю орденоносного комбината “ЛЕНЗОЛОТО”, она с вызовом погладила свой, несоразмерный с личными ее соцобязательствами живот. “А вот Это, золотко мое, вы у меня не отберете! Мое золотко — для Израиля!” Тут ей и подстроили во чреве преждевременную подвижку плода. Затем укатали Сивку-Бурку в родилку и стали готовить рапорт товарищу Брежневу о добыче на Бодайбинских приисках рекордного по величине самородка. Правда, с этим самородком выходила незадача. Он прибавлял в весе.
Шмуликова мама подкатывала к Розе Исаковне с наводящими вопросами. А та смотрела на МУРовскую женщину как на больную неизлечимой девственностью: будто не сперматозоид в ней развился до уровня экстренного операционного вмешательства. Словом, мама провалила ответственное задание. А после брит-милы и рапорт о небывалом самородке пришлось сжечь: обрезанная плоть, тайно взятая на экспертизу, явно намекнула научным сотрудникам в погонах — хер вам, а не золото!
Конфуз? Конфуз! Однако он имел добрые последствия. И для всего еврейского кагала Советского Союза, и для Шмуликовой мамы — персонально.
На экстренном заседании Политбюро было постановлено: решительно свернуть муссирование затейливых слухов о вывозе в Израиль драгоценностей, упрятанных в кишечник кремированной тещи артистом т. Аркадием Райкиным. И еврейский кагал за всю историю взаимоубойных постановлений вздохнул с облегчением. А затем, облегчившись, рванул налегке, и драгоценности вывозил в бигуди или в куклах.
Шмуликова мама драгоценностей не имела. Все ее достояние — честно исполняемый долг перед социалистической отчизной… и самоотверженный бросок в гинекологическое кресло. Упоминание об этом кресле трансформировалось в мозгах израильских чиновников от абсорбции как определенный медицинский опыт. И — вот тебе, душечка, направление на курсы акушерок, а о чаевых сама позаботишься.
Резюме. Нет сомнений, родители Шмулика вполне обустроились на исторической родине и поэтому могли отдать себя без остатка правильному воспитанию своего отпрыска. Из безразмерного страха перед антисемитизмом они выкроили в Израиле, для частного употребления, страх перед русофобией. Вытравить неистребимый акцент оказалось превыше их сил, и они последовали примеру великих сионистов мира сего — укоротили кончик фамилии. Стали из Дарвиновичей Дарвинами. Удобно в употреблении и попахивает на первый, непрофессиональный взгляд вполне вероятной протекцией.
Под фамилией этой Шмулик поступил в Еврейский университет Иерусалима, получив стипендию Министерства абсорбции и отсрочку от армии. Уже тогда, учась на юридическом, он усвоил одну непреложную истину: в Израиле при ловле шпионов необходимо располагать долей одесского, с дореволюционным знаком качества, юмора. Иначе папу на маме поймаешь, православного дедушку в известной КГБешной церквушке, тетушку Хайку в иностранном посольстве при подписании документов о неразглашении секретов ее нержавеющей девственности, а себя самого, необрезанного, в туалете, под смех и колючие замечания одноклассников. “Эх и Дарвин! Ну и эволюция животного мира! Шасть от писсуара! Бананы на дереве”.
Университетская жизнь провела со Шмуликом коварный эксперимент, и он надежно усвоил эту непреложную истину. Было так…
В студенческой кафеюшке, за чашечкой ароматного шоколада, завел он разговор с сокурсником, читающим в подлиннике Гоголя. С неприятием тыча пальцем в картинку на развороте книги, где Тарас Бульба убивает сына Андрия, Шмулик выговаривал малознакомому студенту за недостойное еврея пристрастие к антисемитским писаниям.
— Ты бы еще в Еврейский университет приволок “Протоколы сионских мудрецов”.
Тарас Бульба, убивающий на картинке собственного сына, покраснел от слов нечестивого потомка Янкеля. Отвлекся от занятия, спровоцировавшего его на бессмертие, и готов был рвануть в сабельную рубку. Но студент, недавний сержант из бригады “Голани”, с солдатской решительностью захлопнул книгу, прищемив, непреднамеренно конечно, ус пузатому задире.
— Что тебе не нравится в русской литературе? — спросил он Шмулика, отхлебывая из высокого бокала орденоносное пиво “Маккаби”.
— То не нравится, что она не еврейская.
— А Жаботинский? А Бабель?
— Галут! Да и фамилии выбрали под русских, лишь бы печататься. Жаба — тина — ски. Ски! — будто заодно и хоккеист. А Бабель? Словно нарочно придумано для фельдфебельского смеха Буденого.
— Ты думаешь, у нас тут с фамилиями лучше? Моя, например, Достоевский…
— Но ты ведь, надеюсь, не писатель?
— Из-за фамилии — не писатель. Мне без псевдонима никак. А псевдонимов тут! Вот бы поломали головы сталинские ищейки над их разоблачением. — И смеясь, бывший сержант бригады “Голани” положил перед Шмуликом на стол толстый журнал. — Посмотри!
Сначала Шмулик покрылся испариной. Потом оборзел от озноба. Нераскрытые псевдонимы пялились на него с журнальных страниц, делали шмайс и показывали рожки. В какой-то момент ему показалось, что он попал в мир Капричос Гойи. Сон разума стал и в нем порождать чудовищ.
— Ворон Эль, — читал он по слогам, безумно вращая глазами. — Хендель Ев… Гам Мэр… Нудель Ман…
— А еще.. — подсказал ему по памяти Достоевский: — Френк Ель, Голем Шток.
— Что это? Что это? Почему ни одного Рабиновича? Ни одного Гольдмана. А где Залкинды? Палкинды?
— Не доехали. Америка краше.
— Не морочь ты мне голову Америкой! Поясни с Израилем. Зачем — псевдонимы? Какой в них смысл? Что представляют из себя эти засекреченные от читателя люди?
Достоевский пододвинул к себе журнал, начал его листать и доходчиво, с неторопливостью психиатра, обходящего в палате малость чокнутых пациентов, приступил к объяснениям.
— Ворон Эль… Популярный поэт… драматург… знаток английского. На заре туманной юности перевел “Ворона” Эдгара По. Перевод удался. Вот он и зациклился на своей удаче. И …. /поэты суеверны до чертиков!/ — перевел себя с человеческого имени на птичье. Ворон — он теперь, и ни в зуб ногой!
— А фамилия? Фамилия? Она тоже птичья?
— Ну и познания у тебя, Шмулик, — усмехнулся наивности сокурсника бывший сержант “Голани”. — Фамилия? По хмельному питию. Эль! Так что, фамилия автора сама за него говорит о недоливе квасного патриотизма. Чем хуже, согласись, величать себя не на английский манер, а в честь нашего пива? “Маккаби”. “Гольдстар”. На худой конец, ”Нешер”. Звучит ведь, а? Ворон Маккаби. Ворон Гольдстар. Ворон Нешер, в переводе — Ворон-Орел!
— Наше пиво с медалями, — согласился Шмулик, раз его попросили об этом.
— Переходим к следующей кандидатуре, — продолжил свой экскурс по местной литературе толкователь экзотических псевдонимов. — Кто у нас на очереди?
— Хендель Ев! — подсказал Шмулик. И, запнувшись, спросил: — Он что? — тоже с недоливом?
— Э, нет! Пусть и рекламирует ради тугриков импортные сковородки и поварешки, пиво наше уважает — до отключки! Он известный среди лириков и эпиков кулинар. Готовит изысканные блюда. По бабушкиному рецепту. Себе с медом. Сожителям по Парнасу с английской солью. А с нашим пивом просто чудеса творит. Не поверишь, на базе этого ценного напитка изобрел нечто сногсшибательное. “Ерш” — называется.
— Ершей не перевариваю, — поморщился Шмулик. — Колючие, пакостники. А вот Хендель — Евского ерша, наверное бы, я отведал.
— Если стихи не пишешь, то не подохнешь, — благоразумно заметил Достоевский. — Впрочем, обратимся от кулинарии к родословной нашего героя.
— Да-Да! Почему он Хендель? Почему он Ев? А не Шнеерзон, скажем?
— Тут такая история… Правда, она покрыта мраком вековечной тайны. И связана с реинкарнацией. В прошлой жизни он блистал в костюме и напудренном парике композитора.
— Хенделя? — перебил торопыга Шмулик.
— Не спеши поперек батьки в пекло!.. В костюме и напудренном парике композитора Сальери. И щеголял при дворе австрийского императора перстнем с алмазом “Елена Прекрасная”.
— Но Сальери отравил Моцарта. Об этом Пушкин писал.
— Вот потому-то, чтобы Пушкин не писал о Сальери напраслину, он был не Он. И не в себе…
— Но ты ведь только что сказал…
— Я сказал, что он блистал в костюме и парике Сальери. Но не сказал: “На маскараде”.
— Так он — маскарадный Сальери?
— Хендель он!
— Маскарадный?
— Настоящий. Имя у человека такое — Хендель. Заруби на носу — Хендель! Хендель! Хендель Ев! Всех Ев — разъединственный Хендель!
— Всех Ев съев… Я уже запутался, Достоевский.
— “Не трожь поэтов — не запутаешься”. Так сказал о причине твоей болезни другой Орфей, кстати известный путанник, — Гам Мэр. И на неистребимом камне гробницы Адама и Евы высек полезный и для твоих извилин афоризм: “Не стройте гаражей в краю воздушных замков”.
— И..?
— Я-то с ним распутался. Другие не могут. Разбираются с ним как с поэтом, а он уже прозаик. Принимают к разборке прозаика — он художник. Кидаются на художника, глядь, журналист перед ними. С хлесткими розгами. Хотят стегнуть и его, ан он спиной не поворачивается — боксер, и в каждом кулаке по нокауту. Крутанешь псевдоним, выясняется: кроме всего прочего, Гам уже т а к ж е и Мэр. “Гам” в переводе с иврита — “также”. Мэр в переводах не нуждается, разве что в денежных. На издание, положим, собраний сочинений и альбомов живописи.
— И Хендель! Нуждается… Не в переводах, а в деньгах, — интуитивно подметил Шмулик. — Поэт — как много в этом звуке! Да и кулинар-деликатесник… от Вешних Вод, Земляничной поляны, Шагреневой кожи и Четвертого позвонка.
Достоевский осознал: пора прекращать обход извилин будущего юриста. Не то он завалится на экзамене по методам Божественного Дознания. (Уголовное дело №001 о братоубийстве “Каин — Авель”). Но удержаться от соблазна не смог и вновь проявил недюжинные познания в дедуктивном мышлении.
— И последняя, самая блестящая фигура в нашем разоблачении подозрительных и таинственных псевдонимов — Нудель Ман! Главный редактор! Главного толстого журнала! Посуди сам, Шмулик, столь ответственный человек должен был вполне ответственно подойти и к выбору литературного имени. Он, полагаю, обратился в анналы еврейской революционной мысли. Периода не Второго Храма, а недавнего нашего прошлого. И обнаружил героическое как Бар Кохба имя Нудель. В честь Иды Нудель, Несгибаемой еврейской Пассионарии и Жанны д’Арк вместе взятых, и принял на свои плечи груз этого имени. Или же, но это уже мои домыслы, — мог он назваться и в честь Нудель, лучшей парикмахерши в Гило, у которой, должно быть, иногда стригся. Кстати, парикмахершу Нудель зовут Жанна. Так что увязывается все. Как считаешь? Пора на костер?
— Наш костер в тумане тлеет, — поморщился Шмулик от мозговой перегрузки. — А причем тогда фамилия Ман?
Студент Достоевский чуть ли не в крик:
— Разве Нудель не человек? Человек! И Ида Нудель — человек! И Жанна Нудель — человек! А человек, вспомни, — это звучит гордо. На это наш редактор гордо указал пальцам Ке-Ге-Бешным притеснителям еврейского достоинства, когда под носом у них с вызовом взял этот псевдоним.
— Значит только с ним все в порядке? — вывел умозаключение Шмулик. Остальные — что? Разоблачить их надо. Агенты какие-то…
— Не трожь поэтов, Шмулик. Поэты друг друга сами разоблачают почище любого Шин-Бета. В бездарности. И в графоманстве. В прислужничестве власть имущим. В тайном ношении нательного креста. Или в притворном возвращении к Моисееву Закону. Так и живут до инфаркта. А потом и с инфарктом так живут. Помнишь: поэзия — езда в незнаемое. А тот свет, Шмулик? Такое же незнаемое. Правда, туда билеты продаются только в одну сторону. Закомпостировать билетик?
Шмулик не принял шутки. Но про билетик вспоминал иногда с суеверным ознобом, в особенности во время войны с умопомрачительным названием ”Мир Галилее”, когда штурмовал Бейрут. Достоевский тоже штурмовал Бейрут, будучи командиром взвода. А с бывшим сокурсником встретился вновь спустя годы, но уже в качестве его непосредственного начальника.
Эта встреча так поразила произведенного в лейтенанты полиции Шмулика, что тот закаялся кого-либо разоблачать. Интересное положеньеце избрал себе чин в мундире — не правда ли? И тут на тебе! Зона Ибрагимовна! Сваливается вдруг Зона на его удрученную бесперспективной борьбой с проститутками голову. С разоблачением шпиона, еди его мухи!
Несложно теперь представить себе настроение лейтенанта Шмулика. Кошки скреблись в офицерской душе с лошадиной силой. Улыбка, обязательная для его гостеприимного учреждения, не клеилась к физиономии. Ни согласно инструкции. Ни согласно устным рекомендациям майора Достоевского.
Хотелось, и без просьбы Фони Непутево-Русского, натянуть коротышке Гулику, застрявшему где-то с Зоной, глазки на какой-то одушевленный предмет. Лучше всего — на жопу, как и подсказал сметливый подчиненный.
4
Гулик, вернее, Гулливер Птичкин-Кошкин, не подозревал о грядущих неприятностях. Не Шерлок Холмс. Разве мог он предполагать, что те самые кошки, честь имени которых одесский столоначальник доверил нести еще бабушке Двойре, скребутся в душе лейтенанта Шмулика? Что там птички гнездо свили? Это он, Гулливер Птичкин-Кошкин свил уже гнездышко в груди Зоны Ибрагимовны.
С женским сердцем, как мнилось ему, он играл в кошки-мышки, обласкивая этот объект вожделений страстными птичьими трелями. По представлениям Гулика, каждая новая репатриантка спит и видит его в своей постели. Крепыша-полиглота — русский, украинский, идиш, иврит и на две слезы французский — с мужественной волосатостью на торсе, с пистолетом под подушкой и ножевым шрамом на том отрезке кожи, где режут аппендицит. Этим шрамом Гулик пользовался как шармом. Непременно показывал женщине при первом знакомстве. И намекал на засекреченную, расписанную по всем газетам ловкачами-журналистами операцию “Шахар-Шухер”. Суть операции, по задумке военных людей, сводилась к проникновению в Южный Ливан, на террористическую базу. И под видом прогона по вражеской территории, поросшей куцей травкой, отары овец, выкрасть ненавистника алии и абсорбции шейха Битон аль Кувейти. Гулику, естественно, досталась самая опасная роль. Загримированного под племенного барана его поставили во главе стада. И он, с риском для жизни, повел товарищей по оружию в палестинский лагерь. Повел и привел, как по компасу. Короче говоря, вся отара просочилась на вооруженную до блеска в зубах базу, и кротко, по примеру Гулика, щиплет себе травку да сторожко посматривает в сторону виллы Битон аль Кувейти. Когда же он выйдет из дома — покакать, пописать, подышать свежим воздухом? А он не идет, подлец. Молится!
Все предугадало баранье воинство, лишь не учло одного: только что закончился Раммадан, праздник да месячный пост… Но как высыпали первые звезды на небе, вслед за ними высыпала из блокированного особняка тройка-другая усатеньких арабских моэлей, резчиков — на языке Пушкина. Резчиками они были не по дереву. Резали по живому. И это с ужасом понял Гулик Птичкин-Кошкин, исполнитель роли племенного барана-производителя.
Хваткие моэли цап-царап Гулика за стройные его ножки, украшение холодца, и копытами — вверх. И ножиком острым по брюху. Блеять не моги — акцент! Звать на помощь по-русски — наемник! дипломатические осложнения! Остается одно: погибать смертью храбрых в мусульманских чугунках, завезенных в Ливан из Союза по случаю, в связи с переходом на рыночные отношения советской оборонки. Спасло Гулика непредвиденное обстоятельство. Никогда не догадаетесь, хоть обсыпь вас кокаиновым порошком для развития фантазии. Спасло Гулика неугомонное умение закройщика из Црифина подворовывать по привычке — пусть по крохам, пусть на одну-разъединственную мотню, но обязательно подворовывать при раскрое пошивочного материала из отреза заказчика.
Арабские моэли, необразованные в хитростях израильской разведки, различили вдруг возле ножевого разреза, на бараньем животе, не созвучный ситуации половой орган, да к тому же обрезанный самым бессовестным образом. Различили орган Гулика и опешили. Опешили и впали от органа Гулика в панику. Бери их голыми руками. И взяли их голыми руками. Под микитки. И махнули на виллу. Уже не в обличьи баранов. С автоматами наперевес. С гранатометами навскидку. Раскатали дом шейха Битон аль Кувейти по камешку. А его самого, хотя он и не хотел — грозился кляузную писулю состряпать в ООН, утащили в Израиль. На побывку, до лучших времен, скажем, мирного соглашения, когда и на свободу можно с чистой совестью.
Увлечение героическими воспоминаниями чревато для израильтянина желанием подтвердить свои байки каким-то предметным доказательством. У Гулика, как было замечено выше, предметное доказательство имелось. Правда, располагалось на его мужественном теле в этаком укромном уголке, куда туриста не увлечешь. Разве что под предлогом показа святых мест Иерусалима.
Одно такое святое место присутствовало и в полицейском управлении. Святым оно стало с началом войны в Персидском заливе, после первых воздушных тревог. Называлось “Хедер Атум” — загерметизированная комната. В ней при появлении скадов укрывались младшие полицейские чины от ядовитых газов иракской военщины. И отнюдь их не смущало, что прежде комната эта была камерой предварительного заключения, исторические корни которой прослеживались в глубинах тысячелетий. Согласно кумранским свиткам, упрятанным от осведомителей Понтия Пилата пустынником Яковом Исааковичем Авраамовым, пророком в третьем поколении, здесь находилось прибежище Иисуса и его апостолов, на жаргоне сыщиков “малина”, разгромленная озверевшими менялами, изгнанными праведником из Храма.
Загерметизированная комната, в прошлом и настоящем забранная решетками, внешне ничем не отличалась от обычной камеры предварительного заключения. Однако содержала странную, не поддающуюся разумным объяснениям тайну. Всяк сюда входящий невольно тянул руку ко лбу, ощущая жар в мозгах от внезапно вспыхнувшего над головой нимба. Но поспешно натягивал противогаз на сконфуженную рожу, чтобы не заподозрили в передозировке алкогольных напитков.
Гулик Птичкин-Кошкин походя соблазнил Зону Ибрагимовну местной достопримечательностью, пропитанной, по версии криминалистов, аурой Иисуса. И ловко вел ее коридорами, придерживая сзади за коробку от резинового намордника. Таким образом не ронял женского достоинства и выгадывал уважение и зависть у пробегающих мимо на поиски преступников коллег.
Мысли его, намагниченные гражданкой Ивановой, витали вдали от лейтенанта Шмулика и полученного задания. У Староконного рынка. В Одессе. Он и не заметил, как под воздействием своего излучаемого на спутницу обаяния перенесся из одного святого место в другое, лично для него более примечательное.
— Вы ничего не имеете знать за Староконный рынок, уважаемая, — чуть ли не пел. — Я еще не родился, а бабушка Двойра имела уже там торговую точку. Ее котят — не поверите — расхватывали, как свежие пончики…
На самом деле Гулик завирался. Бабушка Двойра — а было ей тогда семнадцать лет — еле сводила концы с концами. Никто ее котят не расхватывал. И они превращались в свирепых животных, готовых с голодухи растерзать и самого столоначальника, любителя потрепать лошадь за холку и заглянуть ей в рот. Но столоначальника оберегали жандармы, эти сторожевые псы. А вот птичек дедушки Герцля, в ту пору робкого юноши с музыкальными задатками, забавляющего базарный люд игрой на аккордеоне, оберегали лишь мелкие, на червячка, клювы.
В результате коты бабушки Двойры учинили дикую экспансию против птичек дедушки Герцля. Дедушка подал на бабушку в суд. На суде выяснилась пренеприятная история. Ни виновная сторона, ни потерпевшая не располагали документом, удостоверяющим личность. Как их тут судить? Пришлось обращаться к стряпчему за составлением бумаги с прошением о присвоении достойных фамилий. Столоначальник и присвоил им фамилии, бабушке — Кошкина, дедушке — Птичкин. Все эти хлопоты заняли массу времени и негативно отразились на кошельках просителей. А тут еще и суд на носу. Дешевле, как подсчитали барыги на Староконном рынке, справить свадьбу. И свадьбу справили — вся Одесса пела и плясала. Под музыку все еще робкого Герцля. А ровно через девять месяцев у Самого Синего моря появился первый Птичкин-Кошкин. Какое имя выискал ему дедушка Герцль — нетрудно догадаться. Сионизм. Поэтому Гулик, правильнее сказать Гулливер Птичкин-Кошкин, носил отчество Сионизмович и выдавал себя на толчке за поляка. Полякам это не нравилось. Евреям не нравились поляки. Советской власти не нравилось отчество Гулика. И его посадили за сионизм, а срок впаяли за валютные махинации. Честно говоря, никаких валютных махинаций у Гулика и в голове не было. В его голову, после прочтения письма от старого Герцля из Израиля, внезапно закралась шальная идейка. Не политического, разумеется, свойства. Дед писал, что американские евреи стали уже такие патриоты Израиля, что по стоимости доллара покупают в своих Бруклинах израильские шекели. Не затем, чтобы перепродать и сделать копейку на черный день. А затем, чтобы вставить их в рамочку и повесить на стену. Гулик враз и смекнул свою выгоду. Украшения патриотизма можно печатать и на копировальных машинах прямо в Одессе, на исторической родине Бруклина. Смекнул и напечатал — долго ли? И начал понемногу сбывать печатную продукцию за кордон, с отъезжантами.
— Где же здесь валютные махинации, граждане-судьи — с неистощимым недоумением восклицал весь процесс адвокат Кацавейко. — Действительно, где? Чтобы ими заниматься здесь, надо быть клиническим идиотом! А таких уроженцев Одессы топят в молоке их собственной матери! Взгляните теперь незамутненными обвинителем глазами на подзащитного Гулика, и согласитесь — он так похож на утопленника, как шкура неубитого медведя на право первой ночи. А вторая его половина — в зоопарке ее что ли держать? Взгляните на нее, на незарегистрированную еще официально с ним Шурку. Кровь с молоком, а не безутешная вдова! Русалка Самого Синего моря, а не дохлая нищенка с кладбища!
Убийственные аргументы подействовали однозначно. Да и как они могли не подействовать, если Гулик и впрямь не напоминал покойника: чесучевый костюмчик от Версаче, распахнутый ворот белоснежной рубашки с янтарными запонками, золотая цепь на волосатой груди. А Шурка? Шелковая с искрой блузка, заправленная в кожаные, доступные только киношникам брюки, шестимесячная завивка, перстни, браслеты от ювелирной фабрики “Котовский всегда впереди” и пышная грудь — от Моны Лизы.
Увидев во Дворце ежедневного правосудия живых людей, а не закостеневших в своих прокуренных скелетах жмуриков сивушного цвета, вершители судеб перевели взор на моложавого защитника, круглого и прыткого как колобок, который и от дедушки ушел, и от бабушки ушел, чтобы наконец-то добраться до Народного суда.
Адвокат был из рыбьего приплода: голыми руками его не возьмешь — разве что за жабры. Он располагал подходящей под национальный вопрос фамилией — Кацавейко, по матери Бородино-Кутузов. Подловить его, правда, могли на бабушке Рохе, вернее на дореволюционной ее вывеске “Композитор Бородин и сын /дочка/”. Или на вероисповедании дедушки — николаевского солдата Кутузкина. Обладая столь запутанной родословной, Лазарь Измайлович Кацавейко строил защитную речь в соответствии с ней. Строил ее таким образом, чтобы ни прокурор Огай Кимерсенович Роздых, ни председатель судейской коллегии Попердыло Остапович Полторапузо, ни Раскольник-Маузер — личный рекетер Герцля Птичкина и его пернатых сообщников с благословенных царских времен, ни вечно партийный, какая власть не свались на голову, Иван Держимордович Копченых, ни общественные представители Первого Одесского артиллерийского училища имени памятника Ришелье майор Сухопутов, любящий кидать крючок с червячком лиманским бычкам в томатном соусе, ни подполковник Васенька, будущий тесть Гулика, устроивший по великому блату дочку Шурку в надзирательницы Одесской образцовой тюрьмы с повышенными соцобязательствами, ни делегаты от Староконного рынка и Толчка Барыга Абрамович Файтер и Транзистор Джинсович Мидий, ни… ни… Короче “ни-ни…”.
И тут грянуло в небеса правосудия победным салютом неоспоримых доказательств.
— Гулик — не Бруммель, — сказал адвокат. — Он не способен прыгнуть через свою голову и копировальный аппарат, печатающий понарошку совсем не валютные деньги, а скорее картинки для букваря еврейской религиозной школы. (Есть! есть такие в Бруклине! А у нас нет, и правильно! Иначе любой учитель начнет подражать Гулику и станет штамповать для своих двоечников по политэкономии всякие соблазнительные бумажки). Итак, граждане судьи, — что мы имеем? Проблему — на больную нашу голову. Все деньги, отпечатанные нашим местным художником областного значения, деньгами в полном понимании этого слова не являются, даже призови их на Высший Суд … э-э… партийной совести и порядка в танковых войсках. Это — настенные картинки. Как, например, почитаемые всеми “Лебеди на озере”, композитор Чайковский, или “Мишки косолапые на завалинке”, художник Шишкин из десятой квартиры дома номер три-три-три по улице “Старый тупик коммунизма”. Что мы имеем из всего вышесказанного в этот базарный день? А имеем мы — ноль-ноль, пять десятых преступных намерений у подзащитного. Гулик — человек честный! Честный он, честный! Совесть — (проверьте, если хотите ) — в ломбард еще не заложил!
После такого громогласного, на всю Одессу заверения — поймите меня правильно — Птичкина-Кошкина могли убить не только прямо в суде и на Староконном рынке или Толчке. Но и на Привозе могли его убить. И на Приморском бульваре. И на Потемкинской лестнице, трупами уже воспетой самим Эйзенштейном. Но хуже всего его могли убить на улице Средней, где, как говорит мой папа Арон, одессит 1913 г. рождения, сын Фроима и Сойбы, — проживали люди со средним умом, средним образованием, средним достатком и средним развитием многосторонней их личности — поклонники Мишки Япончика, Утесова, Фаины Гаммер, знаменитой цирковым номером ”человек-оркестр”, “Гамбринуса”, Уточкина и Бендера.
Но не будем отвлекаться. Пойдем дальше по путеводной нити, проложенной красноречивым бойцом словесного фронта. Он, фальсификатор этот, доказал-таки другим евреям, что Гулик — человек хрустальной чистоты — даже зубы чистить ему не надо! А почему он такой кристальный? Да потому — ликовал Кацавейко, будто выгораживал самого себя, что — не воровал! Не воровал он вовсе! Не воровал и точка! А? Выкусили, граждане судьи? Напрягите с устатку мозги и полистайте уголовное дело на нужной странице. И что? Обнаружили? Обнаружили, где он приобретал бумагу для сионистских денег? А теперь подчеркните в уме: приобретал! То есть, не воровал, как какой-нибудь подзаборный урка. Покупал за наличные! За свои кровные! Не на Толчке, где можно достать все, вплоть до карманного устроителя оргазмов. В орденоносной типографии имени Двадцатого и Двадцать второго съездов КПСС покупал он бумагу. В той типографии, где в ночь с субботы на воскресенье неверующие евреи и христиане печатают портреты Ильича. С погонами маршала. И в цивильном костюме с четырьмя звездочками над грудным карманом, где деньги лежат за Ленинскую премию насчет Мира. Эти красочные шедевры заслуженных дятелей партийных искусств вывозятся за рубеж контрабандой, как прежде юбилейные рубли. И там, в их Бруклине, на местном Привозе толкают ностальгирующим соотечественникам. С погонами — за пять зеленых, со звездочками — аж за десять долларов. И там, видите, в городе Желтого дьявола отечественное золото в цене.
Пойдем дальше по лабиринту данного криминала и докажем предметно любому Фоме Неверующему, что Гулик — противник наемного и принудительного труда. Деньги, точнее не деньги, а картинки, как мы уже договорились, он печатал самостоятельно. Никого, ни одного “мусора” не допускал до копировальной установки. Разве он не наш человкек после этого? Наш! И это лишний раз доказал тем, что сбывал продукцию не за доллары. За советские рубли, мечтая о неделимой денежной единице самостийной Украины — карбованцах. Он напечатал бы их сам, но полагал, что Монетный двор москалей не поддержит патриотическую инициативу и упечет за решетку, где дневальной поставлена будущая его жена. Шурочка по фамилии Васенька. Подполковничья дочка. Так что? Посадим мы его после всего этого? Чтоб нам было стыдно? Чтоб Шурочка в каждые девять месяцев выкидывала из безразмерной утробы по одному кацапу? Одумайтесь! Отпустите сегодня одного Гулика. Через пять лет вам выпускать на свободу заодно с ним целый выводок птенчиков и котиков. И убеждаться на практике, что Шурка не дура: под видом увеличения народонаселения Русалка эта нарожает не детей — нет! — а живые алименты. И Гулику потом не расплатиться. Как миленький потащит он на своем горбу собственную тюремщицу в цветущую апельсинами заграницу. А Гулиху нельзя выпускать на Обетованные земли! Там она перевоплотится в кошерную дамочку, станет святее Папы Римского и начнет проверять на предмет обрезания всех приезжантов. И нам с вами, дорогие блюстители Права, закроет дорогу к корзине абсорбции и в пенсионные фонды. Подумайте о себе! Пощадите Гулика! Спасите его от алиментов!
Но твердолобые радетели гойской законности о себе не подумали. Да и Гулика не пощадили. Срок впаяли с пристрастием, чем и воспользовалась необъезженная еще властями кобылица.
…Вот такую забавную историю, во благо соблазнения столичной жительницы, навалил Гулик Птичкин-Кошкин на приплюснутые уже мозги Зоны Ибрагимовны, вводя ее в камеру предварительного заключения, в достопримечательное по его представлениям место.
5
Лейтенант Шмулик полагал себя ясновидцем. Ему представлялось: он с легкостью читает мысли арестантов, и без всякого напряжения заглядывает в их будущее. Мысли, как правило, были у них примитивные, приблизительно такого содержания: “Отпусти ты нас, дяденька”.
Будущее тоже было у них типовое, и выражалось в сроках. Так что, при несомненных природных данных, Шмулик на людях соблюдал толику скромности, не величал себя доктором ясновидящих наук. А хотелось! и все основания для этого имелись! Положим, протоколы допросов. К делу пришиты. Завизированы. Все в них чистая правда, хотя написаны им, Шмуликом, загодя, до психологического поединка с подозреваемым. Это ли не живые свидетельства? Живые… Документы… Предназначенные, к сожалению, только для суда и архива.
В размышлениях о себе Шмулик ходил по кабинету и мысленно готовился к приему Зоны Ибрагимовны. Достойный израильского офицера экспромт родился с третьей попытки: “Ба! Вот кто ко мне желает в арестанты!” — воскликнул Шмулик и поспешил к столу. Записать бы скорей! Записал. Но не успел очнуться, как тут же на другом листе бумаги машинально вывел — “Протокол”.
И по воле Шмуликова вдохновения Зона Ибрагимовна соткалась в прокуренном воздухе.
— Я в вашем распоряжении, — сказала, не произнеся ни звука, на расстоянии, пронизанном телепатическим мозгом следователя.
— Спасибо за откровенность, — ответил он с улыбкой. В уме тоскливо подумал: “Нечего женщине предложить. Только чай в кондомовских пакетиках”. И все же предложил чай, предназначенный для отпаивания проституток от наркотического опьянения.
Зона Ибрагимовна присела на краешек нумерованного стула, напротив нумерованного стола, за которым выпячивал Шмулик — тоже нумерованный. На его офицерской бляшке, золотого отлива, чеканно значились цифры 1984. Под ними какая-то страшная каббалистическая надпись “Ташмад”, в переводе с иврита “уничтожение”, а проще говоря, буквенное соответствие числовому номеру. Бляху эту, намекающую грамотеям с ивритом на уничтожение, выбили Шмулику во имя психологической обработки свирепых мегер и стерв, обходительных лишь со своими клиентами и быстрыми на расправу сутенерами.
Сотканная из прокуренного воздуха Зона Ибрагимовна мало чем отличалась от своей одухотворенной копии. Разве что волосы потеряли былую рыжизну, приобретя взамен ничуть не портящий здорового цвета лица пепельный оттенок. Да грудь, может быть, колыхало от сквозняка излишне резко, и платье на коленках от того же сквозняка изменяло приличиям, непристойно оголяя серые, советского еще производства подштанники, выдавливающие рельефные желобки на ляжках и ягодицах. Зона Ибрагимовна, колыхаясь грудью от дуновений ветерка и придерживая футляром противогаза совсем обнаглевшее платье, отхлебывала понемножку чай и внимательно изучала молодцеватого офицера с тщательно приглаженными, на косой пробор, волосами, с ухоженными гусарскими усиками и пытливым взором кареглазого красавца, много повидавшего на своем блудливом веку.
Трезвон телефона выдернул Шмулика из ясновидческого транса. Он дернулся к трубке и чуть было не уронил авторучку на исписанный в сомнамбулическом состоянии лист бумаги. Звонил майор Достоевский. Его любознательность требовала Шмуликова доклада.
— Что показала гражданка Иванова? — спросил он.
Сотканная из прокуренного воздуха Зона Ибрагимовна показала Шмулику расползающийся от негодования зад и растворилась в кабинете, не выходя за двери.
Шмулик почесал трубкой за ухом, размышляя: “Какие показания без наличия матушки Зоны?” Вслух однако сказал майору Достоевскому:
— Это не телефонный разговор.
Соблюл дистанцию и честь мундира. А в начальнике, на свою беду, вызвал прилив профессионального интереса.
— Что? Подтвердилось? Дело серьезное?
— При встрече. Тет-на-тет, майор.
— Принято. Раскручивай дальше. А я позвоню полковнику Шостаковичу. Намекну. Это по его, видать, ведомству.
Шмулик дал отбой. И тяжело опустился в нумерованное кресло. “Вот влип!”
Расшифровать случившееся с ним душевное состояние не представляет труда, если знать, что полковник Шостакович был ас шпионажа. Шмулик смотрел на заполненный по всей форме протокол допроса Зоны Ибрагимовны Ивановой. С натугой вспоминал, что такое наясновиделось ему, когда он увлеченно колдовал над бумагой. Колдовал, задокументированно пророчествовал, а время, которое по совместительству и деньги, шлеп-шлеп себе — под ручку с Зоной Ибрагимовной и Гуликом-нарочным, и все в сторону от Шмулика. Ему, этому Гулику, если взглянуть на будильник, час назад приспело натянуть глазки на задницу по заблаговременному совету Фони.
“Фоня! Да я тебя!”
Фоня не состоял на учете в парапсихологическом обществе. Мыслей на расстоянии не читал, с представителями внеземных цивилизаций не общался. Даже по пьянке все это было ему до лампочки. “Солдат спит, служба идет” — неказистая народная мудрость согревала душу его, когда там не ночевала муза-сожительница, бездомная покровительница поэтов и их собутыльников.
Фоня мучился рифмой. Плутал в сравнениях. С ненавистью думал о метафорах. Всеми силами недюжинного своего дарования он стремился доказать высоколобым хулителям правдивого его слова, что он не Пушкин, не Твардовский, не Лермонтов, не Маяковский. А просто скромный певец протокольной лирики из полицейской будки.
Нет, я не Верник, не Добрович,
Я не Бараш и не Капович.
Их вейс8 — кто я? Но до утра
Одним пером пишу мимозы,
Другим — гвоздики, третьим — розы.
В благоуханье Три-Пера!
Из зачумленного озарения Фоню Непутево-Русского вывел, причем самым решительным образом, старшина Лапидарис. Не способный докричаться до поэта, витающего в неподсудных уголовному кодексу небесах, он вырвал из-под его ястребиного носа бумагу с грифом ”совершенно секретно, для служебного пользования” и разорвал ее на клочки вместе со стихами.
— Ты что? — опешил Фоня, хватаясь за кобуру револьвера.
— Смирно! — рявкнул на него старшина Лапидарис, успев, чтобы не надорваться от крика, придержать в ладонях живот. — Где тебя черти носят, Пегас Менструальный?
Фоня протер очки замшевой тряпочкой.
— Я тут, на месте, как покойник в пирамиде.
— А почему до тебя не может дозвониться Шмулик?
— Мне бы его заботы… — начал было Фоня качать права, но вспомнил, что трубку снял с телефонного аппарата за минуту до подъема творческой активности: служебные разговоры обезжиривают Музу, и без того костлявую.
Трубку по настоянию старшины Лапидариса он все же положил на рычаг, хотя, как и полагал, снять ее придется тотчас. И угадал.
— Это ты-ы? — взревело в Фонином ухе.
— Нет, я не Пушкин, не Твардовский, — промямлил от неожиданности покоритель Парнаса.
— Дурак, может быть ты Достоевский?
— Не имею чести.
— Ничего, дружок. Майор Достоевский отыщет у тебя эту честь. А потом и лишит ее. Прилюдно… Понял?
— Майн хер, Шмулик, — опомнился Фоня от неразумных криков командира. — В чем дело?
— К нам едет Шостакович!
— Полковник?
— Болван! — взвился Шмулик по ту сторону провода. — Ты вникаешь? Шостакович!!!
— Я не Моцарт и не Сальери. Что мне этот Шостакович? Как будто ему больше других надо.
— Ему надо… Уловил? Напомнить тебе, кто раздул эту историю со шпионажем?
— Не вешай на меня! Это Зона Ибрагимовна и раздула всю историю. Шпионов ей подавай в нашем полицейском управлении. Ты уже разоблачил ее один раз?
— Пропала она!
— Как так пропала? Может, похитили?
— Кому она нужна?
— Конкурирующая разведка не дремлет. Ты ее бюст видел?
— А ты?.. Ты точно помнишь, что направил ее ко мне в кабинет?
— Не в ЗАГС же! Покрехцала в твои пенаты. С нарочным. Он, Гулик этот, тут нарочно околачивался, глазки строил девушке.
— А назад она не проходила?
— Не было в наличии тут ее назад.
— Гулик?
— Ушел на задание и не вернулся. Может, эта бабенция натянула ему бесстыжие глазки на жопу. И теперь шпионит во всю ивановскую по нашим кабинетам? Плюет на криминалистику. Отравленной в Ке-Ге-Бешных лабораториях слюной.
— Играй тревогу, — упавшим голосом сказал Шмулик.
Словно в корень смотрел он. Не успел слово молвить, как захлестнуло весь Израиль этой военной музычкой, вредной слабонервным и психам, — воздушной тревогой, упреждающей на три-четыре минуты появление в небе скадов, сноровистое вползание в резиновые намордники и уханье взрывов.
(продолжение следует)
ПОЯСНИТЕЛЬНЫЙ СЛОВАРИК
В приведенных далее ивритских словах ударение падает на последний слог за редким, специально отмеченным исключением.
1 Зон‘а — в переводе с иврита — проститутка.
2 бен-зон‘а — сын проститутки, главное ругательное оружие израильтян до начала репатриации из бывшего Советского Союза — в то время, по статистике, располагающего самым высокообразованным населением в мире и самым читающим произведения Брежнева.
3 ‘цурес — на идиш — неприятности.
4 ин дрейт — на идиш — в могилу.
5 кипа, цицот — иврит — опознавательные знаки религиозного еврея.
6 их вейс? — в переводе с еврейского языка — Я знаю?
7 эти слова, полагаю, переводить не надобно.
8 их вейс? — я знаю? — идиш, повторяю для забывчивых.