РОСТИСЛАВ ГРИЩЕНКОВ. Дуга времени

03.06.2017

…Уж так вышло, но в сравнительно далеком 1982-м году я и мой друг Всеволод Смирнов умудрились отличиться, по крайней мере, дважды.

Во-первых, мы успешно поступили в один до безобразия пафосный институт.

Да и черт бы с ним!

А во-вторых, добились от родителей заветного и долгожданного права на автономию.

Речь, впрочем, шла об автономии относительной: нам было позволено оставить отчий дом и переселиться на съемную квартиру при строгом условии, что владелица ее будет проживать там же, бдительно за нами надзирая. Мы учинили конкурс; только не квартир, а квартирных хозяек. Если бы дражайшие родители хотя бы косвенно были осведомлены о его главном и пикантном условии, полагаю, затея наша провалилась бы наверняка. Однако мы уже тогда умели играть красиво и смогли провернуть идеальную комбинацию.

      В конкурсе безоговорочно победила домоправительница Шульц, девица 48 лет. Почетный инженер-электрик, да еще и с впечатляющим стажем, она, тем не менее, ни на йоту не разумела волшебной природы электричества. Поэтому чуткое начальство упорно и непрерывно командировало инженера Шульц на обязательные курсы повышения квалификации. Ввиду явного отсутствия у Шульц квалификации как таковой, повышать ее она могла до бесконечности, что нас более чем устраивало! Ну а благодаря эксклюзивной хозяйке с активным и безлимитным командировочным статусом, жилое пространство квартиры в полной мере использовалось нами в псевдо-культурных и оргиастических целях.

Гражданку Шульц в миру звали красиво: Тамарида Авраамовна. Увы, на гордое и царственное имя свое она и близко не тянула, и поэтому Сева предложил для краткости величать ее — полуласково-полуинтимно — Томочкой. По ходу было банальное обращение на «вы».

О, Томочка! Создание, анафемски причудливое буквально во всех отношениях… Особенно сильно впечатляло ее лицо. Да и не лицо уже, а личико, словно собранное из недужных клубней молодого ропшинского картофеля. В комплекте у Томочки еще имелся узкий и морщинистый, как у японской обезьянки, лобик с трогательными надбровными дугами в неандертальском стиле. Сами брови были косматые, неухоженные и разного цвета: левая бровь — вороной масти, а правая — зачем-то пегая. Специальным бонусом к личику шли дивные базедовы глазенапы, неуемно сиявшие даже во мраке балтийской ночи… Клянусь, для существа с нежной душой и доверчивой психикой внезапная встреча с Томочкой в сумерках сулила преждевременную гибель или, на худой конец, мозговое расстройство! Но мы с Севой были отчаянно молоды, бешено талантливы, и почти весь мир валялся у наших нахальных ног.  Картофельная бабец не могла нас напугать. К тому же в те редкие моменты, когда Тома Шульц кротко заземлялась на своей приватной жилплощади, мы таки неплохо ладили.

Личное пространство Томочки было организовано внятно и безыскусно. Гостиную перегораживали два неуклюжих шкапика со смутными следами лакировки; их разделяла занавесочка непонятного цвета, служившая аналогом двери. За нею помещалась холодная солдатская койка, почти вмерзшая в стену, и телевизор на угловой тумбочке. Телевизор был черно-белый и не слишком большой, зато исправный.

Случалось, Томочка проникалась рождественским настроением и, сдвинув занавеску, призывала нас с Севой на совместный просмотр эстрадной программы, а то и производственного блокбастера. Мы деликатно отказывались, убеждая хозяйку, что не вправе посягать на ее радушие, и норовили смыться из дома. Истинная причина манкирования подобными мероприятиями нами вслух не озвучивалась. А дело в том, что припадать к телеискусству совместно с Томочкой было непростым испытанием. Томочка воспринимала мир иначе, чем мы, и то, что она видела на экране, похоже, чрезвычайно ее веселило. Постоянно, в самых неожиданных местах, она разражалась, скажем так, смехом. О, этот смех!..

К смеху Томочки привыкнуть было, пожалуй, что и нельзя. Вначале раздавался тонкий и неприятный пронзительный писк, смахивавший на крысиный; тут же пресекаясь, он трансформировался в механические колебания томочкиного организма. Непосвящённый тотчас решил бы, что хозяйка вперилась в телевизор, вестимо ужо отсмеявшись, а трясется скорее по инерции или от неразумия. Но мы-то знали: Томочка вовсе и не переставала смеяться, только смеялась она теперь уже смехом внутренним. Томочка продолжала сидеть на сиротской койке и содрогалась, как заведенная, мелодично дребезжа внутренностями и выпучив глазки на телеэкран. В такие незабываемые мгновения она поразительно напоминала одну из жутких механических кукол, о которых завораживающе повествовал великий Эрнст Теодор Амадей Гофман, блестяще продолженный Чаяновым.

Если телевизионное действо неведомо почему навевало на Томочку грусть, она, нимало не смущаясь присутствием двух молодых и породистых самцов, принималась лихорадочно скрести пятки бутылочными ершиками. Но пятки ее и без того дико шелушились и были какие-то пугающие и ненормально розовые… Однажды я не выдержал и, едва сдерживая бешенство, спросил, ЗАЧЕМ она делает ЭТО?!

Это румынский массаж! – возвестила Томочка, высекая искры из пяток.

— Простите, а вы не прерветесь на минутку? – с неземной учтивостью предложил я. — Мне почти вас не слышно.

Томочка позитивно клюнула картофельной головкой и прервалась. Затем она вдруг крутанула в бумазейных ладошах ершик, яростно сдувая пыль небытия с инфернальной щетины. В центре комнаты соткалось облако из праха отринутой плоти. Свет померк и сделалось трудно дышать.

— Итак, румынский массаж, вы говорите… — начал я, невольно задыхаясь. – …Допустим. И что, от него есть польза?

— Он пробуждает токи жизни и невероятно способствует долголетию! – заученно пропела Томочка, не ощущая и малой толики дискомфорта.

Оторопев, я тускло поинтересовался:

— Каковы же прогнозы на бессмертие в среднем?

— Для интеллигентного человека, — веско заметила Томочка (при этом, полагаю, она разумела в виду себя), — планка в 130 лет, если строго следовать данной методике, – далеко не предел!

Моя душа на секунду покинула оболочку, но потом почему-то передумала и притопала обратно. Я заторможенно, словно в забытьи, поволокся к выходу. Но тут финальная реплика Томочки настигла меня смертельно заточенным дротиком и пронзила насквозь:

— Вы обязательно должны испробовать румынский массаж на себе, слышите?! Обязательно! Могу ссудить вам ёршик, а то и оба!!!

Прощально воздев слабеющие крыла, я низвергся в темную пасть прихожей.

Не менее своеобразным и интригующим оказалось отношение Томочки к миру Прекрасного. Она не читала классиков, была совершенно равнодушна к вернисажам художников и их творчеству, но регулярно посещала гастроли театра «Современник», хотя и крепко бранила Валентина Гафта, у которого, по ее словам, рот ну совершенно как у старого бульдога, а из уголков этого собачьего рта обильно и непрерывно течёт слюна, вследствие чего смотреть спектакли решительно невозможно. Почему-то Томочка роковым образом попадала именно на те постановки, где играл слюноточивый Гафт, и в итоге с Театром у неё не сложилось. Томочка также открыто порицала и современную поэзию, поскольку алкоголические трутни, коими она считала всех почти без исключения поэтов, сотворить что-либо достойное неспособны в принципе. Спиртуоз же, равно как и индивидуев, употребляющих оный внутрь, Томочка отменно не жаловала. Что касается отношений между полами, интимных и вообще, она их с возмущением отвергала, полагая допустимыми лишь профессиональные контакты в четких рамках трудового графика.

А между тем нашу Томочку давно уже терзала тайная и неуемная страсть. Ну, тайная – это сильно сказано! Никакой тайны, если честно. Холодные стены ее обители были густо увешены вырезанными из журналов и газет фотопортретами Евгения Винокурова, массивного пиита эпохи развитого социализма. Мордатые профили наряду с вопиющими образчиками творчества присутствовали также в кухне и коридоре, но с этим еще можно было примириться. Когда же я застиг Винокурова еще и в уборной, где он непристойно испепелял меня взглядом пролетарских очей, сие породило в душе моей крайне негативные коннотации. Я категорически выдворил дагерротип с пиитом в коридор, по поводу чего мы с Томочкой немного поскандалили, но как-то очень корректно. Нервная конституция домохозяйки, незлобивая и романтическая, для конфликтов не годилась.

Еще Томочка у нас была отъявленной физкультурницей! Загодя подстелив резиновый коврик с укуренным олимпийским мишкой, она то и дело чуть ли не до головокружения прыгала на скакалке. По утрам в воскресенье, собираясь в очередную командировку, она бодро жонглировала стограммовыми гантельками, купленными в «Детском мире». И не раз на памяти нашей Томочка при поддержке мнимых родственников или даже коллег по работе стойко и отважно бежала в непредсказуемой лыжной эстафете вокруг дома. Было нами замечено, что ее воображение волновали мускульные рельефы на чужих, преимущественно мужских, и зрелых телах.

Да, я, кажется, совсем забыл упомянуть, что при этом была она созданием удручающе малорослым и исступленно аскетическим. За несколько лет сравнительно безмятежного сосуществования под одной крышей нам с Севой так и не удалось обнаружить, что же еще Томочка употребляет в пищу помимо кипяченой воды с сухариками. Мы пытались угощать ее яствами небесными и цимесами земными, но Томочку сразу начинало невыносимо пучить и тошнить. Так навсегда и запомнилась она нам сидящей у себя за занавесочкой и размачивающей хлебные корочки в дежурном кипятке под ненавязчивый аккомпанемент слезливой кинофильмы или же мечтательно внемлющей надтреснутому и трагическому речитативу Александра Вертинского, которого она, видимо, тоже обожала, как и Е. Винокурова, но иначе.

Из комнаты хозяйки можно было выйти на унылый типовой балкон. Стоило задержаться там хотя бы на полчаса, и вы обязательно становились свидетелем того, как в домах напротив ответственные квартиросъемщики с балконов, а то и прямо из окошек выбрасываются на тротуар. 1982-й год явно лидировал по числу самоубийств, и причина их была очевидна. Люди больше не могли представить свой завтрашний день или, наоборот, видели его слишком отчетливо. Те, кто не дотягивал до самоубийства, угасали во сне или погибали в сакраментальных разборках на бытовой почве.

Смерть тогда вообще стояла в воздухе.

Она была нашим соседом.

Она дышала в затылок и воровала хлеб со стола.

Она буквально не давала нам прохода.

Такого количества похоронных процессий ни мне, ни Севе ещё не приходилось видеть. Траурные шествия буквально преследовали нас. На них можно было напороться в любой и притом ужасно неподходящий момент. Это могло произойти утром. А могло днем. Вечер тоже не исключался. Хорошо еще, что родители наши этих погребальных манифестаций не видели. Мои-то были докторами, суровыми бруталами, привычными к лицезрению смерти. Ну, если даже и не совсем привычными, то закалившимися. А вот родичи Севы неизбежно подсели бы на идею о вредности проживания в заупокойном микрорайоне.

Мы с Всеволодом продолжали жить и впрямь, словно на кладбище. Возвращаясь вечером домой и входя в подъезд, мы нередко попадали в… гроб. Спальные дома строились убого, без лифтов, а если лифты чудом и случались, то совсем крошечные или не рабочие. Узенькие заблёванные лестницы никуда не годились: пронести по ним гроб с покойником было почти нереально. Поэтому свежие гробы оставляли внизу. А усопших привязывали сыромятными ремнями к носилкам, виртуозно манипулируя которыми, служители морга с грехом пополам добирались до нижней площадки. Потом, уже на улице, общими усилиями коллектива ремни удалялись и плоти покойников обретали древяную юдоль, оговоренную прейскурантом.

Когда я, отворив подъездную дверь, впервые очутился в гробу, мне почудилось, что я ступаю в сказку! Разверстый гроб стоял на торце, нутро его приглашающе белело. Казалось, протяни я руку, и она не встретит никакого препятствия; вослед за нею я пересеку магическую грань и войду в мир иной. Вот там-то все и начнётся по-настоящему! И уж точно явится мне Утренняя Заря в Восхождении и прочие благодати! Я устремил вперёд бестрепетную длань, предчувствуя, как надеру задницу мелкой Алисе с ее Зазеркальем. Но пальцы мои тупо вонзились и застряли во внутренней обивке! Сказка умерла… Ткань, выстилавшая гроб, была неприятно влажной на ощупь. Я выдернул из ловушки ладонь и, поднеся ее к носу, ощутил резкое зловоние; мне явно требовалось пройти дезинфекцию. Кто знает, какой дрянью они пропитывают в морге эти проклятые гробы?!

Я и Всеволод, с трудом протиснувшись мимо похоронного куба, поспешили к себе на пятый. А могли и не спешить, потому что на площадке четвёртого этажа мы лоб в лоб столкнулись со штатными циниками из морга, влачащими на привычных ко всему плечах страшную покойницу-великаншу. За молодцами следовала беспросветная и нескончаемая толпа погребальных плакальщиц и пьяных в стельку сикофантов. В то блаженное время мы ещё были юны и пластичны, как древние Наги — змии великой Махабхараты. И мы в натуре намеревались просочиться сквозь кошмарную толпу. …Увы, о том не стоило мечтать. Лазейки не было и не было прохода и оставалось только вниз бежать… И мы побежали, мы припустили вовсю! Мы скакали горными джейранами, захватывая по несколько ступенек враз! Пробкой вылетев из подъезда, я и мой друг остановились. Нужно было отдышаться. Мы шумно и жадно хватали воздух обожженными ртами.

Я чувствовал, что Сева расстроен случившимся больше меня, несмотря на мою опороченную десницу. Даровитый и самозабвенный художник, он собирался продолжить работу над начатой картиной, а нас фигурально выперли из подъезда. Но чужую смерть следовало уважать, и мы оба это понимали.

Мне захотелось утешить товарища. «Послушай, — сказал я Севе. — Этим деятелям всего пару этажей преодолеть надо. Сейчас они выйдут, и мы сможем попасть к себе. Я займусь дезинфекцией, а ты вернёшься к картине». Я ещё толком не успел договорить, как раздался чудовищный грохот. Содрогнулась земля, и наш пошлый блочный дом зашатался. Из подъезда донёсся истошный утробный вой. «Всего пару этажей, говоришь? — саркастически осведомился Всеволод. — Ну-ну…» Я робко, на цыпочках, проник в подъезд. Воздев голову, я обнаружил в районе площадки второго этажа беспорядочную кучу поверженных и сцепившихся тел, которые, будучи не в силах подняться, мутузили друг дружку не жалея сил. Дикий вой по-прежнему не смолкал.

Несложно было догадаться, что именно произошло. Видимо, атлеты с усопшей на плечах так лихо припустили за нами, что старые истерзанные ремни не выдержали, и гигантская покойница кувырнулась с носилок! Пытаясь в панике зафиксировать ее непомерный вес, морговые служки не устояли и повалились на ступеньки, по инерции увлекая за собой плакальщиц и сикофантов, а за ними и не поддающихся учету родственников почившей…

Я замер, пристально глядя на злобную копошащуюся массу. Обеспокоенный моим долгим отсутствием, в подъезд вошёл Всеволод. Мы вдвоем стали смотреть на безобразие. Потом Сева спокойно произнёс: «Сдаётся мне, сегодня в квартиру мы навряд ли попадём». Я был согласен с ним. Мы не спеша вышли наружу.

Рослой и дородной амазонки неведомых лет, что столь некстати опочила, я не помнил. Вероятно, сраженная тяжким недугом, она давно не покидала постели. Я наверняка не встречал ее прежде. Я даже не ведал, кто она. Ее нрава и привычек не знал. Но кем бы и какой бы ни была она при жизни, ей не могло быть отказано в достойном ритуале похорон.

«У нас нет культуры смерти, — горько вывел я, плюхнувшись на скамейку у подъезда. — Сплошь свинство, кощунство и глумление. А все потому, что нет культуры жизни. Да и откуда бы ей взяться — с нашей-то славной историей?!» Я резко поднялся со скамьи. В моей молодой, но уже растленной груди билось горячее сердце. Мне отчаянно не хотелось умирать в этой стране. Вот преставишься сдуру, да и угодишь в герои позорного и уродливого фарса вроде того, что творился сейчас в подъезде… Нет, ребята, умирать нам никак нельзя! Делаем ставку на жизнь.

Следовало куда-то податься, бросить кости где-нибудь. Тем более что мне все ещё надлежало позаботиться об инфицированной ладони. В паре трамвайных остановок от нас обитал (и тоже с хозяйкой) Андрон Пунин, студент-медик и отличный парень, с которым мы играли в рок-банде. Я вёл клавишные, а он был соло-гитаристом, виртуозно исполнял гитарные сочинения Паганини. Он тоже придирчиво выбирал домохозяйку, но предпочёл заселиться к противной очкастой фифе с парой институтских дипломов. «Представляете, она мне Есенина по вечерам декламирует», — горделиво делился с нами Андрон первыми впечатлениями. — На редкость замечательная и культурная особа! Как же мне повезло с нею», — умилялся он. Мы безмолвно внимали его лубочным восторгам и ехидно, с хитринкой, ухмылялись, кося под киноартиста Георгия Буркова. Андрон негодовал. Нашего недвусмысленного отношения к культурной особе он не понимал и огорчался.

А зря.

Ранее случилось так, что, отыграв очередной концерт и добираясь домой уже за полночь, Сева (он в банде не играл, но неизменно присутствовал на выступлениях) и я вместе решили проводить Пунина прямо до квартиры, чтобы не приключилось ничего дурного ни с его драгоценной гитарой, ни с ним самим. Поскольку Андрону ключа не полагалось, мы сначала деликатно постучались, а после, не дождавшись ответа, позвонили. Дверь высокомерно открыла знаток Есенина; она маячила на пороге в вальяжном кимоно, суровая и негодующая. Презрительно фыркнув в ответ на наши не вполне тверезые, но развеселые «здрасссьте», пани упорхнула в будуар.

Нам хватило мига, дабы окончательно разъяснить сию высокоученую мегеру. В процессе медитативного шествия к собственной пятиэтажке эксперты, активно прихлебывая из кувшина с первородной чачей, обменялись мнениями.

— Эта тварь… с Есениным…, — мрачно обронил я, — …о, она сомнительна и опасна, Сева!

Тут я феерически пошатнулся на советской мостовой, и мой друг поддержал меня плечом и Логосом:

— Да-а-а-а…, — глубокомысленно вывел он. — Тётенька-то просто отъявленная сволочь!

Экспертной оценки тут и не требовалось: Андрон, без сомнения, попал. И всё так далеко зашло, что урезонивать его было бесполезно. Он уже чуть ли не боготворил свою владычицу. И нам, по сути, оставалось лишь дожидаться скорой развязки.

Лунная идиллия продлилась недолго. Пунин стал замечать, что его и без того скудный запас продуктов питания как-то чересчур стремительно начал пресекаться, и прямо из холодильника! Андрон недоумевал, но спросить хозяйку не отваживался. Он горько смирился с утратой чуть ли не полбатона докторской, заочно помянул жестянку горошка зеленого – и это не говоря уже о горбушке пекарского хлеба, нескольких луковицах и пожухлом кулечке с костромским сыром. Только когда исчезла почти полная двухлитровая банка облепихового варенья, подаренная родной бабушкой, Андрон смиренно поинтересовался, случайно не знает ли достопочтенная госпожа, что произошло с его любимым лакомством. «А оно усохло, — невозмутимо отвечала фанатка Есенина. — Банку я ликвидировала, ибо держать усохшую снедь в холодильнике не дозволяется». Из сказанного хозяйкой следовало, что остальные продукты, тоже как бы того-с… скоропостижно усохли-с. Андрон был уничтожен и затворился, пребывая в полном расстройстве мыслей и чувств.

А на следующий день после инцидента с вареньем случилась новая беда. Коварная дамочка непререкаемым тоном объявила Андрону, что кислотно-щелочные особенности его – миль пардон! – физиологических отправлений стали причиной тотального повреждения унитаза, который угрожающе пошёл трещинами! Андрона четко уведомили, что до его мерзкого вселения в квартиру унитаз сиял, и внутренняя поверхность санитарного агрегата была безупречна. Ну разве что одна, еле заметная царапинка или, скорее даже, милый и изящный намёк на неё. А теперь по вине недобросовестного и фекально-ущербного жильца имеет место экологическая катастрофа! Это непреложный факт, и спорить здесь бессмысленно! Пунин обязан моментально оплатить все до копеечки расходы по приобретению и установке нового, причем сугубо импортного унитаза. В противном случае хозяйка подаст на него в народный суд. А суд с заслуженным работником культуры в ее лице Андрон непременно проиграет, точнее уже проиграл.  Также об омерзительных художествах жильца на лоне ватерклозета будет безотлагательно уведомлен деканат. После этого о медицине можно не мечтать. Пусть Андрон привыкает к кирзовым сапогам, прилежно отжимается, качает юношеский пресс и морально готовится к переброске в Афганистан. Там он, вероятнее всего, падет смертью храбрых или по недоразумению, и его доставят матери в запаянном цинковом гробу. Грустно, да, ну а что делать?! Идет жестокая и кровопролитная война. Должен же кто-то сражаться за Родину?!

И вот тут Андрон по-настоящему оценил железную хватку дважды дипломированной гадины. Теперь он гораздо менее восхищался ею и даже, можно сказать, почти что отказал в расположении своем. Увы, слишком поздно. Съехать с квартиры он не мог, поскольку опрометчиво подчинился требованию хозяйки внести квартплату за полгода вперёд. Для него это было чересчур дорого, сумма выходила беспрецедентная, и Пунин мучительно колебался. Но хитрая и пройдошливая фурия, не давая Андрону передышки, вдохновенно заголосила из «Анны Снегиной»; при этом и рученьки-то она заламывала, и персями-то скрипела, и каблучком-то отбивала всласть, а под самый конец аж слезу подпустила крокодилову! Нет, ну чистый Станиславский, господа, тут без шансов…  И, конечно, наш чудак растаял, согласившись на все условия! Отныне он, предпочитая питаться на стороне, дабы не околеть с голода, тоскливо вожделел финала шестимесячного моратория, но, похоже, начинал проникаться сознанием того, что лучше махнуть рукой на деньги и съехать, нежели продолжать жить в подобном аду. Наши визиты были для него вожделенным лучом света в тёмном царстве коммунального беспредела.

Мы с Севой решили пойти в гости к Пунину и там заночевать. А если любительница Есенина не одобрит нас и станет возникать, я коснусь ее ланит гробовой ладонью, и она сразу увянет. Севу я убедил не брать трамвая, а двинуться пешком. Мне претило оказаться в трамвайном салоне, влача раненую ядовитыми нечистотами конечность. Вечер в итоге прошёл чудесно, было много вина и стихов и было много песен, а поутру я и Сева вернулись в свой кладбищенский лабиринт, откуда, собственно, и не выходили.

Но пора признаться: хоть мы и жили будто на погосте, похоронных настроений у нас не было и в помине! Мы азартно пропускали жизнь через призму творчества; без этого она утрачивает смысл. И вот мы сочиняли стихи, песни, придумывали сценарии, а еще я писал музыку, а Сева малевал полотна. Времени было всегда в обрез, и поэтому в институт мы выбирались довольно редко, чисто символически, например, за стипендией, покуда нам ее выплачивали. Очень скоро выплаты отменились, но мы не пали духом. Да и с чего бы? Забубенный лабух, я в удачный месяц зарабатывал несколько окладов профессорских, что открывало интересные перспективы. Сева тоже не терялся: сногсшибательно оформив детсад, школу, профилакторий или какой-нибудь помпезный дом творчества, он превращался в сказочного миллионщика. Жили мы грешно и весело, и жизнь наша, как у достопамятного гоголевского персонажа, преимущественно протекала в эмпиреях. И, кстати, в отличие от буколической Томочки с ее шкапиками и грустной занавеской, у нас личное пространство действительно присутствовало: всамделишняя изолированная комната с литой белоснежной дверью, к тому же запиравшейся на ключ как снаружи, так и изнутри (актуальнейшая деталь!).

Въезжая к Томочке на постой, мы живо уяснили, что книг для чтения у нее нет и в помине, но в миниатюрном алькове перед комнатой, справа и слева, обнаружилось два ряда полочек, буквально трещавших от журнальной продукции. Полочки справа буквально прогибались под тяжким грузом «Здоровья» и пестрой толпы «Работниц» и «Крестьянок». Еще там громоздились штабеля «Дома и семьи» и вроде бы мелькнула пара номеров «Советского экрана». Слева пламенела неизбывная «Юность» и кишмя кишели «Ровесники» с утлыми «Кругозорами», и прочая разная дребедень.

Журналы мне вообще-то были до лампочки. Безучастно скользнув по ним взглядом, я не останавливаясь прошел мимо, тогда как Сева, наоборот, алчно припал к бесхозной «Юности». Я пересек комнату и застыл у окна. Прямо под окном располагались трамвайные пути, а по ним ходили и бегали алые трамваи. Не инфернальные болиды Николая Гумилева, а мирные и неприхотливые экипажики Страны Советов. Но все равно их движение необъяснимо завораживало меня. Я стоял возле окна и любовался трамваями. Мне очень нравилось смотреть на трамваи. Я был способен любоваться ими до бесконечности.

Тишину взорвало резкое восклицание. Я обернулся и увидел, что мой товарищ несется ко мне, размахивая зажатым в руке журнальчиком. Едва не проткнув меня периодикой, он вскричал, знаю ли я, что это такое.

— А что тут знать-то, — с досадой откликнулся я. – Это… дай взглянуть… ну да, «Аврора», и прошлогодний номер, вдобавок… Чересчур мягкая и легко рвущаяся обложка, про дизайн я молчу, а внутри, как сейчас помню, серая бумага с трудно читаемым шрифтом… Я чего-то не понимаю причины восторгов твоих, Сева, — поддел я друга.

— Да ты на дату погляди!!! – взревел он, но, поняв по моей отстраненной будке, что я совершенно не в теме, взвихрил страницы и, вмиг найдя нужное место, сунул журнальный разворот мне в руки.

— 75-я страница. Читай внимательно!

Я взглянул на имя автора и заглавие рассказа: «Виктор Голявкин. Юбилейная речь».  Воззрился недоумевающе на Всеволода и, будучи оглушен громогласным: «ЧИТАЙ!!!», – приступил к чтению.

С Голявкиным мы были знакомы с детства. Не лично, конечно, но зато я очень любил его книги «Мой добрый папа» и «Рисунки на асфальте». Он часто сам рисовал иллюстрации к своим книгам. Очень классные, между прочим. А вот рассказ, который заставил прочесть Сева, меня не зацепил. Однако поражал сам факт его публикации в журнале. Еще не дочитав до конца, я осознал, что эта, на первый взгляд, невинная юмореска могла стать грозной петардой, запущенной под мантию Генеральному Секретарю КПСС и Председателю Президиума Верховного Совета СССР Леониду Ильичу Брежневу, прозванному в народе Лёнькой, а в его лице – дерзкой насмешкой над самой Советской властью!

И странное дело: я невольно озаботился судьбой – нет, не автора, а человека, допустившего крамольный материал на страницы «Авроры»! Что он поступил сознательно, у меня не было сомнений. Главным редактором журнала значился Глеб Горышин. Знакомое имя, на слуху, хотя читать пока не приходилось. Только Горышин мог принять решение о публикации – со всеми вытекающими из этого последствиями…

Сева увлеченно рассказывал, что номер журнала немедленно изъяли из продажи, и весь тираж, за исключением нескольких проданных номеров, был уничтожен; как водится, нашлись смельчаки, успевшие рассказ переписать, и пусть сам журнал подавляющее большинство читателей даже в глаза не успели увидеть, списки с рассказом вот уже год негласно ходят по рукам. И, пожалуйста, небывалая удача: на полке у Томочки Шульц преспокойно пылится бесценный экземпляр, причем не читанный!

О Глебе Горышине и о его дальнейшей судьбе Севе ничего не было известно. Много лет спустя я выяснил, что Горышин после скандала был уволен с должности, но за решетку, к счастью, не попал; он просто и мудро удалился в Нюрговичи, к лесам и озерам. Друживший с Шукшиным и Юрием Казаковым, Глеб Александрович на поверку оказался замечательным русским писателем, и писания его, особенно поздние, по стилю напоминают путевые дневники древних японских поэтов-странников. Наткнувшись в букинисте на горышинскую «Запонь», я открыл ее на фразе: «Чем дальше уезжал я от города, тем лучше мне становилось… Душа обретала покой, слиянность с природой и в то же время делалась зрячей, чуткой, особо отзывчивой на попутные впечатления… преисполнялась сознанием наступающего блаженства». С этих удивительных строк началось мое знакомство с книгами Горышина. Ими я зачитываюсь и поныне.

Пресловутый «анти-Брежневский» номер «Авроры» был обнаружен Всеволодом 14 ноября 1982 года, в собственный День рождения! Пожалуй, о лучшем подарке ему, завзятому книжнику, не стоило и мечтать. С размахом обживая новое жилище, мы праздновали рожденье моего друга, не подозревая, что три дня назад генсек Брежнев… преспокойно дал дуба! Сложно поверить, наверное, но я и Всеволод до такой степени были поглощены творчеством и жизнью, самими собой, что нам не было дела до советской действительности и зачастую мы оказывались фатально не в курсе происходящего. Так вышло и на сей раз. А 15 ноября мы почему-то решили выбраться в институт. Залихватские бражники, прогуляв чуть ли не до рассвета, мы достигли alma mater припозднившись, часам этак к одиннадцати.

Происходило что-то невиданное.

В институт никого не пускали. Бурлящее скопище студентов заполняло пространство перед входом. Толпу рассекали халдеи с тревожными и неподкупными взорами. Никто ничего толком не знал. Все галдели, никого не слушая. Через некоторое время начали впускать вовнутрь, загодя разбив студентов на произвольные группы. Нам с Севой повезло. Нашу группу провели в небольшое помещение, напоминавшее подсобку. Плотные шторы были опущены, и мы очутились практически в темноте. Сгрудившись у стены, мы не сводили глаз с включенного телевизора, что был водружен на пузатый холодильник. Экран демонстрировал прямую трансляцию с Красной площади. Звук был еле слышен, но по обилию траурных портретов, скорбным минам и поредевшему Президиуму становилось очевидно, что мы удаленно присутствуем на похоронах Лидера Государства. Да, в Москве хоронили Л. И. Брежнева!!! Нам пришлось увидеть всё, в том числе и легендарный по неловкости момент, когда сумрачные особисты в черных ушанках перестарались, и гроб с телом их великого и зело героического вождя загремел на дно неглубокой могилы, выложенной кумачом…

Мы с Севой ошеломленно переглядывались, постигнув особую значимость происходящего: только что прямо у нас на глазах замкнулась дуга Времени. Всего лишь тень мига от вчерашней «Юбилейной речи» до нынешнего погоста на Красной Площади у Мавзолея – и вот уже сама История двинулась по иному пути. Вместе с нею двинулись и мы – но об этом после, не теперь.

2017

 

0 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F