ИНЕССА ЦИПОРКИНА. Катрина Калавера (три прозы).

23.11.2016

Инесса Ципоркина. Три рассказа

Катрина Калавера

Мне сто лет. На самом деле немного больше, но желание если не выглядеть, то хотя бы считаться моложе — такая простительная женская слабость! К тому же выглядеть я буду одинаково всегда — и через тысячу лет, как сейчас, разве что наряд поменяю, я же франтиха. Само имя мое «Катрина» — женский род испанского слова catrín, то бишь «франт». Когда Хосе Гуадалупе Посада в 1913 году изобразил мой оскаленный череп в шляпе, украшенной цветами и перьями, чего он хотел? Съязвить: богачки, красавицы, модницы так же смертны, как и серые мышки, кроткие овечки, нищенки в латаных юбках?

Так же, да не так.

Мое вполне еще годное для носки тело, застреленное шальной пулей в Трагическую декаду*, лежало непогребенным несколько дней, над ним роились падальные мухи, прекрасные, словно драгоценные камни. Хозяйку этого черепа, проститутку, сменившую столько имен, что данное при крещении забылось, свезли к братской могиле и закидали землей в одном рву с тысячей других бедолаг, безымянной и неоплаканной. Как тенью прожила свою жизнь, так тенью в Миктлан и сошла, прихватив с собой в могилу шитый поддельным золотом корсаж да вульгарную шляпу.

А через несколько лет рыхлая земля просела от дождей, скелет в шляпе и корсаже выглянул из черной грязи, девственно-белый и благоухающий гнильцой, точно мексиканский боярышник. Дети вздели скелет на палку и понесли по улицам, визжа: «La Calavera de la Catrina!»* Так я узнала собственное имя и стала Прекрасной дамой Día de Muertos*. Крепко сидя на шесте, я милостиво кивала прохожим, встряхивала руками, будто танцуя, не замечая, что теряю фаланги пальцев. И если это не смущало веселящихся детишек, почему оно должно было смущать меня? Мой скелет в лохмотьях, с которых могила объела позолоту, несли по улице, где когда-то убили мое тело, а вокруг вырастали призрачные цомпантли*, приветствуя меня, словно повелительницу. И я почувствовала: жизнь моя только начинается.

Умытая кровью страна вскоре забыла нас, безымянных — ум человеческий короток. Зато не забыла душа: она выла, тряслась, скреблась в стены, точно зверек, пойманный в лесу и запертый в клетке посреди неспящего Мехико. Я, Калавера Катрина, кукла смерти, созданная бессонным подсознанием, открыла клетку зверя. Он вышел, принюхался и сразу же взял след.

Тысячи и тысячи моих копий — из дерева, глины, а то и из бренных костей, по капле собирали муку и скорбь людских душ, как пчелы собирают цветочную росу. И как пчелы превращают нектар в мед, куклы Катрины Калаверы превратили боль в сладкую сказку — о прекрасной загробной жизни, где дешевая шлюха станет шикарной светской дамой, а продавец наркоты будет счастлив без всякой дури. В шитье и кружевах, с гитарами в руках и с песней, рвущейся из безгубых ртов, стоят калаверы на прилавках Дня мертвых, пляшут на улицах, висят, болтая ногами, над головами посетителей баров. Смерть, всюду смерть, ждущая, беззаботная, приглашающая.

Глядя на пляски моих копий, люди прозрели, и явилась им покровительница воров, шлюх и наркодилеров, всепрощающая Мать Санта Муэрте*, хозяйка их жизни и того, что после жизни. И многие, молившиеся в тюрьмах и трущобах Деве Марии, пришли к алтарю Святой Смерти, сказав: «Она понимает нас лучше».

Смерть паства Санта Муэрте видела не раз, а Приснодеву ни разу. Если горе кров твой, страдания хлеб твой и слезы вода твоя, приноси ром, сигары и шоколад в храм Святой Смерти, что в трущобах Тепито — выйдет тебе послабление в узилище твоем и успех в делах твоих на воле.

Я вспоминаю свое прошлое каждый день, любуясь на холмы, склоны которых вызолочены дикими бархатцами, точно огромная могила*. Мое безглазое лицо весь год повернуто к холмам — тот, кто купил мой скелет и усадил в кресло на балконе, не балует свою Катрину разнообразием. Хозяину не до меня: он в поте лица руководит трехзвездочным отелем, втайне надеясь превратить его в четырехзвездочный.

На общий балкон, длинный, как линия жизни счастливчика, выходит постоялец, въехавший позавчера — он здесь не первый раз, мы всё про него знаем: семейное дело, стабильный доход, солидный счет в банке, крепкая семья. Скуповат, оттого и живет в нашем скромном отеле, зато в семейном номере, ест за двоих, курит сигары, а не плебейские папиросы. Делец, ни капли не романтик — и гордится этим. Мужчина садится в небрежно протертое лентяйкой-горничной кресло, не отрывая взгляда от горизонта, словно надеется прочесть в его изломанной линии важное послание. Но, видать, постояльцу никто не пишет, и он продолжает пить свой кофе.

Просторные балконы «с панорамой» отчего-то считаются местом, где человек достигает гармонии с миром. Однако они будто созданы для того, чтобы пить на них, надираться, нажираться в хлам, наблюдая, как солнце озаряет верхушки всего, что попадется под равнодушные лучи: верхушки деревьев, верхушки крыш, верхушки мусорных куч.

Постоялец в шаге от того, чтобы начинать утро не с кофе, а с текилы или даже с пульке. Он приехал сюда, прикрывшись важной сделкой. На деле же попросту сбежал из дома, получив известие: его жена не переживет этот год. Рухнул мир постояльца, рухнула его святая вера, что женщина с кожей цвета меди и сердцем мягче меда всегда будет здесь, рядом. Ее ноги всегда будут оставлять следы на натертых полах, ее руки нарежут хлеб, который он ест каждый день. Как он станет жить без нее? Так же, как раньше. Но каждый год на Día de Muertos вдовец будет оставлять на столе вино в бокале и пахнущий апельсином pan de muerto*. Его ждут одинокие праздники и слишком просторные кровати. Чужие люди в доме, перебирающие ЕЕ вещи, ловко управляющиеся на ЕЕ кухне. Чужой голос, отвечающий на его вопросы. Всё это… немыслимо. Постоялец не справляется с воображением, рисующим поистине чудовищные картины.

— Скоро Рождество… — бормочет мужчина себе под нос. — Елки в черной грязи, желтые и красные, словно адские костры, пьяные Санты вдоль витрин, детишки клянчат подарки… Может, тоже поклянчить? Прямо сейчас купить коробку лучших сигар, пойти в Тепито и выпросить себе… подарок.

— Вот дурак! — фыркаю я (насколько способен фыркнуть череп без рта и без половины зубов — многие были потеряны мною еще при жизни, в яростных, зажигательных драках с товарками, сутенерами и клиентами). — Думает, что отделается сигарами!

Постоялец оглядывается, смотрит, не замечая меня. Еще бы, в эти дни весь Мехико заполонили такие же, как я, щеголихи в ярких тряпках, из декольте кокетливо выглядывают ребра.

— Эй, я здесь, здесь! — Сейчас бы пощелкать пальцами. Ох, как бы я пощелкала пальцами, будь у меня такая возможность!

Мужчина прислушивается — но не ко мне. В меня он не верит. Поэтому слышит лишь то, что говорит ему внутренний голос. А что у внутреннего голоса незнакомый тембр — подумаешь! Мало ли какие фортели выкидывает человеческая психика? Я с интересом наблюдаю, как постоялец безуспешно лжет себе.

И напрасно. Смерть не покупается и не продается, но когда она приходит, уйти от нее невозможно.

— А если не сигары, то что Ей нужно? — покусывая губы, спрашивает мужчина. Осторожно так спрашивает, будто соглашаясь довериться потустороннему советчику — временно.

Люди почти никогда не разговаривают с богами, ведь божественное слово выжигает ум и душу, однако что мешает человеку поговорить с нами, с куклами богов? Для того мы и созданы, чтобы через нас беседовать с кем-то вроде Санта Муэрте.

— Достойная плата.

— Что значит «достойная»?

— Когда-то я отдала свою человеческую суть и стала куклой, чтобы прожить еще одну жизнь. Честный обмен всегда тяжел, вот люди и пытаются смухлевать: на тебе, боже, что нам негоже. Молитвы и подношенья, обещания исправиться, смешная детская ложь.

— Все так делают — и все неправы?

— Все делают то, что им удобно, а не то, что нужно. Ты хочешь откупиться от чувства вины или выкупить свою жену?

— Хочу выкупить жену. — В ответе постояльца нет ни капли сомнения. Это хорошо. Порой люди и сами не знают, в чем они уверены, а в чем сомневаются. Не каждый муж и не каждая жена так боятся овдоветь, как им кажется. Большинство просто боится перемен. В запальчивости они заявляют: лучше смерть, чем эта новая, неподходящая жизнь, избавьте нас от нее. Ну что ж, отличное предложение на рынке душ и судеб.

— Отдай Санта Муэрте себя. Мера за меру. Жизнь за жизнь.

— Я понял. — Странно, но постоялец не пытается жульничать, торговаться, притворяться глупее, чем он есть. Кивает и уходит с прямой спиной, словно осужденный на казнь.

Мне остается только гадать, найдут ли его мертвым в переулках Тепито или Санта Муэрте подарит любящему мужу отсрочку. Я жду до самого вечера, терплю нашествие болтливых горничных, без почтения смахивающих с меня пыль. Наступает ночь, за нею приходит утро, холмы, усыпанные поддельным шафраном, улыбаются мне издалека.

Постоялец не возвращается. Что ж, я так и думала. Жаль его, но то, что у меня вместо души, радуется: моя хозяйка получила редкий, дорогой подарок — истинно любящее сердце.

В номере звучат голоса. Я не могу не подслушивать: как иначе мне узнать, что происходит в моем отеле с моими гостями?

— Вещи отправь по этому адресу.

— Да, хозяин.

— Постоялец выехал. Сделка не удалась, фирму у него отобрали. Синьор Луис разорен.

— Бедный синьор Луис! Он был такой любезный, такой респектабельный. Что за ужасный год… — Голос удаляется, затихает. Владелец отеля выходит на балкон.

Я жду, что он полюбуется на холмы, оглядит свои владения с тайной радость: слава Санта Муэрте, меня миновала чаша сия!

Но он подходит ко мне и останавливается прямо перед моим креслом.

— Мы больше не по карману доброму синьору Луису. Он все потерял, отдал фирму, которой посвятил свою жизнь, дом, в котором родился и прожил, теперь он гол, будто новорожденный. Им с женой придется много работать, чтобы прокормить себя. Хорошо, что синьора выздоровела. Болезнь оказалась неопасной, врачи ошиблись. Это настоящее чудо!

Он подмигивает мне, насельнице Святой Смерти в мире людей. Будь у меня не только скелет в пышном платье, но и все остальное, я бы вскочила и протанцевала самбу от одного конца балкона до другого. Слава моей госпоже за ее милости!

Года идут, одни боги умирают, другие рождаются, но и по сей день я, Катрина-щеголиха, остаюсь на своем посту в углу балкона, в своем старом кресле, в своем старом платье. В отеле, что зовется Cerca de la calavera*.

___________________________________________________________

Примечания:

* Трагическая декада — период с 9 по 19 февраля 1913 года, время смещения Франсиско Мадеро с поста президента и победа контрреволюционных сил в Мексиканской революции. Президент Мадеро возложил руководство по подавлению мятежа на генерала Викториано Уэрту. Однако генерал был связан с заговорщиками и сам намеревался занять президентское кресло. Он ограничился обстрелами населения и заведомо неудачными атаками. Во время обстрелов погибло 3000 человек.

* Череп Катрины! (исп.)

* День мертвых — праздник, посвященный памяти умерших, проходящий ежегодно 1 и 2 ноября в Мексике, Гватемале, Гондурасе, Сальвадоре. По поверью, в эти дни души умерших родственников посещают родной дом.

* Цомпантли или стена черепов — деревянная стойка или частокол, украшенный черепами. Использовался майя и ацтеками для публичного выставления напоказ человеческих черепов, как правило — военнопленных или жертв жертвоприношений.

* Санта Муэрте (исп. Santa Muerte — Святая Смерть) — современный религиозный культ, распространенный в Мексике и США. Заключается в поклонении персонификации смерти. В нем смешиваются элементы культа индейцев Мексики (главным образом ацтеков и майя) с католицизмом. Поклонники Санта Муэрте считают, что молитвы, обращенные к Смерти, могут дойти до адресата, что смерть исполняет человеческие желания, особенно если принести ей подношения в виде сигар, спиртного и шоколада.

* В День мертвых бархатцами украшают могилы близких. В Мехико бархатцы называют цветами мертвых. Согласно поверьям, они притягивают души мертвых.

* Хлеб мертвых — особый вид хлеба, который пекут в Мексике ко Дню мертвых. Печется круглыми буханками, сверху украшается полосками теста, напоминающими по форме кости, и шариком теста, символизирующим череп, посыпается сахаром.

* У черепа (исп.)

 

 

Серафим Семикиил

Усталый вампир упал лицом вниз в злую, враждебную землю. Когда-то безумный друид заколдовал ее так, чтобы поглощала чужаков без следа, словно огромный жадный рот. Проклятого колдуна усмирили взяткой, но земля так и осталась тонким, ненадежным переплетением корней и стеблей над влажным, пахнущим гнилью адом… Как же он завидует Разиилу, мстительному духу, что тому не требуется таскать за собой жалкое, то чересчур большое, то чересчур хилое тело. Груз плоти, как высокопарно выразились разработчики. То есть первоотцы.

Серафим Семикин (такое вот дурацкое имя!) потер лицо, размял, заведя левую руку за голову, закаменевшие шею и плечи. Правая рука приросла к мышке, как будто человек пытался на нее опереться. Или удержаться, когда держаться стало не за что. Глупый вампир сдох и теперь валялся посреди экрана, похожий на трансвестита, одетого и накрашенного для Марди Гра. Однако на пару тысяч знаков жертва эзотерического аборта перед смертушкой наговорила. И то хлеб.

Семикин потянул правой рукой за локоть левой, повращал руками, согнутыми в локтях, с хрустом наклонил голову к одному плечу, к другому… После смерти можно и пару котлеток съесть. С картошечкой, под светлое пиво. Но не раньше, чем будет записана пафосная байда, что сама собой вливается в мозг, пока играешь. Иначе пропадет настрой, схлынет волна красивых словес, вернется ощущение окружающей реальности — и прости-прощай задумка. Зря, выходит, сгинул у подножия менгира вампир, некогда бывший человеком, потом воином, потом инквизитором, а потом трупом, трупом, трупом. И не забыть всплакнуть: даже на пороге небытия кровососу не довелось бросить взгляд в далекое, равнодушное небо.

Хотя, если разобраться, на кой оно, небо? Да еще тому, кто целую вечность не пил, не курил, не трахался, не рыбачил, знай бегал из пункта А в пункт Б, искал на свой дохлый зад неприятностей? Нормальный мужик пожалел бы о вещах, осязаемых языком, телом, членом. А семикинские герои только и делали, что алкали духовного роста, как глупые бабы алчут новую сумочку. Писатель героев своих не понимал, как не понимал и женской привычки мериться клатчами. Но исправно удовлетворял всё, что фрустрирует. Семкин был очень, очень отзывчивый.

Вначале его писательский дар проявлял себя иначе. Писалась какая-то фигня в духе Ивана Шмелева: воздух, пахнущий радостью, хрустальное, как мечта, детство, моченые яблоки, блинный чад, рыбалка в затонах… Фигня и есть. Кому оно надо в наш железный, электронный, синтетический век? Железо, через которое люди глядят в мир, не пахнет. Как и то, которым они убивают босса в своей второй, самой важной для них и более никому не интересной жизни. Хоть и упоминает Семикин запах железа в каждой своей книге, но не верит в него больше.

Он занимается тем же, чем всякий мужчина его возраста, положения и профессии — угадывает и удовлетворяет. Такова, по заверению начальства, роль писателя в современном мире. Эх, удовлетворить бы всех разом своей писаниной, чтобы добавки не просили! И деньжат на этом наварить.

И тут убитый вампир под геймовером, RIP всякой проигранной игры, вальяжно перевернулся набок и подмигнул Семикину с экрана.

— А вот это можно обсудить.

Голос был непохож на тембр, искаженный динамиком, возникало ощущение, что Семикину шепчут на ухо. Точно содомит какой прижался в метро к спине, пользуясь давкой, и шепчет непристойности, отчего в затылке становится горячо, сердце начинает сбоить, и не поймешь, ярость это или то самое, латентное. Все ясно, давление скакнуло. Надо переключиться с игры на блог, написать пару ласковых своим читателям-почитателям, пусть разнесут семикинскую славу и слово по своим уютненьким.

— Семикин, я не глюк. Во всяком случае, не твой и не компьютера.

— А чей? — хрипло пробормотал писатель. Если это не криз, а шизофрения, ее тоже лечат. Ну как лечат… Подавляют симптомы.

— Мироздания, наверное, — зевнул вампир, показав стандартно саблезубую пасть. Какая все-таки пошлятина эта Legacy of Kain — и графика дерьмо, и идея не лучше. Колонны какие-то, синие крылатые вампиры, распрекрасные некогда хильдены…

— И чего тебе надо?

— Привык всех удовлетворять, Семикин? — любезно осведомился вампир. — Не поверишь, но я пришел к тебе с аналогичным предложением. — И прижался к монитору, словно к стеклу с другой стороны.

Он сейчас войдет, с ужасом подумал Серафим. Это же вход в наш мир. Просто мы использовали его как выход — и верили, что так будет всегда.

— Ты стой, где стоишь. — Писатель попытался остановить нежить словом. Вдруг сработает? Вдруг без приглашения они не могут… — Я твоего имени не называл.

— Что-то ты, брат, нервный, — усмехнулась нежить. Явно читавшая Стругацких нежить. — Слушай, а давай пропустим этап отрицания? — предложил вампир. — Я излагаю свое предложение и отпускаю эту кучку пикселей разлагаться дальше. Тяжело мне в крошечном тельце. — И глюк мироздания похлопал себя по животу.

— Излагай.

Семикину полегчало: искушающие нотки исчезли из дьявольского голоса, сменившись деловыми. Душу Серафим ему не отдаст, а ничего другого, похоже, сатане адскому, сетевому не требуется. Завтра же Семикин запишется к психиатру, к самому лучшему. На душевном здоровье не экономят. Зачем-то он зарабатывал деньги все эти годы, вытряхивая из глупых игрушек в свои книги все самое сладкое и заманчивое?

— Отнюдь не самое заманчивое, — покачал головой вампир. — Стандартный набор: власть, сила, богатство. А если ободрать всю фантастическую шелуху — телки, мышцы, два ствола. Не выше третьего яруса пирамиды Маслоу, даже не четвертый. А на пятый левел с его само-ак-ту-а-ли-за-ци-ей… — искуситель произнес слово по слогам, точно смакуя, — …ты и не замахивался никогда. Ты ведь бездарь, Семикин. — И уставился рыбьими глазами в лицо Серафима, куда более заинтересованный в содержимом семикинского черепа, чем в нем самом.

Кровь бросилась в лицо, и Семикин, хорошо знакомый с симптомами, потянулся было принять сартан, но не дотянулся и махнул рукой. Когда-то Серафим сутками терзал себя и клавиатуру, пытаясь доказать недоказуемое: что слава его не отгорит за несколько лет, не иссякнет с читательским пресыщением. Но публика как смеялась, так и смеется над плодовитостью Эс-Эс (и прозвище-то у тебя мерзкое, Семикин!). А он, дурак, всё надеется, что впереди еще много лет «плодотворной литературной деятельности» — пять или десять; рассчитывает пожить, погулять, пока средства позволят, и лишь потом осесть в глухой провинции у моря. Словом, верит в будущее. Как мать Гренуя, шепчет внутренний голос. Спасибо, кэп, за напоминание.

Нечистый по ту сторону окна терпеливо ждал, пока писатель отрефлексирует и отстрадает, по старой интеллигентской привычке. Он похож на мою бывшую жену, внезапно хихикнул Семикин, та тоже любила тянуть время и выкладывать дерьмо порциями.

— А может, пропустим заодно и стадию взаимных оскорблений? — буркнул писатель. — Говори, что собирался. Только душу я тебе все равно не продам.

— Ты мне ее давным-давно подарил, Сима! — ухмыльнулся вампир. — Бездарности душу дьяволу не продают, а дарят. За малую толику материальных благ, за пригоршню долларов. Так что ни власти, ни богатства не получишь. Но по старой дружбе могу презентовать один скилл.

— Всего-то?

— Хотел побольше и на халяву? Понимаю, — подмигнул глюк мироздания. И, никакого разрешения не спросясь, протянул руку через монитор и ткнул Семикину синим когтистым пальцем в середину лба, будто тупым ножом.

Когда боль, пронзившая до затылка и стекшая острыми белыми вспышками по позвоночнику, рассеялась, писатель обнаружил, что лежит щекой на клавиатуре, залитой чем-то нехорошим, и судорожно сжимает мышку. Выдрав клавиатуру из порта, Семикин понес ее промывать спиртом, припасенным для подобных случаев, пока в голове радостные молоточки отстукивали: показалось, показалось, показалось!

Возня с клавиатурой и обильный ужин растянулись на долгие часы. Семикин почти наслаждался вдумчивым поеданием котлет под пиво — но вдруг спросил себя: а почему, собственно, я ем здесь, на кухне, без единого экрана, чтобы занять пережевыванием не только челюсть, но и мозги? почему я не ужинаю перед теликом, как привык? Спрашивая самого себя о всякой ерунде, Серафим пытался задавить страх заболеть тяжело и внезапно, в пересменке между женами и любовницами, когда ни одна баба не возьмется за ним ухаживать, ни из матримониальной, ни из материальной корысти.

Чтобы не закреплять в мозгу извечные мужские страхи, Семикин взял-таки остаток пива, пошел в комнату, включил телевизор. На экране висела заставка с текстом. На первый взгляд — дисклеймер перед фильмом. Их Семикин отродясь не читал, терпеливо пережидая. Но заставка все маячила и маячила, пока глаза, пробежав текст, не передали информацию дальше, в мозг. И Серафим захлебнулся, почти задохнулся очередным глотком пива.

На экране унылым тесным шрифтом было написано следующее.

«Семик* (Русалчин Велик день, Троица умерших) — четверг перед Троицей, день поминовения заложных покойников, предшествующий поминовению предков в троицкую субботу. Заложные покойники — в славянской традиции умершие неестественной или преждевременной смертью. Также назывались «мертвяками» и «нечистыми». К ним обычно причисляли умерших насильственной смертью, самоубийц, опойцев (умерших от пьянства), утопленников, некрещеных детей, колдунов и ведьм. Считалось, что душа заложного покойника не может перейти в загробный мир, и поэтому блудит по земле. По поверьям, такие покойники могли стать нечистой силой. У восточных славян было принято хоронить заложных покойников на обочинах дорог, особенно на перекрестках, а также на межах. В Древней Руси был обычай после сожжения прах умерших собирать в сосуд и оставлять «на столпе, на путехъ».

Так что ты был мой еще до рождения, Семикин».

— Ну, — сквозь зубы процедил писатель, — это мы еще посмотрим. — И рванул к компьютеру.

На экране по-прежнему валялся вампир, на вид — мертвый вдвойне, втройне, словно не в игре убитый, а не переживший слияния с могучей, разрывающей вместилища сущностью. Семикин закрыл окно, не всматриваясь. Он знал, что ему нужно. Расслабиться!

В играх Серафим никогда не расслаблялся. Наоборот, удваивал внимание, будто коллекционер на блошином рынке, копил удачные реплики, сюжетные ходы, сцены драк и пророчеств. Придирчиво рассматривал дешевую бижутерию, без которой его читатели не одолели бы ни единой главы семикинского творчества. Они и не одолели, когда юный Серафим писал то, что хотелось ему, а не то, что нравилось публике.

Отдыхал Семикин в кругу почитателей, чувствуя себя моряком в веселом квартале. На какой литсайт ни приди, тебе первым несут выпивку, разрешают курить при дамах и задирать окружающих — всё тех же дам. Самое время пристать в сетевых Веселых бухтах, сойти по трапу, пофлудить с френдами, которые никогда, ни при каких обстоятельствах не станут мэтру друзьями-товарищами, но могут воображать себя таковыми. Сколько угодно, хоть до морковкиных заговин. Серафим никогда не возражал против безответной дружбы.

Под последним постом о выходе новой книги — давнишним, переполненным как длинными, нудными благодарностями, так и хамоватыми «пеши исчо» — появилось еще одно, анонимное сообщение. Это было невозможно, ведь комментарии от незарегистрированных пользователей Семикин отключал. Злорадно думая, что забаненные, раз уж хотят продолжать кусаться, вынуждены будут создавать все новых и новых ботов. Которых Серафим узнает по IP-адресу и тоже забанит. А некоторых он узнавал уже и под адресами, полученными от прокси-сервера. Но в этом комменте даже адреса не было. И ничего не было, кроме одной-разъединственной фразы.

«Ищите айпи и обрящете».

Куда уж больше-то, сказал себе писатель, звавшийся в соцсетях ником semikiil, — и замер, зацепившись взглядом за очередное «пеши исчо». Под IP-адресом, на который Семикин нечаянно навел курсор, висело меню, длиной едва ли не во весь экран. Да не меню — полное досье, начиная с паспортных данных, продолжая возрастом (семнадцать лет, кто бы сомневался), местами рождения, учебы, проживания, составом семьи и характером ее членов (разумеется, живет со строгой, властной мамой), перечислением пороков (ну, в таком возрасте навязчивый онанизм не порок, а хобби), любимых сайтов (ого, я тут никогда не бывал), любимых женщин (из молодых да ранний) и мужчин (экспериментатор) — и заканчивая физическими и психическими заболеваниями.

Семикин с трудом оторвался от распластанного, точно вскрытая лягушка, юзера и пробежался по остальным комментариям. Вернее, комментаторам. Нашел несколько знакомых имен, узнал об этих людях много нового и интересного, но больше предсказуемого и банального. Люди скучны и люди идиоты, Серафим всегда это знал. Однако скучней и идиотичней всего было сатанинское искушение, окончившееся столь… бездарно. Другого слова не нашлось.

Кому нужны исчерпывающие данные сетевых анонимов? Большому Брату? Он, небось, и так знает. И даже не считает расходы на шпионаж за пользователями, болтливыми, словно дети в песочнице, сколько-нибудь сложным и дорогостоящим делом. Зачем Семикину дурацкая сверхспособность — видеть за юзернеймом человека?

Прямо в тред написанных комментариев, распихивая соседние, вполз запрещенный аноним: «Скопируй данные и выложи — посмотришь, что будет. Сам дурак». Не размениваясь на перебранку с духом Сети, Семикин так и сделал. Выбрал самого злобного тролля, скопировал всю его жалкую жизнь — и поставил под комментом, заморозив весь тред, чтобы комментатор не смог удалить свои убогие наезды.

В тот же миг над домом Серафима Семикина зажглась звезда, сделавшая потоки информации горькими и ядовитыми. Сетевая звезда Полынь. Гибель Вавилона, начатая мстительным духом Семикиилом без всякого пафоса и джаз-банда из трубящих ангелов.

Осыпалось пеплом величайшее благо вирта — анонимность, позволяющая снять приросшую маску и расправить лицо, закаменевшее в фальшивой улыбке. Не быть приветливой амебой, что упорно отращивает ложноножки, оторванные жизнью. Стать, наконец, человеком со своим мнением. Прийти и смело швырнуть это мнение в лицо хоть знаменитости, хоть мамочке родной — главное, чтобы не узнали, кто приходил и отчего так злобился. Расхаживать без маски в непроницаемом тумане анонимности стало небезопасно — кое-кто здесь обзавелся фонариком. В каждом оппоненте анонимам отныне мерещился демон мщения по имени Серафим Семикиил.

Раньше Семикин старался не обращать внимания на то, что говорят о нем в Сети. Давление не позволяло ему принимать грязевые ванны, вот он и берег себя, понимая: умереть от инфаркта-инсульта из-за подметных писем — не просто глупо, но и смешно до чертиков. Анонимусы будут хохотать над гробом, как гиены, и голос опечаленных фанатов потонет в их непристойном хохоте. Зато теперь… Теперь Семикин поставил себе все мониторящие программы, занес туда не только свое имя, но и прозвище, ник, названия книг, имена героев, исключив всякую вероятность упущения.

И Серафим Семикиил простер над Сетью совиные крыла.

Первые недели Семикин бросал комментаторам в лицо их собственные тайны, заставляя даже самых хладнокровных троллей унижаться до судорожного отрицания. Поток писем и комментариев иссякал с каждым разоблачением. По невыразимой унылости раскрытых секретов можно было понять: они подлинные. Ни разу Семикиил не прибавил ни слова к характеристике, выданной ему дьявольским даром. Нужно было хранить чистоту своей плохой репутации.

Переломным моментом стало письмо от мамочки, с которой Семикин общался редко, но вежливо. Когда-то юный Серафим хотел, чтобы мама им гордилась, однако с годами обнаружил: сын-коммерческий писатель — отнюдь не то, чем готова гордиться его мамуля, правоверная шестидесятница. Старухе Семикиной мерещилось романтическое бунтарство, громкое изгнание из страны, пришедшая в свой черед мировая слава, а не обывательское тихое житье у бахчисарайского фонтана потиражных отчислений. Разочарование было обоюдным, но далеко не таким острым, как можно было ожидать. Оба они были немолоды, заняты собой и легко смирились с растущим отчуждением.

И вот неизвестный — не дольше секунды — пользователь написал в опустевший, адски популярный, если судить по статистике, никем не комментируемый блог: «Когда я говорила тебе: «найди нормальную работу», я не имела в виду шантаж и проституцию». Семикин ответил мамуле ее же диагнозом и датой предполагаемой кончины. Больше они не разговаривали.

Секреты множились, но занимательней не становились — наоборот. Тысячи и тысячи глиняных истуканов, вглядываться в каждое лицо, пытаясь прочесть судьбу, было примерно то же, что реставрировать терракотовую армию Цинь Шихуанди. Всего лишь работа.

Дар Семикина понемногу превращался в проклятье. Он забросил писательство и начал торговать чужими секретами, словно какой-то реинкарнированный Милвертон. Ему присылали адреса врагов личных и врагов народа, адреса сайтов, по которым Семикин мог сказать о владельце и посетителях всё — уже не мстя и не жалея, просто потому, что мог. Никогда в жизни Семикин так не скучал, как в те несколько лет, что пробыл Семикиилом, губящим незнакомых ему людей за деньги, не получая от того ни малейшего удовольствия.

От скуки он принялся разыскивать дух Сети. Надо же было спросить о значении фразы: «Ты был мой еще до рождения»? Подумаешь, фамилия. Мало ли какие фамилии у людей. А будь у Серафима фамилия Мертвяков — получается, его прародителя зачали зомби?

Своих — а таких, как Семикин, оказалось несколько — он узнавал по отсутствию выпадающего досье. И сразу ужасно напрягался, боясь и одновременно надеясь, что пришли неспроста, что пришли — за ним. Однако мстительные духи приходили в поисках общения, которого ни одному из них не хватало. Сетевое одиночество неведомым образом просачивалось в реал, и рано или поздно отмеченные каиновой печатью теряли представление, в каком они пространстве. Провидцы поневоле говорили правду — ВСЮ правду, не оставляя людям ни личного пространства, ни личной жизни. Неудивительно, что после нескольких лет такой жизни каждый оказывается в положении, описанном в «Молоте ведьм»: «circulus, cujus centrum diabolus», «круг, посреди коего — дьявол».

Довольно скоро мстительные духи организовали в блоге Семикиила нечто вроде масонской ложи и с наслаждением сплетничали о людских пороках. Компромат, как водится, сопровождался частными данными. По сиюминутной прихоти — так богатые люди бросают монеты в фонтан, зная, что не сегодня-завтра эти денежки прикарманят местные жители. Никакие админы-модераторы демонам, естественно, не препятствовали. Чаще всего поболтать заходил один добродушный — относительно — дух-ищейка. Был он, видимо, молодой еще, любил произносить длинные поучительные речи. Брезжило в демонских комментах что-то наивно-восторженное и одновременно животно-глупое, как будто собака внезапно научилась печатать и решила выразить свое мнение о роде людском. Сообразно личному собачьему опыту.

Сперва Семикиил звал его Кабыздохом, но потом, когда дефицитом общения припекло окончательно, стал обращаться уважительней — Кэп. Кэп был сущий капитан Очевидность, его медленные мозги не поспевали за человеческими, а от звериных ушли так далеко, что ни чутья, ни интуиции было не дозваться. Главным умением Кэпа-Кабыздоха было, как он признался в приватной беседе, вести к цели. В паутине маршрутов, виртуальных дорог, он был свой, а Семикин — чужой, слепой и беспомощный. Поэтому Семикиил решил Кэпа очаровать.

Когда-то он умел чаровать, выглядя интеллигентным лохом, влюбленным в идеи собеседника. Поймать распустившего перья павлина куда проще, чем бесхвостую паву, мечущуюся среди кустов. И Семикин умело пробуждал в оппонентах павлинов, только и ждущих, чтобы из их хвоста надергали перьев. Для милого молодого человека им было и хвоста не жалко.

С Кэпом удалось справиться почти так же легко, как с тетками из бухгалтерии, не желающими шевелить своими толстыми задницами, чтобы выплатить гонорар. В конце концов, Кэп был не вредный, просто демон. Шкодливый и тупой сетевой демон, радостно задирающий лапку на каждый кустик. Кабыздох.

Без всяких досье Семикин распознавал за этой шкодливостью скрытую трагедию. Все тролли, разоблаченные Семикиилом в начале его разящего шествия, имели за душой по трагедии. Довольно скоро бывший писатель перестал их жалеть. Трагедия трагедией, а вспрыскивать чужие углы и трахать чужие ноги неприлично. Семикин, в отличие от Семикиила, стал большим поклонником хороших манер. Особенно теперь, когда Серафиму перестали грубить даже самые отмороженные, поняв: месть его будет страшной, мелочной и очень долгой. Нескольких визитов Семикина в дорогие сердцу тролля сообщества, в заповедники душевности с рассказом о биографии бедолаги — и горели синим пламенем давние связи, а предмет разоблачений становился вечным посмешищем. Даже если сам Семикин не видел в вытащенных из шкафа скелетах ничего позорного и даже сколько-нибудь любопытного. Сеть беспощадна.

Так бы и жил Семикин до самой смерти в круге, посреди коего — дьявол, да подвернулся ему Кэп-Кабыздох со своей путеводной способностью и готовностью отплатить услугой за услугу.

Влезать в Сеть всей плотью, неуклюжей телесной составляющей оказалось больно. Воздух застревал в горле, не доходя до легких, по нервной системе бродили электрические импульсы, заставляя нервные окончания вспыхивать, мозг заходился в панической атаке, а судороги доламывали тело, нападая на каждую его часть, пребывавшую не в полной отключке.

После такого опыта Семикин, в вирте полностью слившийся с Семикиилом (вот откуда взялось ощущение, будто ступни превратились в копыта, а в голове зияет дыра), вынужден был сесть на обочину и некоторое время посидеть молча. Семикиил ничуть не переживал из-за нелепости нового облика — и не в таком игрывали! Но преображение отняло все физические и душевные силы.

Кабыздох, явившийся в сетевой плоти, оказался могучей адской гончей вроде легендарного Черного Шака — огромный, лохматый, темнее самой глубокой тени, с глазами, горящими красным, точно подфарники. Он отчаянно важничал — что не мешало ему выглядеть глупо.

— Куда нам, Кэп? — устало спросил демон с истрепанными крыльями и отросшими в аду прочными, как у буйвола, копытами.

— Туда. — Адский пес мотнул башкой, указывая направление.

— И что это за «туда»? — поинтересовался Семикиил.

— Ты же хочешь найти духа Сети?

Демон мщения не ожидал, что какая-то псина читает его, словно открытую книгу. Это упрощало дело, хотя и казалось обидным. Не разучись Семикин обижаться еще по ту сторону монитора, сейчас непременно бы надулся, как мышь на крупу.

— Может, скажешь заодно, зачем мне его искать?

— Наверное, чтобы отменить свое первое желание.

Прекрасно, блин. Ты попал в сказку, Семикин. Первое желание делает твое существование невыносимым, второе отменяет первое, а третье ничего не приносит лично тебе. Напуганный прошлым опытом, ты просишь мира во всем мире или еще какой-нибудь пакости, с которой проще простого начать апокалипсис.

— Места вроде знакомые, — рассеянно заметил Семикиил. — Уж не Носгот ли, часом?

— А Великий Админ его знает, — махнул хвостом Кэп. — Я в графике не разбираюсь.

— Что ж, — вздохнул демон. — Пошли.

И они пошли.

Дорога была длинная и все время в гору. Серафим терпеть этого не мог — карабкаться вверх, сопя и потея от напряжения, в тренажерке выбирал любые нагрузки, кроме лестниц. А тут под ногами точно пандус бесконечный простерся, ввысь и ввысь, до самого неба. К тому же, как выяснилось, нет проводника хуже говорящей собаки. Даже удивительно, что во множестве мифологий именно псы и провожают души — зачем? Чтобы показать умершим: будет только хуже?

В пути Кабыздох болтал и бегал кругами. Есть такие докучливые спутники, кому гораздо комфортнее в действии, чем в бездействии. Вертятся под ногами, поют и шутят, играют и резвятся. Словом, делают необходимость двигаться еще мучительней для тех, кому бездействие милее действия. Семикин с трудом подавил желание развернуться и пойти под горку. И в этот момент…

— Смотри, смотри! — тявкнул Кэп, отвлекшись от задирания лапы на очередной куст. — Да не туда, дубина, вверх смотри!

Серафим покорно глянул вверх и присвистнул.

Пожилой мужчина, а попросту старец, похожий на Зигмунда Фрейда, обросшего длинной седой бородой, висел на узловатом дереве с шипами. «Тис», — любезно, словно вышколенный секретарь, подсказала память, — «Ядовитый и одновременно съедобный — удивительное совмещение качеств, не правда ли?» Семикин помнил, что этот условно-съедобный тис использовался скандинавской мифологией в качестве мирового древа. Иггдрасиля. Значит, прибитый к стволу, как бабочка к расправилке, был не кто иной, как Один.

— Вотан, Вотан! — пролаял Кэп, виляя хвостом. Семикин поморщился: ему претила щенячья радость при виде мертвого тела с торчащим из него древком в царапинах — видать, бедняга скреб копье ногтями, пытаясь вырвать из тела, пока не умер. — Просыпайся, старый лгун.

Тело завозилось и потянулось, как будто не на дереве висело, а лежало на кровати.

— Новенького привел? — осведомился старик. — Держи! — И ловко бросил адскому псу… косточку. Тот, подпрыгнув, поймал ее и бодро потрусил по тропинке.

Ошарашенный Семикин не пошел следом, а вместо этого глупо спросил:

— Может быть, вам помочь?

— Кто бы тебе самому помог, — проворчал Вотан, посмурнев. Однако смилостивился, кивнул: — Ветку под ногу подставь.

Кряхтя, Семикин согнул дугой могучую, но гибкую тисовую ветвь. Распятый бог тяжко оперся на нее и, похоже, задремал. Серафим удалился едва ли не на цыпочках.

— Где ты там ходишь? — встретил Семикиила Кэп. — Вотан что, поболтать решил?

— Нет.

— Жаль. Тебе бы это здорово помогло.

— Он тоже говорил о помощи. Куда ты меня ведешь?

— Туда, куда все вы лезете! — оскалился Кабыздох.

Серафим с самого начала был уверен: впереди его ждет вселенная из разряда «веселых помоек», кишащая мутантами и озверевшим людом. Игроки в такие миры приходили с червоточинкой, изгои в душе, на непобедимых монстров кидались первыми, дрались, словно отбросы, зато погибали героями. Семикин скромно признавал, что и сам ощущает себя изгоем, маргиналом духа — несмотря на то, что семикинское тело неплохо адаптировалось и даже приступило к откладыванию запасов на черный день. Вокруг было полным-полно таких же изгнанников духа с изрядными подушками безопасности. Зато в мирах собственной фантазии все они довольствовались оружием, крутой тачкой и поношенной дизайнерской кожанкой.

Словом, Семикиил ждал чего-то с привкусом вестерна, а никак не чертогов под позолоченной крышей. Не вселенской вечеринки, выливающейся из ворот Вальгринд на зеленый луг, уже основательно заблеванный. «Вальхалла*? Эйнхерии?» — слегка неуверенно подсказала память. «Заткнись!» — зло ответил Семикиил и пошел вперед, понимая: это не награда, это испытание. И отказаться от испытания не выйдет. Отказ вернет его назад, в кресло перед монитором, в шерлокхолмсовскую проницательность, оказавшуюся на поверку ничуть не увлекательной. Скорее наоборот. И снова потянутся скучные дни киллера репутаций.

Кабыздох уже разгуливал под сводами зала славы с видом самодовольным, словно у бешеного павлина. В зубах его белела кость, к нему тянули руки мутные, в хлам пьяные личности — потрепать по башке, подергать за хвост, облить пивом-медовухой… Семикин бросил взгляд окрест — и замер.

Он знал этих людей. Да их знали все, кто учил литературу в школе или хотя бы скучал на уроках, пялясь на портреты, развешанные по стенам. В памяти поневоле отпечатывались десятки бород и пенсне светочей русской литературы. Да и нерусской тоже: папаша Хэм с широко разведенными руками (видать, про рыбалку рассказывал) сидел рядом с косеньким, оплывшим, но все еще элегантным Уайльдом. Ирландец хохотал, а Семикин смотрел на него и видел все уайльдовские грехи, однако ничем не мог уязвить того, кто знал единственный способ отделаться от искушения — поддаться ему. Уже не мог. Дьявольский дар, мгновенное узнавание всей биографии собеседника, не работал в обществе тех, чьи пороки были лишь продолжением их достоинств.

После биографов, раскопавших, отполировавших и вывесивших на обозрение каждый скелет в каждом из шкафов обитателей Вальхаллы, Серафим шел даже не вторым, а последним в длинном-длинном перечне сплетников, клеветников и дознавателей. И не мог помериться с пирующими ничем — ни тайным знанием, ни явным талантом. Выходит, он пришел к драчунам-эйнхериям («Которые каждый день сражаются, гибнут, оживают и напиваются!» — бубнила память, как нанятая) безоружным.

Впервые за долгое, долгое время Семикину стало страшно.

— Выпей! — хмуро толкнул его под локоть коротышка, щуплый, будто цыпленок.

Семикиил взял протянутый кубок и бездумно отхлебнул. И закашлялся, поливая все вокруг содержимым чаши.

— Это же водка!

— А ты что думал? Местный лимонад «Буратино»? — ухмыльнулся коротышка. Голос у него был знакомый. Волшебный, незабываемый голос.

— Владимир Семенович? — шепотом спросил Семикин. И Высоцкий обратил к нему усталое, в рубленых морщинах лицо.

— Я. А ты кто?

— Да никто! — радостно пролаял Кэп. — Тур-рист!

— Собак не спрашивали, — мрачно ответил поэт. И снова посмотрел на Серафима.

— Он прав, — тихо ответил Семикин. — Я действительно никто. И зачем я здесь, не знаю.

— Да ты, похоже, еще живой, — покачал головой Высоцкий.

— И этого не знаю, — вздохнул Серафим. — Может, уже помер.

— Тогда бы знал, кто ты. Сюда приходят те, кто уже все про себя знает.

— А я вот про других все знаю. — Семикину с трудом давалось каждое слово. — Дар мне такой даден: знать про любого, на кого ни взгляну.

— Пророк, значит.

— Да какой я пророк, — скривился Серафим. — От пророков больше пользы, они будущее видят. А я какой-то экстрасенс получаюсь.

— Знавал я одного экстрасенса, насквозь человека видел, — поскреб щеку Высоцкий, — где-то он тут болтался… То ли шаман, то ли цыган… Да вон он, бедолага.

Высокий ростом, широкоплечий мужчина на цыгана походил мало, разве что черные глаза на лице полыхали. Кабыздох, увидев его, рявкнул на весь зал:

— Гунн-лауг! — и сдулся, поймав презрительный взгляд: — Суров, суров наш Змеиный Язык.

— Гуннлауг Змеиный Язык? — недоверчиво переспросил Семикиил. — Это же литературный персонаж.

— Сам ты персонаж! — захохотал Кэп. — Посмотрю я, что от тебя через тысячу лет останется!

— Через тысячу лет? — голос Семикина снова сел до тревожного шепота.

— Знаешь, что? — внезапно забеспокоился поэт. — Надо тебе, парень, поесть чего-нибудь. Ты с дороги, до битвы еще далеко…

— До какой битвы? — Серафим все еще надеялся, что воинам пера и печатной машинки не приходится махаться, словно гопоте с разных районов, отрывая друг другу конечности и проламывая головы. — Зачем вам биться-то?

— А привычка. — Высоцкий пожал плечами. — Делать-то больше нечего, только отрываться за все, в чем себе отказывал. Тут оправдываться не перед кем.

«Мне есть что спеть, представ перед Всевышним,

Мне есть чем оправдаться перед Ним», — прозвучали печальным эхом его слова.

— А хочешь, я сделаю так, что тебя тут сразу зауважают? — чуть слышно проворчал Кэп. Оказывается, адский пес умеет быть тихим.

— Как? — так же тихо спросил Серафим, затравленно озираясь. Стоящие кругом столы, заваленные снедью и заставленные кубками, странным образом смотрелись не столько аппетитно, сколько угрожающе.

— Тададаммм! — с ехидством в голосе пропел Кабыздох.

И Семикиил почувствовал, как преображается.

Он больше не был пустым местом, окруженным чужим величием. Он и человеком-то не был. На Серафиме будто маркер стоял — маркер Всевышнего. И сиял бывший графоман так, что за сиянием самого Семикина было не различить. Эйнхерии склонили перед Серафимом гордые головы — все, даже высокомерный и несгибаемый Гуннлауг. Только Владимир Высоцкий лишь слегка пригнулся вместе с провалившейся в глубоком поклоне толпой. Так, словно наклонился получше Семикина рассмотреть.

— Вот он, ваш долгожданный Серафим! — с прямотой клинициста и наглостью афериста разорялся Кабыздох. — Пушкин! Это про него ты писал! Ты все еще хочешь внять неба содроганье и горний ангелов полет?

— Хочу, — твердым голосом произнес человек, и похожий, и непохожий на свои автопортреты.

— Тогда придется получить удар мечом от Серафима! — рявкнул Кэп.

Семикиил ощутил в руках меч, горячий, как ручка сковородки. В семикинской груди поднимался захватывающе-ужасный восторг. Наконец-то он получил власть, настоящую, не страх и нужду, а ту, которую хотел всегда. Серафим хотел это слепое обожание в глазах, эту нерассуждающую надежду, эту безотчетную веру. Кто стал бы верить в него там, на земле, где он сам в себя не верил? Оттого себя и предал.

Но здесь, среди людей, для которых почетное заточение в чертогах Асгарда давно престало быть игрой, у кого отняли дар слова, а взамен наградили нескончаемой пьянкой в отеле класса люкс, с Отцом богов в роли швейцара…

— Может, мне опробовать меч на Одине? — вырвалось у Серафима. Чем так мучиться, вися на Иггдрасиле, Вотану лучше умереть. А если Один не умрет, пока Семикиил будет вырезать из него легендарное копье Гунгнир… Что ж, старик получит свободу. И может, не он один.

— Попробуй, — с ехидцей посоветовал Кабыздох.

Вот тут бы Семикину и послушаться своей неугомонной памяти, подсовывающей разные полезные данные, но Семикиил — не смертный писака. Серафим хотел принять вызов.

Нельзя сказать, что Семикин избегал вызовов раньше. Просто принятые Серафимом вызовы были какие-то… мелкие. Когда он носил не костюм с галстуком, а что хотел, — он принимал вызов. Когда говорил что думал, — принимал вызов. Когда делал все, о чем мечтал, — снова принимал вызов. Но и удовлетворения не чувствовал, наоборот, ощущал себя капризным ребенком, которому позволили немного пошалить.

Однако снять бога с ядовитого тиса — великоватое дело для мелкой шалости!

Серафим и сам не заметил, как оказался у подножия Иггдрасиля. Словно в играх с телепортом: только что был там — и уже здесь.

— Вотан, мы пришли тебя освобождать! — пролаял Кэп, ухмыляясь по-собачьи, вываля язык.

— Да ну? — прохрипел Отец богов, приоткрыв свой единственный глаз. — Так-таки сразу и освобождать? А может, я не хочу? Может, я намерен повисеть подольше, дабы впитать мед поэзии, которого лишились мои гости?

— Они не гости, они пленники! — взвился фейерверком Семикиил. — Я не тебя, я их освободить должен!

— Дошло, — захихикал Кабыздох.

— Какой горячий! — покачал головой Вотан. — Ну руби, раз пришел. — И показал глазами на копье.

Меч. Копье. Копье и меч. Что-то такое уже было… раньше — и кончилось для мечника плохо. Эх, память, родимая, не подведи!

История о мече, который сам же Один в дерево и воткнул, крутилась в голове у Семикина, теряя мелкие детали, оставляя главное: и этот лучший из мечей сломался о копье Гунгнир.

— Мы пойдем другим путем! — решил Серафим и занес меч, чтобы рубить им не древко копья и не живое — пусть и бессмертное — тело бога. Придется бить по Иггдрасилю, расщепить его, будто молнией. Подумаешь, мировое древо! Новое вырастим. И очень даже просто.

— Стой! — заорал Вотан, перестав изображать дохлую гусеницу. — Ладно, хитрая сволочь, твоя взяла. — Кажется, сволочью он обозвал не Семикина, а его четвероногого спутника. — Вытащи копье из ствола, и клянусь, я открою ворота, разгоню эту шелупонь.

Семикиил воткнул меч в землю и засучил рукава. Меч, словно обидевшись таким пренебрежением, с легким звоном исчез. А Семикин не увидел, как Один и Кэп обменялись взглядами за его спиной.

Первое же прикосновение к копью заставило Серафима взвыть. Мало того, что древко было грубое, занозистое, упереться и тянуть оказалось почти невозможно. Оторвав от рубахи длинную полосу ткани, Семикин забинтовал руки, непривычные к тяжелой работе. Да что там, ни к какой работе не привычные.

А еще мысли. Они мешали больше, чем надменное молчание Вотана, чем взлаивание Кабыздоха в самый неподходящий момент. Ну зачем тебе это надо, Серафим? Кого ты вздумал спасать — этих выживших из ума пьяниц, озверевших от битв и пиров? Это они, неписи, не могут пройти через заколдованные врата, ставшие для них вратами ада, ты-то спокойно можешь гулять туда-сюда, пользуясь телепортом, как полноценный игрок! Носить им новости и сплетни про таких же, как они сами, гениев, которые еще живы и знать не знают, какая их ожидает награда за талант. Заключенные обожают тех, кто приносит передачи и вести с воли. Они бы и тебя обожали, даже посланцем Бога представляться не надо. Ну и что, что ты не такой, как они, каждый из обитателей Вальхаллы не такой, как все остальные. Да это же толпа одиночек, запертая в стенах, которые они сами и выстроили, своими руками, своими стихами. Им по-прежнему некуда идти и нечем заняться. Семикин, ты слышишь, что тебе говорят? Семикин!

Слышу, слышу, сквозь зубы выдохнул Серафим. Освобожу эту кодлу и пусть катится куда глаза глядят. На рыбалку, по девочкам, по мальчикам, по притонам. Пусть вспомнят, как оно было на земле, когда приходится зарабатывать себе на хлеб и на кокс, писать не то, что хочется, а то, что покупают. Пусть переродятся в мелких, никому не известных графоманов, таких же Семикиных, мечтающих писать про лето Господне, а пишущих черт-те какую хрень про эльфов и вампиров…

Зависть, которую Серафим не смог ни искоренить, ни признать, поднялась в груди удушливой волной, взбалтываясь с яростью в крепчайший коктейль. Я вас, блядей, насквозь вижу, рычал вовек не матерившийся интеллигент Семикин. Я вам, сукам, покажу, где раки зимуют. Я вас поодиночке в вирте найду и каждому скажу, кто он. Попомните вы Серафима Семикиила, попомните, г-г-гении!

Копье скрипело и раскачивалось, точно многопудовый язык колокола. Иггдрасиль дрожал, будто живое существо. Зато Отец богов не дрогнул ни разу, только глаз его вращался в глазнице, прожигая Семикиила навылет, как лазер.

Через несколько часов мытарств Серафим, наконец, постиг маячившую перед его носом истину: ненависть, как и любовь, отличный катализатор. Она вымывает в душе дыру, потом заполняет полость до краев и, действуя изнутри, меняет тебя полностью. Словно запертое в коконе имаго, окруженный глухой стеной ненависти, Семикин претерпел свое последнее превращение.

И в тот же миг копье выломилось из дерева, выворотив преогромный кусок коры и заболони.

Кучей из окровавленных тел и ломаной древесины они рухнули наземь.

Семикиил чувствовал себя крестоносцем, нашедшим вместо Грааля сосуд яда и нечистот. И все равно он намеревался продолжить поиск. Поиск истины.

Ту истину, которую Серафим только что узрел, его разум принять отказывался. Что же это получается, его собственная сила — в зависти? В ненависти к чужому таланту?

Когда-то, до дьявольского дара, Семикину нравилось считать себя человеком справедливым. Он верил, что не толкнет падающего, не обидит ребенка, не ударит женщину. Вирт открыл если не бездны, то закулисье семикинской души: его благородство напрямую зависело от того, насколько силен удар, нанесенный ему врагом. Почти побежденным врагом, слабым врагом, врагом другого пола и невинного возраста. Против ребенка с заряженным пистолетом в руках Семикин дрался бы так же ожесточенно, как против здорового мужика.

Потому и принял дьявольский дар, потому и не пытался избавиться, даже когда знание чужой подноготной вовсю разрушало семикинскую жизнь. Всемогущество лишь пригасило жажду мести. Семикиил оказался добрей Семикина — но ни гран не справедливей.

— Знатного ангела мести ты мне привел, — поделился впечатлением Вотан с Кэпом.

— Ангела… мести? — задыхаясь, переспросил Серафим.

— Ну да, — хмыкнул Один. — Вы, люди, думаете, что всякая месть несет в себе зло. Что она сама и есть зло. А иногда месть — всего-навсего свобода. Пройдет какое-то время…

— Века два-три! — подвякнул Кэп.

— …И жажда исчерпает себя, — продолжил ровным голосом Вотан. — Захочется другого, на что раньше не было ни воли, ни времени, ни сил. И Асгард тебя отпустит, Серафим.

— Так кому мне мстить-то? — ошалело пробормотал Семикиил. — Гении эти разбегутся, я с ними что хотел, все сделал…

— Новые заявятся, — захохотал Отец богов. — Ты понял, что месть — это не только удовольствие, но и ответственность? Вот тебе твоя новая работа, Семикиил.

— Что же получается? — спросил Семикин уже не столько этих двоих, сколько себя. — Я теперь твой штатный палач?

— Ты мой новый загробный судия, — погладил Серафима по голове Один. — Иди и суди. Научишься судить справедливо — будет новая жизнь и новый дар. А пока используй тот, что получил.

— Чего стоим, кого ждем? — заскакал вокруг Семикиила Кабыздох. — Пошли обживать твои чертоги, судия.

И они пошли.

Вотан проводил Серафима и адского пса взглядом до входа в Вальхаллу, проследил, чтобы врата Вальгринд* исправно открылись перед новыми жильцами, обернулся и подмигнул слетевшим к нему воронам:

— Ловко я его провел, а? — На лице Одина, как ни в чем не бывало, открылся второй глаз, поймал закатный луч и блеснул, отразившись алой искрой. Как будто вместо глаза у Отца богов зрачок Терминатора. Или красный глаз вампира.

Вороны синхронно кивнули — кто-кто, а Хугин и Мунин знали: всякий мир нуждается во вратах, всякая память — в отладке, а всякая душа — быть взвешенной на весах.

__________________________________________________________________

Примечания:

* Семик (Русалчин Велик день, Троица умерших) — четверг перед Троицей, у русских день поминовения «заложных» покойников. К Семику было приурочено погребение погибших, казненных либо умерших от голода и болезней («кто не изжил своего века») в скудельницах, или убогих домах. По народным представлениям, умерших плохой смертью не принимает земля, поэтому они остаются неупокоенными и могут досаждать живым, зачастую находятся в услужении у нечистой силы, а иногда обладают демоническими свойствами. Поминки в Семик нередко принимали разгульный характер и даже сопровождались кулачными боями.

* Вальхалла («дворец павших») — в германо-скандинавской мифологии небесный чертог в Асгарде для павших в бою, рай для доблестных воинов. В целях вытеснения языческих культур крестители Северной Европы отождествили Вальхаллу с адом. Асы были названы демонами, эйнхерии — великими грешниками, бесконечная кровавая бойня и ежедневное воскрешение стали образом адских мук.

* Вальгринд («ворота мертвых») — название ворот Вальхаллы. Они были созданы теми же кузнецами, что и корабль Скидбладнир, копье Одина Гунгнир, яблоки Идунн, плоды вечной молодости (также отождествленные с запретным плодом). Вместе с тем название ворот Вальхаллы носит Valgrind — программное обеспечение для отладки использования компьютерной памяти.

 

 

Четвертая чаша*)

Первая чаша принадлежит жажде, вторая – веселью, третья – наслаждению, четвертая – безумию.

Анахарсис

 

Она была, есть и останется порождением существ, живших до богов. Ужасные и всесильные, эоны лет перворожденные только и делали, что зачинали и плодились, путаясь все со всеми, единым клубком – добро и зло, тьма и свет, бессмертное и неубиваемое. Нарожали целый космос могущественных монстров, надеясь заселить ими ойкумену и царить в ней тысячи эр – бессмертие пьянило не хуже вина. Вина, не существовавшего в пустом мире. Но бессмертие древних иссякло с появлением внуков, вспыльчивых и мстительных судей, Олимпа, откуда, словно с эшафота, оказалось проще простого сбрасывать неугодных. Стоило молодым богам спросить себя, кто сильнее – дети праотца Хаоса или их потомки – как бессмертие и всевластие древних стало вчерашним днем. Низверженным владыкам осталось глядеть по ночам в высокое, недостижимое небо, глядеть и клясться отомстить.

Веками Апата [1], изуродованная совершенным над нею насилием, но все еще прекрасная оскверненной, обесчещенной красотой, смотрит туда, где перемигиваются звезды, еще недавно близкие. Ненависть, вылепленная из жалкой глины человеческой, обжигается в сердце земли. Богиня лжи и обмана приносит в жертву последнее, что у нее есть. Чтобы царствование молодых богов не было слишком долгим, Апата пожертвует своим последним достоянием, вольет его в проклятье, запечатает ненавистью и вручит людям. С ящиком Пандоры [2]. Пусть женщина, одаренная всем, чем богаты молодые боги, выпустит на волю месть перворожденных. Это будет смешно, так дьявольски смешно, что Апата вся трясется от хохота – и дрожит над нею и под нею земля.

Человек угоден высшим силам тем, что не выбирает, кто разбудит в нем неведомое, темное и страшное; а пантеон богов любви шире, чем видят люди, – и много шире, чем хотелось бы. Здесь Эрос идет рука об руку с Танатосом – через людус [3] – к мании. И даже если в детстве чувство казалось светлым и теплым, как ни одно другое, с годами оно поднимается из глубины души, точно черный ил во взбаламученной воде. Желание обретает четкие формы, любовь утрачивает свою чистоту; на ее место приходит голод.

Для голода божественной силы Апата выбирает самых крепких. Не всякому дано выдержать истинную манию, торжество зверя, поглощающего разум. Потомок Хаоса ищет, кого бы проклясть проклятьем эфемероптеры, краткоживущего крыла [4]. А может не проклясть, а наградить – мимолетными проблесками божественности, крохи которой сеются с небес на землю. И в придачу к ним – пусть получат сестрицыно подаренье, помрачение разума, жадность до чужого, запретного, голод неутоляемый, разрушающий.

Цепочка невинных случайностей, перетекающих в безжалостный рок, подходит к концу. Скоро-скоро последнее звено – а там и замочек, всему плетению конец. Осталось свести опьяневшего от запаха крови и кишок гаруспика [5] и девчонку из древнего патрицианского рода, пусть поведает малышке о ее судьбе. Для людей грядущей и неясной, для богов предрешенной и неизбежной. С Олимпа вид, конечно, лучше, но и из логова Апаты видать, как через три года четырнадцатилетняя девочка станет женой пятидесятилетнего старика, старше ее на целую жизнь, проживет с ним ровно столько же, сколько жила без него и умрет в двадцать восемь лет, по воле или безволию мужа. Гаруспик и сам не заметит, как считает печальную повесть с печени овцы и отравит ею разум дочери консула Марка Валерия Мессалы.

Мессалина, отринув скучную жизнь патрицианки, станет женщиной в тринадцать и превратится в вечно голодную волчицу [6] при дворе Калигулы. У народа, привыкшего молиться на красоту и видеть в уродстве кару богов, супруг Валерии – преступник и изгой, вина которого не доказана, но оттого не менее постыдна. Голова его трясется, речь спотыкается, на лице то и дело замирает нелепая гримаса горького смеха, беззвучного воя. Императрица может принять своего мужа только в смешении с другими мужчинами, в растворе, словно вязкую, ядовитую сапу в терпком вине [7]. Дни Валерии Мессалины напоены вином, спермой и кровью, дорога ее горит. Жена презираемого всеми преемника Калигулы, которому все само идет в руки – власть, сила, слава, – живет в беспамятстве.

Одержимость молодой императрицы многие принимают за глупость. Сама Апата подхлестывает ее безумие, придавая прославленной римской похоти невиданный размах. Вечный город не удивишь распутством, однако Мессалину всякий может лицезреть в борделе: приходи после захода солнца, ступая по напряженным членам, выбитым в камне мостовой [8]; как темные, пышущие жаром мужские тени вереницей всё идут и идут в ее сети.

Венера ли, Ата ли, мать ли их Апата гонит Мессалину от безумства к безумству, настегивая жаждой, словно хлыстом. Счет любовников идет на сотни, наступает последнее время в истории, когда женское либидо свободно – почти свободно – и не все девы посвящают себя Весте. Но женское лоно сопротивляется дьявольской тяге, зарождающейся в одержимом мозгу. Императрица ищет наслаждения в разврате – и не может найти. Удовлетворения нет. Нет того, ради чего стоило бы проводить ночи в лупанарах, раскрывая объятья плебеям и ночным кукушатам [9], прячущим лицо и тогда, когда корень их мужской силы увязает по самые яйца.

Принцепс снисходителен к забавам молодой жены, не по-женски смертоносным. Молчит, когда знакомый каждой матроне разврат с крепким наемным телом превращается в погоню за тем, чего женщине не положено и не дозволено. Клавдий молчит, пока Мессалина раздает должности и подарки, взимая плату ночами любви. Не требует развода и не назначает наказаний, узнав про соревнование с куртизанкой [10] – соревнование, в котором, o dispeream [11] – победила его жена.

Комнаты в лупанаре похожи на норы. А мужское семя подобно ослиному молоку, в котором купаются патрицианки, чтобы сохранить молодость и красоту. Семя тоже жирное, липнет к коже и высыхает белыми потеками. В летние ночи оргии особенно тяжки: духота так и не остывшего за ночь воздуха мешается с жаром переплетенных тел, не понять, где чей член и где чей рот, – и даже принадлежа к вздымающейся и опадающей груде плоти, ты не принадлежишь никому. Ты ничья и кажешься себе свободной. Неважно, кто в предрассветной тьме подхватывает тебя под коленки, опрокидывая на убогое ложе.

Где-то рядом уже не стонет, а лишь мучительно кряхтит знаменитая Сцилла. Тело проститутки, вышедшей из низов, крепче, чем тела изнеженных гетер, но и оно скрипит, как несмазанная колесница, под мужским напором – сколько клиентов обслужила Сцилла за эту ночь? Удалось ли волчице римских улиц обойти волчицу из палат принцепса? Счет! Назовите счет! Мессалина не слышит цифр, занятая своими мыслями и заученными телодвижениями, распятая между седьмым небом и адом – всегда между, никогда ни там, ни там. В обволакивающей пленке пота, своего и чужого, смазанная своими и чужими выделениями гуще, чем маслом борцы, шлюха-царица, добиваясь звания царицы шлюх, выскальзывает из хватки любовника – и сразу кто-то другой перехватывает ее, притискивая спиной к груди, раскаленной и твердой, будто нагревшийся на солнце мрамор. Должно быть, гопломах или мурмиллон, только у них грудь, словно латы, которых они не носят, и грубая мозоль от маники на плече [12].

Валерия и сама утомлена. Ее разворачивают, раскладывают и раскрывают, точно свиную тушу на поварском столе, а Мессалине кажется – опустить взгляд, и она увидит собственные потроха, услышит запах разверстой утробы. Пот со лба заливает глаза, в радужных разводах императрице мерещится белый бык, возлюбленный Пасифаи, отец Минотавра. Морда его, покрытая короткой шерстью, мерно движется у самого потолка каморки, жарко выдыхая расширенными ноздрями, позолоченные рога сверкают. Будь это не наваждением, а действительностью, Лициска бы чувствовала себя так, словно рожает наоборот, разрываясь и кровоточа, или была уже трупом. Но боли нет, как нет и наслаждения, тело немо, царице шлюх остаются лишь звук, и свет, и запах. Мессалина поднимает руки и пытается схватиться за гладкие костяные полукружия – на счастье. Вцепиться удается только в левый рог [13], зато крепко-накрепко. А вдруг Валерия тоже родит от соития с мороком? Произведет на свет чудовище, чтобы оно уничтожило полмира, мстя за свою мать? Навряд ли. Чудовища рождаются от другого чудовища – любви.

Лициска не позволит любви предъявлять на себя права. Лучше скотство, чем эрос, втягивающий тебя в игру, а оттуда в манию. Посели в душе антеросову ледяную бездну [14] и спрячься в ней. Пусть кожа твоя горит от мужского пота, точно от щелока, пусть дорога твоя горит, но не душа. Пусть в твоей душе будет нечему гореть, в этом спасение. Единственный непростительный грех шлюхи – любовь.

Где, в каком уголке души, развратом выжженной, может укрываться чувство, глупое, чистое… юное? Юность свою Мессалина отдала Калигуле и его присным, чистоту – сама не помнит кому. Настанет день, когда она попытается снова обрести то, чего не помнит. Попытается вернуться в нормальный мир, из которого ушла совсем ребенком, ушла стезей разврата, смутившего даже Вечный город. Еще несколько шагов по этой стезе, и она вернется, будто увечный легионер с войны. Битва Лициски с любовью закончится.

А пока тело Мессалины глухо и безответно. В навязанной ей погоне она пробует и непродажную любовь – но все, что может дать любовникам Валерия, лишь знание: для человека, которым ты дышишь вместо воздуха, тебя недостаточно. В любви каждый сам за себя, одна Венера за всех.

Порой Клавдий представляет себя Сизифом [15]. Он тоже обманул смерть – его не убили ни болезни, ни родня, ни тиран Калигула, ни свергнувшие тирана заговорщики. В наказание, а может, в плату за выживание он волочет в гору камень людского презрения. И знание, что труд его бесконечен и бесплоден, ничего не меняет в клавдиевой судьбе. В детстве, окруженный, точно стенами, стыдом и отвращением, несчастный калека искал прибежища в науках и искусствах – но мать его Антония не уставала повторять: «Он так же глуп, как мой сын Клавдий», не замечала ума, обмороченная сыновним уродством. Как будто для познания требуется не ум, а тело Аполлона.

Апата смеется, читая клавдиевы мысли: Антония стала сиротой при живом отце [16] из-за красоты его, покорившей иноземную царицу, – и все равно молится на круглые сильные руки, сверкающие на солнце, словно мрамор. Человечество неугомонно в погоней за сладким ядом – красотой. А раз так, замысел Апаты обречен на успех. Пусть Рим напоследок полюбуется на тела эфебов и атлетов, резвящиеся на чашах и постаментах, на фресках и мозаиках, на аренах и празднествах. Пусть уверует: вот небожители, увенчанные красотой, будто лавром, – к чему им искусства, если искусство – они сами?

Жена императора, как и он сам, глаз не может оторвать от телесно-воплощенной милости небес. Только мысли ее не столь чисты и возвышенны, как у хитроумного, боязливого, закаленного вечным бременем Клавдия-Сизифа. Принцепс думает о жизни, за которую приходится платить унижением, об изношенном в нитку самолюбии, о смирении, которого не хватает, чтобы покрыть, точно бинтом, раны, наносимые судьбой… А тем временем его супруга влюбляется – то ли в мужчину, то ли в славу его и богатство. Со всей злобой отвергнутой женщины Мессалина хочет себе сады Децима Валерия Азиатика, хочет его самого, любимца Вечного города – для себя одной. Она идет к цели по крови, убивает, как одержимая, как выпущенная на волю Мегера [17]. Ядовитые сплетни уничтожают сперва Поппею Сабину, любовницу Азиатика, а потом и его самого [18] – и никакое искусство риторики, никакое римское право не спасает красавца-галла от наветов. Податливый, как глина, муженек Валерии отдает приказ выбить на могиле их общей жертвы: «Я хочу, чтобы имя этого разбойника было забыто всеми, я проклинаю его, этого выскочку из палестры».

Кто знает, к кому относится это проклятие? Бедный старый Клавдий! Сколько ненависти к тому, кто отроду не причинил тебе зла. Или в нескольких тоскливых строках излилась ненависть императора к себе, усталость от жизни, которую приходится покупать, и цена день ото дня всё растет? Или Клавдий почувствовал, что сады Азиатика отомстят за смерть хозяина: всего через год кровь Мессалины прольется здесь и впитается в землю? За приобретения нужно платить, но и за дары нужно платить, душой или кровью, этот урок принцепс усвоил давным-давно. А немногим позже усвоил еще один: красота и мерзость неразделимы. Жена его Валерия – красивая дрянь. Сады Лукулла, которые и после смерти галла народ зовет садами Азиатика, – дрянная красота. Клавдий старается не замечать, как его супруга бродит там, словно неупокоенный дух, от ксиста [19] до аллей, и думает, думает. Теперь уже не о любви, не о богатстве – о власти.

Измучив тело Мессалины, Апата исподволь направляет мысли императрицы к владычеству над ойкуменой. Начать с сердца мира и с каждым шагом продвигаться вглубь песков и лугов, туда, где живут неведомые племена и волнами ходят невиданные травы. Почет, недоступный женщине, положенный только мужчинам, мерещится Валерии в снах, и сны эти слаще любовных грез. Торжественно выезжать на колеснице второй после мужа – не триумф, а подачка. Клавдий слишком стар, чтобы завоевать мир и бросить к ногам жены, он Цезарь по должности, а не по имени, Валерия страдает, сознавая это. Ей нужен новый муж, более достойный. Молодой, сильный. И, разумеется, красивый.

Напоследок, еще не зная, что эта ее прихоть – последняя, Мессалина пытается отыскать свой источник Канаф [20]. Так же отчаянно и безоглядно, как недавно пожирала чужие жизни, Валерия разрушает свою. Ей кажется, будто она плетет хитроумную паутину интриг: разводное письмо подписано [21], претор оповещен, невеста в оранжевой вуали ждет жениха у алтаря, и брачное ложе поставлено в доме нового, гибельного увлечения императрицы – Гая Силия. Вечный город должен радоваться тому, что его самая большая распутница образумилась и готова вернуться под крыло Доброй Богини [22].

Но Таинства Бона Деи начнутся в начале зимы, а сейчас время спелого винограда. В саду из прессов течет багряный и золотой сок, повсюду стоят бочки, наполненные суслом, беснуются римлянки, изображая вакханок. Силий, увенчанный плющом, краше Вакха в зелени и золоте уходящего лета, Мессалина, потрясающая тирсом [23], чувствует себя Арианой, спутницей бога, вдохновительницей его мощи. Наконец-то она заполучила толику божественной благодати, да пощадят ее разум близнецы Эрос и Антерос! Апата привычно посмеивается в ответ на жаркие молитвы Лициски и на ожидания Валерии. Путь потешит себя надеждой.

А надежд у Мессалины море – на триреме не переплывешь. Скоро новобрачная свергнет бывшего мужа и посадит на престол нового, во всем с ней согласного. Ее Гай Силий покорно оставил жену, так же надеется на успех, шутит с кривой ухмылкой на красиво очерченных губах: «Благоразумие безвредно для невинных, а людям преступным следует искать спасения в дерзновении».

Оба они изрядно пьяны и почти глухи от боя тимпанов и рева гостей, поэтому не слышат, как захмелевший Веттий Вален, взобравшись на вершину дерева, выкрикивает: «Со стороны Остии идет большая гроза!»

То не гроза, то смерть идет со стороны Остии.

Клавдий снова платит за то, чтобы выжить. На этот раз ему предстоит расплатиться женой.

Молодое вино вызывает оскомину, а виноградный сок кипит, превращаясь в ядовитую сапу. Все покидают Мессалину, словно она корабль, принявший на борт сотни нахлебников, готовых скакать в звериных шкурах и пить дармовое вино, но внезапно получивший пробоину. От гибели Валерию отделяет одна лишь встреча с принцепсом, вернувшимся из Остии, одна мольба, одно заламывание рук – но и того ей не позволено. Апата привела Валерию туда, где изменницу ждут трое убийц: раб-вольноотпущенник, шипящий от ненависти, словно змея, легат с наточенным кинжалом и мать Мессалины Домиция с ее жестокими представлениями о чести. Сады Лукулла, сады Азиатика поглощают кровь бывшей супруги императора, будто огромный жадный рот.

— Долейте мне вина, – произносит Клавдий, узнав о смерти жены.

Апата хохочет, сотрясая землю, над унизительно короткой тризной. По милости богини лжи Рим выбирает между Сциллой и Харибдой, сменив наперсницу Калигулы на мать Нерона. Эта игра веселит богов, способных заглянуть в будущее и увидеть, как взмах тончайшего крылышка превращается в ураган.

Всего через семь лет жизнь станет Клавдию не по карману – а может, он состарится, потеряет былую хватку. Знаменитое чутье, помогавшее мудрому уродцу выжить в змеином кубле при дворах Тиберия и Калигулы, отказывает императору, когда он переписывает завещание в пользу своего сына Британика. Пасынок Клавдия Нерон, сын Агриппины, больше не наследник. И заговор поднимает голову, точно змея.

Уставший выживать Клавдий ставит подпись под завещанием и мысленно просит прощения у покойной Мессалины, у Британика, тоже почти покойного. Вскоре после смерти старого императора претендента на трон умертвят. Агриппина расчищает дорогу для своего сынка, не отвлекаясь на посторонних мужчин и на мечты о женском счастье. Труп императора валяется в покоях непогребенным несколько дней, пока Нерон, безумней самой Аты, готовится занять место отца. Полезный опыт! – думает Апата и снова хохочет.

Насмеявшись до предвестия гибели Помпей [24], Апата успокаивается в сытом, тяжком сне. Еще несколько таких забав – и Рим падет, скоро, очень скоро, века через три-четыре. А вместе с Римом падут и ненавистные Апате олимпийцы, проклиная Ананке [25], которая в этот раз ни при чем. Совершенно ни при чем.

*) Рассказ впервые был опубликован в журнале «Процесс» (Прага, март 2015)

______________________________________________________________

Примечания:

1. Апата – в древнегреческой мифологии богиня лжи и обмана, дочь Нюкты (Ночи), рожденная без отца. Перед ее кознями были беззащитны как люди, так и божества. По некоторым легендам, овладела разумом Зевса, за что была сброшена им с Олимпа на землю; родила от Зелоса Афродиту; по Гесиоду является сестрой Аты, богини безумия.

2. В мифе о ящике Пандоры Апата выступает одним из злых духов, выпущенных на свободу.

3. Людус – любовь-игра ради получения удовольствия. В паре с эросом образует навязчивую любовь-манию.

4. Эфемероптера (от древнегреческого «длящийся не более дня, однодневный, мимолетный» и «крыло») – подёнки, древний отряд крылатых насекомых.

5. Гаруспик – жрец в Древней Этрурии, позже в Древнем Риме, гадавший по внутренностям жертвенных животных. Лучшими гаруспиками в Риме считались этруски, от которых и был заимствован этот вид гадания.

6. Волчицами в Риме называли проституток. Лупанар (лупанарий) – публичный дом в Древнем Риме, размещенный в отдельном здании, получил свое название от латинского слова «волчица» (лат. lupa).

7. Сапа – темный вязкий сироп с содержанием свинца около грамма на литр. Римляне кипятили свежий виноградный сок в свинцовом котле, уваривая его на две трети объема до сиропа, называвшегося сапой или дефрутумом. Сапа эффективно останавливала порчу не только вина, но и фруктов и оливок. Многие соединения свинца сладки на вкус, так что вино от виннокислого свинца становилось слаще, но при потреблении вина с сапой возникали симптомы свинцового отравления.

8. В Древнем Риме клиенты, разыскивая публичный дом, ориентировались по стрелкам в виде фаллического символа, вырубленным на мостовой. Под вымышленным именем «Лициска» Мессалина либо сама владела одним из римских лупанариев, либо приходила туда в качестве проститутки.

9. Посетители пробирались в лупанарий после наступления темноты, прикрываясь низко надвинутыми капюшонами. Специальный остроконечный головной убор, называемый cuculus nocturnus («ночная кукушка»), скрывал лицо благородного клиента борделя.

10. Однажды Мессалина устроила соревнование с известной римской проституткой Сциллой, поспорив, кто из них сможет обслужить больше мужчин. Начав вечером, Сцилла прекратила утром, приняв за ночь 25 человек. Мессалина продолжила и победила.

11. Чтоб мне сдохнуть (Разрази меня гром) – лат.

12. Маника – доспех для предплечья, которым гладиаторы-гопломахи и гладиаторы-мурмиллоны защищали одну руку.

13. Рога быка символизировали выбор: левый рог – путь стяжательства и распутства, правый – путь истинных знаний.

14. Антерос – бог отрицания любви, внушающий человеку ненависть к любящему его. Иногда Эрос и Антерос считались братьями-близнецами.

15. Существуют различные мифы о причине кары, постигшей Сизифа, среди них – миф о похищении и заточении бога смерти Танатоса. Алкей и Феогнид упоминают, что он пытался обмануть смерть, но безуспешно.

16. Антония никогда не видела своего отца Марка Антония, поскольку до ее рождения он уехал в Египет к Клеопатре.

17. Мегера («завистливая») – в древнегреческой мифологии самая страшная из трех эриний, богинь мщения, олицетворение зависти и гнева.

18. По наущению Мессалины Суиллий обвинил Азиатика в разложении и подкупе армии, в разврате и прелюбодеянии. Азиатик произнес блестящую речь в свою защиту, речь произвела на Клавдия огромное впечатление, а подставной свидетель, выступавший против Азиатика, даже не смог опознать его в лицо. Однако Клавдий все же вынес Азиатику смертный приговор, предоставив осужденному избрать род смерти. Азиатик вскрыл себе вены.

19. Частные римские сады делились на три части: ксист – открытая терраса, соединенная с домом; амбулатион – сад с цветами, деревьями; гестатион – аллея.

20. Согласно древнегреческим мифам, каждый год Гера купалась в источнике Канаф у города Навплии и вновь становилась девственницей.

21. В поздний период Римской республики распространилась форма брака sine manu («без руки»), при которой жена не находилась под властью мужа и оставалась во власти отца или опекуна. При браке sine manu женщины располагали полной свободой развода по обоюдному согласию или по воле одного из супругов.

22. Благая Богиня, Добрая богиня (лат. Bona Dea) – в римской мифологии богиня плодородия, здоровья и невинности, богиня женщин.

23. Тирс – деревянный жезл, увитый плющом и виноградными листьями, увенчанный шишкой пинии, атрибут Диониса и посвященных ему мистерий, символ мужского созидающего начала.

24. Предвестником знаменитого извержения стало сильное землетрясение, произошедшее 5 февраля 62 года н. э. Бедствие нанесло большой урон городу, практически все постройки в той или иной степени были повреждены, некоторые сохранили повреждения до самой гибели города в 79 году.

25. Ананке («неизбежность, судьба, нужда, необходимость») – в древнегреческой мифологии божество необходимости, неизбежности, персонификация рока, судьбы и предопределенности свыше.

17 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F