ЕФИМ ГАММЕР. Солдат двух армий.

06.06.2016

Е. Гаммер_Диплом_ Лучшая_книга_года2016Ефим_Гаммер_обложка_Эмигранты

 

Книга художественной публицистики Ефима Гаммера «Эмигранты зыбучего времени», выпущенная в свет издательством «Бёркхаус», удостоена Диплома «Лучшая книга года-2016» в номинации «Публицистика» на международном конкурсе в Германии. Предлагаем вашему вниманию  небольшой отрывок  из этой книги.

                                                          

 

 

Ефим ГАММЕР

©Yefim Gammer, 2016Yefim Gammer ris 14`

 

Глава четвертая

В начале сентября 1965 года нас, солдат спортивной роты  Первой гвардейской танковой дивизии, подняли по тревоге. Задача:  скрытно перебраться на противоположный берег  Немана и разгромить «вражеский» штаб.

Темная речная вода с мелькающими на поверхности небесными звездочками. Дальний берег, угадываемый по сигаретным огонькам. Плеск загулявшей рыбины. Фырканье утомленного пловца. Цветовые сполохи, шальные звуки, роняемые в полночную тишину. И настороженный выкрик:

— Эй, кто там?

Никто не отзывается. Да и как отозваться? Тут же в «плен» заграбастают. И без того, судя по возгласам, уже с десяток наших десантников попались в лапы противника, и теперь, скорее всего, лопают кашу из полевой кухни, в ожидании «подкрепления» – то бишь меня, Валдиса Круминя, сержанта Кары и гвардии рядового Мамедова. Но врагу не сдается наш гордый «Варяг», и мы, благополучно миновав  хитроумно поставленные капканы, выбрались на противоположный берег, имея в наличии для прикрытия своей наготы лишь по паре трусов. Зрелище  восхитительное. Четыре мудака прыгают на одной ножке, вытряхивают из ушей чужеродную влагу и хило чертыхаются, не имея возможности согреться по-другому.

— Лучше бы в плен! —  ознобло постукивал зубами Валдис Круминь.

— Чего же? — спросил я, учащенно дыша в совочек ладоней – для согрева.

— А ты?

— Мне нельзя. Я еврей.

— Понятно, «евреи воевали в Ташкенте». Это?

— И еще,  евреи не знают с какого конца заряжать оружие.

— С обрезанного! — хохотнул сержант Кара.

Обладатель устрашающей фамилии, отнюдь не соответствующей ни внешности, ни жизненным его убеждениям, был из какого-то молдавского села. По национальности нам не знакомой. Говорил, что он для молдаван такой же национальности, как еврей для  украинцев.

— У меня тоже обрезанный, — сказал Хуся Мамедов.

— У мусульман это болезненнее, — заметил я, приплясывая на холодке. — У нас на восьмой день от рождения, когда ничего не помнишь. У них на тринадцатый год жизни, когда — о-го-го!

— Никакого «го-го-го», — насупился гвардии рядовой. — Мамедов слушал, Мамедов говорит: «мужчина боль терпит, такой он – мужчина!»

— Ладно вам, — сказал сержант Кара. — Пока вы разберетесь, у кого правильней обрезано, я схожу на разведку.

Палец к губам, чтобы лишнее не гундосили, и тишком в кусты, из кустов на тропинку, с тропинки в лес, и затерялся в штриховке стволов.

Мы уселись на травку и давай пошлепывать себя по плечам, животу, спине, охотясь за комарами. Коварные кровопийцы, пронюхав о нашем беззащитном телесном содержании, с настойчивостью сексуальных маньяков лезли в самое что ни на есть уязвимое место – под трусы. А это вызывало взрыв нашего негодования, но шуметь было нельзя. И я на скоростях придумал юмористический стишок, чтобы высвободить энергию негодования в подобие смеха:

— Комары летят на свет.

— Вы поэт?

— Да, я поэт.

— Мы вам сделаем минет.

Валдис взгрустнул:

— Таки они нам это сделают. Потом в приличном обществе не покажешься.

— Идем в воду, — подсказал я.

— Зачем в воду? — удивился Хуся Мамедов.

— Там теплее.

— Ага, — догадался гвардии рядовой. — Погрузим себя по шейку, комарам кушать ничего не дадим.

— Кроме мыслей у нас на макушке.

— Мои мысли ниже, — Хуся Мамедов постукал себя по виску.

— Насчет сержантских лычек?

— Иначе девки любить не будут. Одна, вторая, третья – никто не пойдет замуж за гвардии рядового.

— А за гвардии сержанта?

— За гвардии сержанта Мамедова пойдут все три.

— Разом?

— Сразу.

— Тогда правое плечо вперед, и на речку. А то эти кровососы сделают таки, что жениться будет не с чем, — сказал Валдис Круминь.

Плашмя возлегли мы на мелкоте, и время от времени уходили с головой под воду, обманывая кулинарные изыски зудящего комариного племени.

Передислокацию свою, как выяснилось через пару минут, совершили в самый подходящий момент.

По берегу продвигался дозор наших противников.

— Слышал плеск?

— Слышал.

— Здесь?

— Нет, где-то там, у излучины, шагах в десяти.

— Опять выдают себя, суки! Словно специально!

— Да ты что не понимаешь? Прибалты. Латыши, литовцы, эстонцы. В плен норовят. Хера они тебе будут воевать за советскую власть.

— А ты будешь?

— Я не прибалт. У меня другой родины нету.

— Родину не выбирают.

— Понятно. Но есть большая и есть малая.

— Какая у тебя малая?

— Гнездовище.

— Что это?

— А это деревня, в иркутской области. Наших туда с Украины привезли,  угнездовали там,  когда дедов раскулачивали.

— И что?

— Да ничего! Деды вымерли, мамки остались. Папок, как и родину не выбирают. Там и уродился – половина бурят, половина украинец, по паспорту – русский. А ты с какой родины?

— У меня и малая – большая. Я из Москвы-матушки.

— То-то радовался, что попал к нам — в Первую московскую дивизию.

— Попал, как с родины – на родину.

— Родину не выбирают…

Я переглянулся с Валдисом. Он мне хитро подмигнул, как бы намекая таким телепатическим образом, почему не сдается плен, хотя и прибалт. То, что он советскую власть не любил, было ясно и без распросов. Но парень был не дурак – с высшим ВГИКовским образованием,  и теперь, что говорится, набирал впечатлений для будущего фильма, заявку на который, уговорив меня писать сценарий, уже отослал на Рижскую киностудию.

Я был полон сомнения: напишу ли, что требуется. С самого начала службы набегал не проходной материал. Как выяснилось, официально в Cоветской армии не существовало понятия  «спортрота», и упоминать об этом категорически запрещалось. Первое же письмо, полученное мной из дома на адрес воинской части № 18885, с припиской «спортрота», попало в Особый отдел, и меня вызвал на собеседование капитан Умнихин.

— Фамилия? Гм… Немецкая? Эмигрант?

— Дана по профессии. Русскими буквами на немецком языке – Одесса-мама!

— Имя? Гм… Русское?

— Назван в память о дяде, погибшем в 1945 году.

— Проверим, проверим и уточним. Отчество?

— Аронович!

— Гм… Еврейское. Полный интернационал в одной упаковке. А национальность? Пишем или скрываем?

— Почему «скрываем»?

—  Многие из вас так и остаются у нас скрытыми эмигрантами, при этом переиначиваются на русский манер, чтобы незаметнее было.

— Что «незаметнее»?

— А то, что сало русское едят.

— Евреи сало не едят.

— Проверим, проверим и уточним.

— Вы меня за этим вызывали?

— Мы вас вызывали по другому вопросу. Почему на адресованном вам конверте представлено полное раскрытие военной тайны?

—  Какой?

— Не стройте из себя форменного недоумка! На конверте обозначено «спортрота». А воинская часть с таким обозначением официально нигде не значится. Следовательно…

— Что?

—  Не разумеете? Вы даете врагу представление о дислокации наших секретных частей.

— Никакому врагу я ничего не даю! Это я папе с мамой сообщил, что нахожусь в спортроте. Вот они и пишут на конверте – «спортрота», для надежности. Иначе, полагают, не дойдет.

— А номер воинской почты?

— Мои родители из Одессы.

— Какое это имеет отношение к делу?

— Прямое. В Одессе все про всех знают. И никто не станет доверять письмо безликому адресу из сплошных цифирок 18885. Это все равно, что писать «на деревню дедушке». Вот и пишут – «спортрота». Воинских частей в Калининграде много, а спортрота одна.

— Видать, в армии ваши родители не служили.

— Во время войны работали на военном заводе, 245-ом авиационном, в Оренбурге, тогда Чкалове.

— Проверим, проверим и уточним. Почему не в Ташкенте?

— Ташкенте? А-а…

— У вас в роду, наверное, вообще такая традиция – косить от службы, не так ли?

— С чего это вдруг?

— А плоскостопие?

— Какое?

— Ваше!

— Оно врожденное. Годен к нестроевой.

— А служите – где?  В элитной боевой части! В спортроте!

— Вы только что говорили, что спортрота нигде не значится.

— Спортрота не значится. А вы значитесь. И значитесь нестроевым в секретной боевой части, куда нестроевых и за километр не подпускают. Как это так у вас получилось?

— Я чемпион Латвии и Прибалтики по боксу.

— С плоскостопием?

— С плоскостопием!

— По бумагам?

— На практике!

— Хорошо. Тогда взгляните на сопроводительную к вашей истории болезни. Вы из-за плоскостопия освобождены от занятий строевой подготовкой, марш-бросков и физкультурных нагрузок на ноги. Какой же вы чемпион по боксу, если прибыли в армию с освобождением от занятий физкультурой?

— В бумагах одно, на практике другое.

— Проверим, проверим и уточним.

— Я могу быть свободным?

— А не сбегете без спросу от ответственности?

— Какой?

— За разглашение.

— Куда мне бежать?

— Не – «куда». А – «откуда». Мы тут одному дезертиру дали сейчас на всю катушку.

— Мы из армии не приучены драпать.

— Кто это «мы»? Ваши в тылу окопались, когда наши кровь проливали.

— И наши кровь проливали.

— Поименно.

— Всех перечислять не буду… Ну, допустим Леня и Моисей Герцензоны, мои двоюродные братья. Леня погиб на Балтике, в сорок первом. А Моисей и сегодня служит.

— Где?

— В штабе Закавказского военного округа. В прошлом командир роты, батальона.  Звание – подполковник. Боевой офицер, прошел всю войну, награжден многими медалями и орденами.

— Проверим, проверим и уточним.

А что там уточнять?

Мне достаточно было повернуться лицом в прошлое.

Глава девятая

  Судьба ли, характер беглого именинника, но 16 апреля 2000 года  застало меня там же, где и пятнадцать лет назад,  у покрытых ершистой травой и козьими тропами сопок Самарии  –  в боевых порядках царицы полей…

  На кружевном небе, за пыльными стеклами казармы-дощатика, подрагивала от озноба  дама червей, вытканная  звездными спицами в зеркальном противоречии — справа налево — с карточной красоткой. С козырной азартностью косо прошлась по воздуху. И в отблесках электрических светляков Шхема, плашмя, клетчатой рубашкой наружу, легла на подрумяненное личико валета.

  — Дуракам закон не писан, — сказал я, отстраняясь от зеленого оружейного ящика, нашего походного стола: в центре атласная  колода  и пепельница, дальше по периметру початая бутылка водки, пластиковые стаканы, яйца  –  вкрутую, со щербатыми носами, помидоры, хлебцы для сэндвичей и  пакет с обрезками копченой  колбасы.

  — Подставь нос. Щелбану, — насмешливо, с деланной угрозой Мишаня, мой         давний приятель, иерусалимского склада, взмахнул веером карт.

 — Лучше предлагаю выпить, — Левка Ецис, потомственный брадобрей из Риги с галутной фамилией, настоенной в Латвии на ивритском корне –  (“ец” на древнееврейском –  дерево) – упредил нарочитый порыв Мишани и разлил по шатким без достойного наполнения емкостям. — Результат для носа тот же. Что от карт. Что от водки, — пояснил он. — Результат мы имеем в цвете носа. А нос мы имеем  какой? Правильно… красный!

     — Верное цветовое решение, — насмешливо согласился Мишаня, искусствоведческое образование не давало ему покоя и лишало творческой души, когда он становился к мольберту.  — Сизый, красный…  какая разница… Главное, чтобы водка была свежая.

    — Другую не держим, — откликнулся Левка Ецис. — Не рижский бальзам. Бальзам пока доберется…  Аэропорт Румбула, цвейки-здрасте! – выгрузка-погрузка… Аэропорт Бен Гурион, литраот-до свиданья! –  погрузка-выгрузка…

Водка  оказалась первой свежести. По неписанному вердикту, уходя в «милуим» –  (на армейсие  сборы) –   каждый из нас обзавелся пузырем. Теперь, по традиции, эти пузыри мы разменивали на стопари. Не на троих, упаси господи! На всех! А их, – «всех», в особенности  «желающих на троих» в «Русском батальоне» с избытком. Не зря же он и наречен  мной «Русским батальоном», почитай, еще в начале восьмидесятых, со времен первой войны в Ливане. С тех же времен, потаенных поныне в чернильнице, нашим «встречинам» и «проводинам» традиционно не мешали израильские сограждане, слабые по части «принять на грудь, и ни в одном глазу».

Мы разлили по фляжкам оставшееся питье, рассовали по карманам закус. И  прихватив с кроватей американские винторезы М-16,  скользнули из дощатика в набегающую темень.  Прогуляться на сон грядущий.

В двухэтажном каменном особнячке со сторожевой будкой на крыше и длинной, рвущейся к звездам антенной, плескала залетная, пластинками шестидесятых годов привечаемая мелодия,   для меня ностальгически родниковая.

— Аленький цветок, — сказал я Мишане, указывая пальцем на открытое под сторожевой будкой окно.

— Маленький… — поправил меня искусствовед, к музыке имеющий малое отношение.

— Аленький-маленький, какая разница, — настроился на игривый лад Левка Ецис. — Главное, под такую музыку, в результате мичуринской селекции  –  да-да, произрастают, по моему разумению,  цветы жизни.

— Думаешь, есть смысл потоптаться на этой клумбе?

— Распутин! — назвал меня на армейский лад Левка. — Какие сомнения в ясную ночь? Но не топтаться, боже мой, упаси! Фу, как неприлично! А вдыхать волшебный аромат…

— Цветочного одеколона? — намекнул я рижскому парикмахеру на его профессию.

— Принято-подписано. Так и скажу у входа в Пенаты райского сада: «Цвейки-здрасте! Я пришел к вам вдыхать…»

Я толкнул Мишаню локтем.

— Как ты?

Мишаня, прежде чем кивнуть утвердительно,  глотнул из фляжки.

— Пойдем — подышем, — согласился. — Где наше не пропадало…

Он, единственный из нас, был семейным в полном объеме, без разводов и распрей с женой. Посему дорожил именем-положением и помнил незыблемое правило древнего Израиля: «нам не дано предугадать, как наше слово отзовется».

Произнесешь его в Эйлате, не помня даже по какому поводу, наутро оно откликнется на твоих ребрах в самом пекле Иудейской пустыни. И хорошо еще, если не станешь соляным сталактитом, как жена Лота. Ведь сказано было ей словом, честно, по-божески: «Не оглядывайся, мать человечья». Ан, оглянулась, вопреки  наказу, — и…  А ведь  будь в тот момент  у ее сопроводителя и мужа, безгрешного пока еще Лота, хоть на капельку поэтического чувства, он, несомненно, и стал бы автором нетленного – «нам не дано предугадать…»  Но не стал. В тот исторический момент он, судя по всему, растерял от внезапного жара небесного все естественные чувства, не только поэтические.

У меня, в отличие от Лота, поэтических чувств было навалом.

Когда-то под это танго меня, в ту пору малолетнего…  нет, не преступника, а  чемпиона Латвии по боксу, учила танцевать старшая сестра Сильва: «два шага влево, один вправо…»   Однажды  она взяла меня с собой на выпускной вечер семиклассников  –  «Ситцевый бал». Сильва играла на аккордеоне. Я танцевал. «Два шага влево, один вправо». Не Марис Лиепа. Но ведь и обычная школа  –  не Большой театр, актовый зал  –  не сцена. Танцевал…  первый раз в жизни. Под это танго. С девчушкой, пригласившей меня  –  меня!..  чаще приглашаемого на ринг… Не мудрено, что и девчушка мне запомнилась навсегда, и ее расписное платье  – перевернутая рюмочка, украшенная цветами,  да и сама мелодия… мелодия, влекущая сейчас меня по лестничным маршам, затем в коридор, затем к третьей двери справа по коридору  –  сюда…

«Нам не дано предугадать…»

Слово за слово, но за дверью и впрямь встретил нас цветник. Не в девичьем, правда, а в реальном своем воплощении. Вдоль стен и на подоконниках ящики с рассадой, шелка лепестков, садово-огородных расцветок. В центре, на характерном для турпоходов столике с раскладными ножками, портативный магнитофон, баюкающий оранжерею мелодией первой моей молодости. И ни одного живого существа. Исключая залетного комарика, зудящего в раздражении под потолком, у матовых ламп.

   Первым очнулся, а на моем языке, боксерской ориентировки, «вышел из гроги» Левка Ецис.

— Здрасте вам, приехали! Намыливались на «Шанель», а в результате,  нате вам, «Тройной одеколон». К употреблению, конечно, годен. Но куда его употреблять, кто подскажет? Наружу или во внутрь? — театрально сказал, разводя руками, бывалый брадобрей.  Полагал, что не впустую,  а для скрытого за дверью в смежную комнату человечка, должно быть, женского пола, в кудряшках-бантиках, в губках-ласточках, манящих в поднебесную нирвану, откуда сверзиться… да-да, только сверзиться оттуда и не доставало,  для полного удовольствия и порядка в танковых войсках.

Мишаня вытащил из брезентового футляра фляжку, взболтнул ею над ухом и, удовлетворенно почмокивая, протянул мне. Виделось и без бинокля: он немного растерян из-за негласного вторжения в чужую обитель, вот и пытается, подражая Левке,  выглядеть более нагло.

— Закуска имеется, — щелкнул пальцем по стеблю гвоздики.

Левка рассмеялся.

— Это ты называешь закуской?

Мишаня тоже настроился на смех.

— А это запивкой, — и, отвинтив колпачок, дал Левке отметиться изрядным глотком.

— Хорошо пошла, — отметил он, передавая по эстафете фляжку мне.

Я тоже принял на грудь и вернул алюминиевую посудину Мишане. Он поднял фляжку на уровень глаз, словно удостоверяясь, как с прозрачной бутылкой, сколько там осталось на донышке. Открыл рот и… И остался с открытым ртом. К открытому рту надо бы добавить и превеликое изумление в его глазах. Тогда картина  –  (а он все же искусствовед, потому и «картина») –  будет полной. Впрочем, не совсем. Полной картина будет в том обязательном случае, если я приведу сейчас слова, раздавшиеся за дверью в смежную комнату. А я их непременно приведу.

— Папа не смей больше пить, а то маме скажу! — раздалось за дверью. (Слова угрожающие, но тон… тон… а над ним едва сдержанные всплески веселости, настроенные на какой-то полудетской игривости и непритворной радости.)

— Ленка! — ахнул Мишаня, поспешно закручивая колпачок на фляжке и втискивая ее в футляр на боку. — Откуда тебя нелегкая занесла?

— Это тебя «откуда», папаня? Ты ведь к Хеврону приписан, а здесь мои Пенаты…

Мишаня отшутился в том же духе.

— Твой «басис», конечно, хорошая база и для Репина. Но Репина среди нас в Хевроне, не изыскали. И кинули меня с охраны Гробницы праотцев на укрепление вашего, так сказать, морального духа.

— А Распутина? — послышалось за дверью.

— И Распутина, — поспешно сообщил Левка Ецис. — И меня, цвейки-здрасте! На укрепление. Но меня, скорей, на укрепление тела, чем духа. В здоровом теле, как известно, выводится в результате здоровый дух. Выходи уже один раз, Леночка, к нам наружу. Мы хоть  –  на укрепление, но не опасные. Да к тому же тут, как я понял, папочка твой. Если что, он кулачком погрозит, и я приутихну со своими хулиганскими приставаниями.

Такая напыщенная речь хмельного парикмахера, дамского угодника в солдатских шароварах цвета хаки,  растормошит кого угодно, в особенности… Да, в особенности, Леночку Гольдину, способную и врожденное женское коварство пристроить на службу к спонтанно возникшей юморной ситуации.

— Я за папочкиным кулачком не скрываюсь, — сказала Леночка, выходя в оранжерею… э-э… несколько в неожиданном наряде.. в неожиданном для ухажера из «Маленького Парижа» – Риги, знатока дам высшего света из салона красоты. Впрочем,  он пользовался еще большим успехом на базаре, у торговок кислой капустой, но, как правило,  в утренние часы лютой похмелюги.

Леночка Гольдина, солдатка-очаровашка, вышла на всеобщее обозрение ветеранов израильских войн в синих трусиках, белой майке, в тапочках на босу ногу и в боксерских перчатках.

— Чтоб мне с места не сойти! — сказал Левка Ецис, и не успел он чмокнуть языком в знак природного восхищения израильской девчушкой, этакой «сабренкой» из наших, поросших уже мхом мечтаний, как инстинктивно выкинул руки вперед, подхватывая брошенные ему кожаные перчатки.

— Давай! Давай! Натягивай рукавички, дядя, — торопила его Леночка. — Много лишнего знаешь про свое здоровое тело. Пора его превращать в здоровый дух.

  Левка оглянулся на меня. В его зрачках читалось: «Чего она хочет, эта милашка? Я же ее ненароком убью, крохотулю эту. Что мне скажет потом ее папа, Мишаня? «Спасибо» он мне не скажет. Он скажет другие слова, тоже из русского языка. А потом возьмет автомат и… и не с кем будет в нашей компании выпить на троих».

Я отвел глаза от Левки.

Мишаня, пряча ухмылку, тоже убежал его встревоженного взгляда.

Латвийский парикмахер, шестьдесят семь кг. убойного  веса, положил на стол бесполезную винтовку и вынужденно встал в боксерскую стойку, спровоцированный к поединку солдаткой-«мухачкой».

А я, в образе и подобии рефери, придавливая по возможности серьезностью насмешливые нотки в голосе, провозгласил:

— В левом углу мужчина в полном соку, цвет и краса нашей армии Лев Ецис. Обладатель большого опыта в боях с женщинами. Подтверждением тому загсовые свидетельства и плешь на темечке. Трижды женат, трижды разведен, некоторые волосы сознательно вырваны несознательными элементами женского рода и племени. В правом углу «ганенет», то бишь «садовница» из бригады «Нахаль» Леночка Гольдина, дочка Мишани, малопьющего кстати на резервистской службе. Солдатке нашей восемнадцать лет, жизненного опыта с мизинчик, мужей нет в наличии, а если будут, то мы им обломаем рога, для приличия. Итак…

Леночка сделала шаг вперед, по касательной, огибая левую руку Левки Ециса, готовую к внезапному броску.

— Бокс! — скомандовал я.

Левка тотчас выбросил левую руку. Но кулак его просквозил воздух в стороне от лица юной боксерши. Она ловко зашла за его плечо и кроссом нанесла справа удар по скуле, в убойную точку. Ноги у Левки подкосились, и он чуть было не шмякнулся  на пол. Но Леночка опередила его падение и поддерживала мужика в вертикальном положении серией апперкотов по животу, пока он мало-помалу не оклемался.  Когда же он оклемался и готов был продолжить бой, она увертливо ушла от прямого в голову и легонько стрельнула снизу  по его печени, чуток, как я полагал, подпорченной на войне с алкоголем.

Левка остановился, переводя дыхание. На его посеревшей физиономии блуждала загадочная улыбка, потерянная какая-то, будто попала не на лицо, а в лабиринт.

— Сдаюсь, — поднял он руки.

— Давно пора, — Мишаня снял с него перчатки.

— Откуда у нее такие кулаки? — спросил Левка. — Ты ковал?

Мишаня махнул головой в мою сторону.

— Победителей не судят, это понятно и рыцарю печального образа, — сказал Левка, оживляясь под влиянием рождаемой в недрах организма идеи. — Но что касается побежденных, то им… Им, Леночка Гольдина, выпить хочется. Выпить и в результате принятия положенных на душу населения градусов отметить встречу.

— Я не пью, — усмешливо ответила Леночка, — Я с папой и без водки вижусь.

  — Ле-ноч-ка! — врастяжку воскликнул Левка. — А я с твоим папой по-иному, без водки, видеться не привык. Да и… причем тут папа, девочка, сообрази. У нас закус, у нас выпивка. А там, — он указал пальцем на окно, — там злой старшина, пых-пых коптит усы в казарме. Нам бы кого подобрее. Подруг твоих. Все же, согласись, мы не насильники какие  –  папа твой гарантия. Посидим  –  поговорим, песни вспомним. Попоем… послушаем… Вот эту, например, что у тебя по бабинам крутится.  Аленький цветок, маленький…  хрен редьки не слаще… а нам скучно… размаха нет… Чего это вдруг ты такую музыку поставила?

Леночка Гольдина пожала плечами, капельки пота скатились под майку, влажными линиями зачернили ткань.

— Папу увидела. Распутина увидела, а музыка эта  –  его любимая. Дай,  думаю, сюрприз им сочиню. Услышат  –  и как на магнит их потянет.

— Вот-вот, как на магнит.  Душу растревожила… А на поверку пшик-пшиком. Раз дала мне по морде  –  и все. Палдиес-лудзу, спасибо-пожалуйста. Подставить теперь, что ли по-христиански,  вторую морду?

— Шеку, —  лукаво поправила его Леночка.

— Щек в запасе не держим. А вот морд у нас с избытком. Мы же  евреи  –  рабы мимикрии. Вечные эмигранты. Где живем, теми и становимся. Надо будет, и в пацанов перекуемся, если на подходе появятся девочки.

Мишаня нахмурился.

— Левка! — выдал укоризну и легким тычком протолкнул сослуживца в смежную комнату  с тумбочкой в изголовье кровати и двумя пластмассовыми стульями.

Усадил его на кровати, на походное, верблюжьей шерсти одеяло, налил в стакан водки, дал выпить. Потом щедро плеснул  себе в горсть и растер Левкин загривок наждачной ладонью.

— Ополовинел возраст свой, мудак! Не соображаешь, дочка это моя…  А у тебя козлиные интересы. Засунь их себе…

— Мишаня, если я уже не соображаю, так токмо по ее вине, твоей дочки. Не она ли мне мозги вправляла сегодня? Или я сам по себе, как на пианино, кувалдой играл?

— Доиграешься у меня!

— Мишаня! Дуростью полны твои паруса. Посмотри, разуй глаза. Распутину можно половинить возраст. А мне  –  привет родителям! –  нельзя.

Мне почудилось, что и Левка и Мишаня  –  (Левка напрямую, Мишаня вполоборота) –  смотрят на меня, стаскивающего с Леночки перчатки, доискиваются во мне, в недрах души и тела моего, до чего-то подспудного, мне  неясного, но важного, важного, жизнью и смертью отмеченного, судьбоносного… Но чего? Чего?

Нам не дано предугадать… Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется…

— Ну что скажет учитель? — спросила у меня Леночка. — Я хорошо дралась?

— Боксеры не дерутся, а работают, Леночка.

— Я хорошо работала, Распутин?

— Ты? Ты и не поверишь, Леночка. Я тобой любовался.

2.

Левка Ецис, носитель харизмы, заприметил, отпихиваясь от Мишани, «разумно скользящую» за открытым окном проволочку, сечением с грифель от карандаша.

Со штриховой четкостью, не колыхаясь, она жестко  двигалась в полутьме, вверх-вниз, из стороны в сторону. Совершала какие-то логические ходы, пока маловразумительные,  у подоконника с рассадой. Но когда загнутым наподобие крючка кончиком захватила пластиковую корзиночку с новорожденным цветком, тайное стало явным.

Левка Ецис «испуганно» округлил глаза и  –  палец ко рту, поперек губ.

— Ша! — сказал он Мишане. — «Полицейские и воры».

Мишаня оглянулся на окно.

Название знаменитого в прошлом «иностранного» фильма служило своеобразным паролем для людей моего поколения.

Тискаясь по двое в одном кресле, мы умирали от смеха, любуясь хитроватым итальянским «рационализатором». При помощи удочки он вылавливал с балкона гирлянды  сосисок и колбасу из магазинчика на первом этаже здания.

Сейчас же было не до смеха, в особенности Мишане. Воровали ведь не на экране, и не у какого-либо лавочника, а у его родной дочки Леночки. «Украдут на копейку, доказывай потом на рубль, что не сбывала товар на сторону». Он протянул руку, чтобы рвануть за металлическую леску, сдернуть воровитого паршивца с крыши. Но Левка Ецис придержал его.

— Ша! Убьешь, не глядя.

Они осторожно,  не спугнув полуночного зверя, прошли из  спальни в салон, к нам, ко мне с Леночкой.

— Распутин, пора на прогулку, — сказал Мишаня, таинственно указывая большим пальцем на потолок.

Левка, хитро подмигивая, не удержался от ерничанья.

— Ночная прогулка по крышам. Самое то для старого котика. Пойдем-пойдем,   покажем этому засланцу «наше вам с кисточкой».

— Пойдем, — согласился я.

Меня всегда восхищало умение русских израильтян выходить «по тревоге»  из  глубокой пьяни в состояние полной боевой готовности. Я и сам был асом высшего пилотажа в этом деле, повязанном мертвой петлей. Правда,  секретным русским оружием овладел не интуитивно, как, например,  парикмахер Ецис или искусствовед Гольдин, а в Калининградской спортроте, которая в случае войны превращалась в отряд специального назначения.

Вот и пришлось по ту сторону Калининградского горизонта, в прицельной близости от Шхема возродить молодость. Взять на себя  –  по инерции воспоминаний, что ли?  –  командование группой поиска. И украдкой, без шума и всплеска эмоций, подниматься по спиральной лестнице в сторожевую башенку. Оттуда с той же настороженностью всматриваться в подсвеченное желтоватыми лампами пространство бетонного покрытия, с угловатыми  –  от фонарных  штанг и штырей  –  тенями.

У самой кромки крыши, под козырьком-заборчиком проглядывал спальный мешок, рядом термос, стакан.  Легкий ветерок дребезжал ложечкой, слышалось постукивание металла о стекло.

Под этот пристойный шумок виновник торжества демонстрировал нам неприличное место своего организма. Обтянутую джинсовой тканью задницу. Наследник  Соньки Золотой ручки шуровал у Леночкиного окна в спальню своим нехитрым, для чистки канализационных труб и колодцев пригодным инструментом.

Левка Ецис шепнул мне на ухо:

— Удобная поза…

Я  –  чтобы не рассмеяться  –  показал ему кулак.

Наследник Соньки Золотой ручки вытянул из лунки «унитазную» проволоку. Развернулся лицом к желтым лампам на шестах. И в створе их штыковых лучей  показал нам свой улов, надо признать, удачный: двойную пластиковую коробочку с каланитами, ярко-красными цветами, священными для  Израиля. Срывать их нельзя нигде  –  ни с клумбы, ни в  лесу, ни в  поле. Принято считать: каланиты  стихийно прорастают на месте гибели наших солдат  –  это одухотвореные капельки еврейской крови, пролитой в боях с врагом.

Какое-то щемящее чувство неприязни и оторопелой брезгливости  охватило всех нас одновременно, когда мы различили на загнутом кончике прута  –  прута, которым обычно ковыряются в дерьме,  наши каланиты…

— Берем? — пихнул меня локтем Мишаня.

Я кивнул.

И спонтанно, в едином прыжке, но в трех направлениях, спереди и по бокам, мы перемахнули через парапет сторожевой башенки.

И разом отдернули затворы американских М-16.

Устрашающий лязг железа, знакомый большинству жителей нашей планеты, «для веселья мало оборудованной», разве что по кинобоевикам, имеет одну мистическую способность: внезапно наводить мокроту в штанах мужчин с воровитыми замашками, если их, вкупе с их замашками, застают  «на деле» врасплох.

Наш визави, выяснилось секунду спустя по острому запаху, не являлся исключением из правил.

— Ми ата? (Кто ты?) — спросил Мишаня, подходя почти вплотную к палестинцу, обнаруженному посреди ночи в самом что ни на есть сердцевине военной базы.

— Они… (я…) — мямлил пойманный с поличным вор. — Они ми Наблус. (Я из Наблуса.) — назвал Шхем, пошмыгивая в усы, на арабский лад  –  Наблусом.

— Они ми Сибирь, эфо зеев тамбови  –  хавер шелха. Вэ ма? (Я из Сибири, где тамбовский волк тебе товарищ. Ну и что?) — ответил Мишаня сразу на двух языках. Выпускник  «Мухинки» любил показать себя полиглотом в глазах неучей.

-Ма? Эйзе зеев? (Что? Какой волк?) — недопонял араб.

 Мишаня просунул ствол винтовки между двух коробочек с каланитами и, не чувствуя сопротивления вражеских рук, передал их мне, все так же,  на стволе. Я спрятал их в накладном кармане армейских штанов, справа от колена, где могло поместиться еще парочка лимонок. И спросил у пленника:

— Ма ата осе по? (Что ты здесь делаешь?)

— Они инсталятор. Осе тикун. (Я сантехник. Занимаюсь ремонтом.)

— Каждому придурку понятно, каким ремонтом ты занимаешься, — психанул Левка Ецис, — Руна Рига, говорит Рига: ассенизатор и водовоз из Наблуса! Нате вам! Явился-не запылился на нашу еврейскую голову. Иди проверь его руки  –  в говне они или в нашей кровушке? Мать твою! А ну руки вверх! Ядаим лемала!

Палестинец поднял руки.

Левка поспешно его обыскал, оглаживая ладонями сверху до колен.

Чувствительные пальцы парикмахера нащупали в брючном кармане удостоверение личности, а под рукавом нательной рубашки отточенный нож, подвешенный к плечу на резинке от трусов. При резком выбросе руки черенок его  вкладывается в ладонь, и тогда мгновенный змеиный укус и –  смерть в двух шагах от собственной жизни, которая по неосторожности вывела тебя под предательский удар.

Левка передал мне удостоверение личности. Я сличил фотокарточку с лицом нашего собеседника, прочитал по складам:

  — Аб-дал-ла  Бар-бу-ти…  или…  Хрен его разберет!

Из сторожевой башенки вылез волосатой груди человек, старшинского звания и отличия.

 Воздух пивного цвета, подкрашенный желтками фонарей, менял его расовую принадлежность: курчавого семита превращал в паленого японца. Но рост, почти двухметровый, оставался при нем.

— Ма кара? (Что случилось?) — спросил он, надвигаясь на нас в сумеречном состоянии души. Лязг затворов  –  слышимый, кстати, на большом расстоянии  –   вырвал его по всей очевидности из «соломы».

Его встревоженная, но все еще сонная физиономия, монголоидного колера, увенчанная эфиопской шевелюрой, могла хоть какую «сурьезность» вывернуть наизнанку. Левка Ецис при виде старшины  –  «рассара» –  чуть ли не прыснул:

— Цвейки! — сказал по-латышски. И, спохватясь, добавил по-русски, вовсе забыв о  древнееврейском: — Еще один на нашу голову!

— Цвийка! — поправил его, представляясь,  командир.

— А я что говорю! — засмеялся от неожиданности Левка Ецис. — Латышский с ивритом  –  братья на век. Цвейки   Цвийки! Здравствуйте, Гриши!

— Цвийка! — незванный гость, он же хозяин базы, вновь уточнил свое имя. И повторил: — Ма кара? (Что случилось?)

Левка на доступной в Израиле мове Соломона Мудрого разъяснил ситуацию. И поверг дознателя в легкое  –  из-за нас, посторонних! –   замешательство. Он сам лично, вопреки всем табу, оставил нарушителя спокойствия кукарекать до утра в спальном мешке. (Но без попутного лихоимства, понятно и курице.)  Дабы спозоранку,  без потери драгоценного времени  –  намечалась инспекторская проверка  –  включить  стервеца в ударный труд на благо коммунального хозяйства. Уж он-то, кудесник-золотарь, наведет глянец на все отхожие места и представит их придирчивому начальству в неотличимом от театральной ложи состоянии. Уж он-то!.. А он?..

Он, находчивый этот парень, –  в чужой карман за поживой копеечной. Розочки-гвоздички!  (Левка Ецис вразумительно покрутил над головой горсточкой пальцев, изображая бутоны.) Но где цветики, там и ягодки. Того и гляди, пихнет наш бугай кого финягой в  спину и легко сделает ноги за оградительную колючку. Или… девушку-солдатку примет за газель гаремной выучки и, трах-тара-рах, ищи виновных. А кто виноват первый? Аккурат,  старшина Цвийка. Пусть и из матерых, пусть из своих, ан не уследил  –  не досмотрел. И самолично  –  без приказу! без всякого приказу свыше! –  принял не-пра-виль-ное-е  решение, пре-ступ-но нарушил ос-нов-ной воинский закон последних лет. Позволил подозрительному во всех отношениях человеку, причем вооруженному до зубов смертоносным холодным оружием, ночевать без присмотра на базе. Где кроме секретов урожайности цветов можно изыскать и другие военные тайны. Словом, на иврите, по-русски, и по-латышски  –  враг не дремлет, шпион не спит! И десять лет без права переписки отыщешь  на том же суку, на котором тебя и повесят. Се-ла-ви! — как говорят французы, когда они говорят на еврейские темы.

Цвийка опешил от выкрутас Левкиной речи, полной идиом зарубежного, латвийско-российского происхождения., от его требований  –  немедленно взять вора со «смертоносным ножиком» под арест и отвезти его с  конвоем в Шхем, на допрос в «мимшаль»-комендатуру.

Опешил и Абдалла, чуя непривычное отношение, угрозы в голосе с русским акцентом, упоминание о  ноже, как об припрятанном для убийства оружии, о Шхемской комендатуре-«мимшале», где расквартированы на сей раз друзы из погранвойск, известные знатоки уголовного права и арабской ментальности.

Цвийка подошел к плененному палестинцу, похлопал его по грудям, по бокам, под мышками, будто обыскивая.

— Эх, Абдалла! Подвел, шельмец.

Абдалла изобразил смущение, перешедшее в раскаяние.

— Гам оти еш гина — (у меня тоже есть садик), — оправдывался он, сторонясь мелкими шажками от Левки.

Мишаня заскрипел зубами, усмирил гнев и желание вмазать кое-кому по уху.

— Ну и гад! Нашел уважительную причину! Любой суд подпишется под оправдательным приговором. А мою Леночку за недостачу под арест,  да? Ей нельзя под арест! На кону первенство Иерусалима. Золотая медаль! А потом… а потом…

— Чемпионат Европы, — весомо встрял я, похлопывая ладонью по лакированному, в царапках, прикладу автомата. — И звание первой перчатки нашего с тобой, Абдалла, континента. Ты слышал о нем, полагаю, от бабушки.  Но не к бабушке под юбку ты полез со своей проволокой. Ты полез к Леночке, в ее  цветочный карман. Стырил именно ту рассаду, именно те каланиты, которые  завтра поутру ей вживлять у гробницы Йосефа.  А он ведь, Йосеф, толкователь фараоновых снов,  кормилец и поитель древнего Египта, не только наш патриарх и пророк. Но и ваш, мусульманский. Не правда ли? Что же мы имеем в наличии? А имеем мы, что ты, Абдалла, обворовал ва-ше-го  патриарха и  пророка. И заодно подставил  нашу девчонку, чтобы ее запечатали под замок. И это вместо поездки в Иерусалим… На боксерское первенство! Имени Стивена Хилмса! Сапера, между прочим, израильской полиции. Бывшего американца, воевавшего во Вьетнаме. И погибшего в самом центре на-ше-го Иерусалима. При разминировании ва-ших чудных, Абдалла, игрушек.

Я говорил-говорил, не постигая за своим боевитым красноречием, на каком языке выкладываюсь по полной – на русском  или иврите.

Старшина Цвийка, на скоростях обдумав логическую комбинацию, решил тут же отвязаться от нас  –  глазастых законников, прикомандированных к «девичьему» подразделению. И заодно избавиться от живородной улики халатного его отношения к воинской службе, от Абдаллы. Открыв рот, он сказал то, что в хитро запрессованной ситуации и следовало от него ожидать. Открыв рот, он сказал:

— Приказываю!..

Приказ старшины Цвийки сводился к  простой вещи:  мы забираем с базы лихоимца-араба, отвозим его  –  ни в коем случае не в  комендатуру! –  а     прямиком к гробнице Йосефа, в Шхем. Там он и квартирует, прохиндей, со своим прохиндейским садиком из уворованных у евреев цветов. Напротив винного магазинчика, выводящего к лагерю беженцев Балата. Оставляем его на попечение жены и детей. С наказом: рано утром явиться на базу для продолжения косметического ремонта унитазов и сливных бачков.  А сами перенимаем пост у Цвийкиного спецназа. И кукуем в гробнице Йосефа всю неделю напролет.

Зорная полоса света подкрашивает подошедшие к гробнице Иосифа автобусы. Их желтые номера отливают цветом нашей крови. Я не оговорился, из сотен шхемских жителей, садящихся сейчас в кожаные кресла, можно выискать и террористов-самоубийц, направленных на задание. Выискать можно, но как?

 Неиссякаемой колонной идут они по грунтовой дороге, большинство с разрешением на работу. Перед посадкой просматривают их документы. Юнцов, не перешагнувших возрастной барьер, отгоняют в сторону. Нас когда-то не пускали на фильмы «до шестнадцати лет».  Их – до определенного возраста – не пускают в Израиль. По версии специалистов, это «взрывоопасный» контингент. Но израильские специалисты – канцеляристы-кабинетчики. Постоять бы им на нашем посту, понаблюдать за шествием работного люда в Израиль, увидеть  вблизи эти злые глаза, эти грозящие нам, охранникам древней могилы, кулаки или раздвоенные в знак победы-виктории пальцы. Насмотришься такого, всех запишешь в террористы, не исключая и себя самого. Но с самим собой, пожалуй, разберешься. Знаешь себя с детства, и все свои побуждения знаешь. А поди разберись с этим пацаном – Мухаммедом из деревни Аль-Фара. Мать у него, по жалостливому сказу,  смертельно больна. Разрешения на работу нет. Но быть ему в Тель-Авиве надо непременно. Там в аптеке он приобретет нужные лекарства, здесь в Шхеме их не сыскать. А если он не спасет свою мать, то  за себя не отвечает. Но при чем тут Мишаня? Не Мишане решать: кому ехать в Тель-Авив, кому оставаться в Шхеме. Он, Мишаня, стоит у входа в Кевер Йосеф – Гробницу Иосифа, интеллигентным видом привлекает обиженных да недовольных. Вот и Мухаммеда этого  притянул, вертит в руках его удостоверение личности, ходатайствует перед командиром автобусного маршрута.

  — Шломо, возьми парня. Чего тебе? Глядишь, жизнь человеку спасешь.

  —  Херня, Моше! Не покупайся на их штучки.  Он тебе показывал больничный лист своей матери?

  — Рецепт.

  — Ты врач, Моше?

  — Я искусствовед.

  — Ну и разбирайся в своих картинах. А в их воровскую науку не лезь. Голову оторвут.

  — Я же помочь хочу.

  — Им это невдомек. Для них ты засветился этим своим человечьим расположением. Ты им запомнился. И если что не так, претензии к тебе. За участие. У него ломка, не сечешь? Ему уколоться пора, а не маму спасать. Понятно?

  — Нет, Шломо, эта математика не по моему разуму.

  — Тогда успокойся, и отойди на свою территорию, за ворота.

  Мишаня, пожав плечами, передал Мухаммеду его удостоверение и вернулся ко мне за ограждение.

  А Шломо, крикнув арабу: «Не положено!», отогнал его от автобуса.

  Чтобы предотвратить бессмысленные разборки с Мухаммедом из деревни Аль-Фара,  я замкнул ворота на ключ и повлек Мишаню к приземистому зданию Гробницы. Мы спустились  по ступенькам и уселись на каменный пол у дверного проема, прислоняясь спиной к холодному и гладкому камню стены.

   Отсюда, снизу Шхем просматривался по касательной множеством светлячков, взбирающимися в темени как бы наощупь. Но все выше и выше, по  неразличимому взгорью и оттого таинственному. На самой верхотуре, где небо сливалось с островерхой антенной, попыхивал маячок аэрослужбы. Там располагалась наша военная база, с которой, как поговаривали, просматривался весь ближневосточный регион, со всеми его взлетными и посадочными полосами, с взмывающими в высь и садящимися на землю самолетами.

   Мишаня недовольно бубнил что-то себе под нос, без выплеска наружу душевного расстройства. Не то, чтобы он  искренне скорбел за изгнанного из автобуса палестинца, но по его представлениям все это обставлять следует  как-то иначе, человечнее что ли, без криков и ожесточенного пиханья.

  — От нас ведь зависит, как они относятся к Израилю, — вырвалось из него, когда он разжег в ковшике ладоней спичку и закурил сигарету, любимый им «Тайм».

  — От нас ничего не зависит, — сказал я угрюмо.

  — Получается, они запрограммированы, да? На ненависть?

  — Эх, Мишаня… Ты никогда не жил в национальной республике. Как ни изображай себя хорошим, но если ты с оружием к ним пришел, и при этом рядишься в благодетели с пряником,  быть тебе…

   — Врагом?

   — Врагом… Оккупантом… А детям твоим – эмигрантами.

   — Меня умиляют, — сказал Мишаня, стряхивая пепел на плитку пола, — умиляют бывшие советские люди. С извечными их ссылками на Господа. В синагогу их силком не вытащить. А как о преоритетах, кому принадлежит эта земля, так сразу к заветам Всевышнего, будто присутствовали при даровании Торы.

  — Евреи — присутствовали.

  — Да какие мы евреи? Кипу не носим. Субботу не соблюдаем. Израильтяне, скорее, мы, как и арабы, живущие здесь. А не евреи. Евреи — это понятие религиозное.

  — И генетическое, Мишаня. Допустим, мы евреи генетические. Это даже более надежно, чем «хазер ба чува» — новообращенный. Им может стать любой, и русский, и китаец,  и француз. Было бы желание. А не желание, так приказ. Представь себе, арабы по секретной наводке муфтия хором повалили в евреи. Надели ермолки, цицот, лапсердаки. И без всяких военных действий, просто интенсивным размножением, вытеснят нас из страны. А кого нас? По их представлениям, неверных. Мы ведь не евреи, если не ходим в синагогу.

   — К тому времени мы выпадем уже в осадок истории, — грустно усмехнулся Мишаня.

   — Никуда мы не выпадем! — загорячился я. — В Галуте выжили. Выживем и здесь. Главное, чтобы арабы не пошли в евреи.

  — Выходит, нам надо опередить арабов. И пока они не додумались, самим идти в евреи.

  — Самим.

    — Культурка нас заела. Нет, чтобы бить поклоны на сон грядущий, сидим у мольберта, молимся на палитру.

— На поллитра! — добавил я.

— И на поллитра, — согласился Мишаня. Вдруг он остановился, задумчиво посмотрел по сторонам и тихо произнес:  — А знаешь что… — Затем, кряхтя, поднялся на ноги. Шагнул к двери в усыпальницу. — Пойдем… посмотрим… долг отдадим. А то прискачут туристы, и опять не поглядим — не пощупаем.

По отглаженным паломниками ступенькам мы спустились в залу, прохладную в любое время суток. Величиной не менее двадцати пяти квадратных метров. Пол выложен плиткой.  Саркофаг на десятисантиметровом постаменте в центре.

  Невольно представляется, там, за толщью камня, на дне  массивного гроба, нетленная оболочка Иосифа Прекрасного, повелителя, по сути возможностей,  древнего Египта, а, следовательно, и всего сопредельного с ним мира. И вот сегодня, бездну лет спустя, когда ученые научились клонировать живые организмы, мы можем стать свидетелями восстановления прижизненного облика нашего патриарха. Не надо патетики, пусть не его самого, пусть некого человеческого создания, внешне от него не отличного.  Наверное, когда-нибудь это произойдет. И поднимутся в прямом смысле из праха наши предки. В пещере Махпела  Авраам и Сара, Ицхак, Яков с женами. А также похороненный рядом с ними плотник Иосиф, муж Марии, матери Иисуса Христа.  В Хевроне, напротив Махпелы, у туннельного входа в  Касбу, Иошуа бен Нун. Здесь, в Шхеме, Иосиф. Поднимутся, но нет, не затем, чтобы вновь пророчествовать, бунтовать, клясть отступников веры и повести народ вместо Мессии от победы к победе. Их устроит, полагаю, и более скромная роль. На бескрайней нашей ниве сплошной безработицы. Чем не плохо быть просто наглядным пособием в музее еврейской истории? Оскорбительно? О, нет! Это Истинным Патриархам оскорбительно даже подумать о таком надругательстве над их иссохшими костями. Но что  Истинным тошно, то  нашим современникам, детям лихой девальвации шекеля, доллара, рубля  – прибыльная халява. Кто  –   укажите пальцем  –   откажется от приятно  оплачиваемой работы, весь смысл которой  –   ничего не делать и при этом  никогда не бояться увольнения. Изображай из себя предка, ходи, закутанный в покрывало,  по музею, раздавай автографы. И не забывай в нужный день заглядывать в банк. За зарплатой. Никто тебя дармоедом не назовет. Никто не тронет. Даже на сувениры. Будешь ты в реестрах значиться «оберегаемый государством одушевленный экспонат». И приставят к тебе часового, как к знамени. Резервиста-«милуимник» с винтарем, замороченного сокращением бюджета и увольнениями.  Допустим, Мишаню… Нет, Мишаня не годится.  Он в момент обнаружит тысячу несоответствий, все-таки искусствовед. Левку Ециса  –  в самый раз. Ему один черт  –   что мумию грудью от варягов защищать, что на грудь принять с живым человеком, хоть и зовись он Авраам Авину  –  Наш Отец Авраам.

   Внезапно мои размышления продуло речетативом молитвы. Кто это? — повернул я голову. Мишаня? У саркофага, размеренно покачиваясь взад-вперед и прикрывая глаза правой (по предписанию) ладонью, обращался он к Всевышнему: «Шма Исраэль! — Слушай Израиль!».

   — Шма, Исраэль! Гашем Элохейну, Гашем эхад.

   Ритмическая вибрация слов непроизвольно  ввела и меня в состояние единения с небесами.  Опустив на глаза руку и мягко перекатываясь с каблуков на мыски солдатских ботинок, я шепотом вторил товарищу своему по оружию и молитве.

   «ВЕАГАВТА  ЭТ  А-ДО-НАЙ  Э-ЛО-ГЕХА  БЕХОЛЬ  ЛЕВАВХА,  УВХОЛЬ НАФШЕХА,  УВХОЛЬ  МЕОДЕХА…»

   «И возлюби Г-спода, Б-га твоего, всем сердцем, и всей душой твоей, и всем достоянием твоим. И будут слова эти, которые Я заповедую тебе сегодня, на сердце твоем…»

  — Будем пить? — послышалось сзади.

«Это Махмуд», — определил я в уме, различив летучие шаги по ступенькам сына арабского смотрителя Гробницы, заразившегося у «русских солдат» пристрастием к сорокаградусным напиткам,

  — Не здесь! — махнул  рукой Мишаня назойливому собутыльнику.

— Будем? — повторил тот, вытаскивая из кармана бутылку. Подмигнул по-приятельски, щелкнул себя по горлу: мол, свой в доску. Открутил металлический колпачок, разлил по пластиковым стопарям, чокнулся со мной и, опрокинув свою порцию, поспешно, но с налетом артистизма понюхал рукав пиджака.

   Вот подлец, перенял повадки у каких-то динозавров, обучающих его  этикету дворового бомонда.  И горд собой, полиглот-самородок,  преуспел!

   — Ступай к воротам, — сказал я Махмуду. — Туристы приехали.

   Бело-голубой автобус фирмы «Вольво» подрулил к гробнице Иосифа. Водитель нетерпеливо надавил на клаксон. Створки дверей разъехались гармошкой. Американские туристы – мужчины и женщины среднего и пожилого возраста, некоторые с магендовидами или золоченными крестиками на груди – спускались на землю, выстраивались в очередь. И все это с настороженностью рисковых людей, готовых к внезапному нападению. Было нечто умильно-трогательное в их опасливых взглядах, напряженных позах, частых поворотах головы при резком движении кого-либо из соседей. Судя по всему, они спрогнозированы на любой поворот событий. Но как бы там ни сложился расклад судьбы, свыше их сил было попрощаться со Святой Землей, не посетив могилу одного из самых прославленных патриархов еврейского народа.

   По одному, не толкаясь,  входили они на огороженную штыковым забором территорию захоронения, без напоминания, предупрежденные заранее,  предъявляли  Левке Ецису сумки и целофановые мешки на досмотр.

   — Проходи, проходи, драугс (друг), — серьезно проговаривал он, дурачась в душе,  русско-латышские слова в тесной компании с ивритскими: — Лехи-лехи, по ло киркас, аваль… Иди-иди, здесь не цирк, но…

  — Тистом эта пэ! (Закрой свой рот!) — прикрикнул на него Мишаня, выйдя из усыпальницы, весь еще во власти молитвы. — Маком кодеш! (Святое место!)

  — Так тошно! — откликнулся, не обретая внутренней ответственности, поддатый с утра брадобрей.

  Иностранные гости вежливо улыбались. Они воспринимали заморскую речь с уважением, как возрожденный из небытия иврит, родной по звучанию и сокровенному смыслу для пророков и царей древнего иудейского царства. При разгуле фантазии, им могло представиться, что такими необъяснимо красивыми словами «тистом эта пэ!», «по ло киркас», «лехи-лехи…»  –    «закрой свой рот!», «здесь не цирк», «иди-иди..» ”  Соломон-мудрый обольщал юную Суламифь.

   Представиться в воображении им могло что угодно. А в обыденной суете жизни, у спуска в подземное прибежище Иосифа, им представлялся… с протянутой рукой…  Махмуд, дальний потомок заегипетского Сфинкса. По его лицу, отмеченному косоглазием и похмельным синдромом, блуждало  загадочное выражение, свойственное швейцарам:  «не дашь в лапу   –    не пропущу!» И в лапу ему давали, не осмеливаясь противостоять магнетизму смотрителя гробницы. В правую лапу  давали… Доллар за долларом… А из левой лапы  брали… Свечку за свечкой… И спускались к саркофагу.

Глава десятая

Кладбище себе не выбирают. Как и Родину.

Мое кладбище не знает пределов. Бескрайнее, раскинулось оно от горизонта до горизонта. По лесам, полям, городам и селам. Везде, где жили евреи.

Оно в Испании и Германии.

В России и Украине.

В США и Латвии.

В древнем и современном Израиле.

Мое вечное  кладбище строилось из века в век – по единому, замышленному в неизбывном далеке проекту. Кем? Это мне не ведомо. Но зачастую стараниями тех людей, для которых комплекс кладбищенской архитектуры представляет собой одну безымянную могилу. Амалеками всех мастей, наследниками Амана и Торквемады.

Мое вечное кладбище хранит не только выбеленные временем кости предков, но и воспоминания каждого из них – раввина и ремесленника, поэта, артиста, художника, музыканта. Оно подарило мне восприятие жизни и времени, осознание собственного «я», понимание счастья, любви, предназначения.

Мое вечное кладбище не мертво.

Путешествуя по нему, как по времени, я вижу не привидения – людей, предков моих и себя, прежнего, ступающего по заметенной аллейке ко мне нынешнему – к своему, так сказать, будущему, ступающего с некоторой опаской и недоумением: неужели этот, едва проглядывающий в туманной полумгле, седобородый человек – он?

Грядущее в потемках. Не то, что прошлое: оно всегда освещено, хотя подсветка постоянно меняется. Поэтому былое воспринимается каждый раз по-иному. И дело не столько в возрасте, сколько в неуловимо-изменчивой точке зрения, вроде бы каждый раз незыблемой и верной.

Выстрой ныне все эти точки зрения по ранжиру, выйдет  многозначительное многоточие, иначе говоря – недосказанность.

Доскажем ли?

Я попробую…

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

0 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F