СОФИЯ ПРИВИС-НИКИТИНА. Две прозы.
ОБИДА
Я с детства очень восприимчива к красоте людей. Конкретной красоте лица, рук, осанки. Я засматривалась на красивых людей с придыханием и жила в полной уверенности, что « красивый» и « хороший»- это синонимы. Мы с бабушкой проживали в коммуналке, на четвёртом этаже, а на пятом жил один дяденька. Такой красивый, что глаза сломать можно. Дядя был взрослый, но не старый. К нему иногда приходила в гости тётенька, тоже сказочная красавица. Но она ему была не жена, а что-то другое. Как я слышала на кухне – гостевая. С осуждением.
Дядя всегда был хорошо одет. И ещё — от него вкусно пахло. Он часто останавливался перекинуться с бабушкой парой слов. Наклонялся ко мне, гладил по головке и говорил бабушке, что я скоро стану просто невозможной красавицей. И, что я хорошая, воспитанная и умная девочка. Сердечко моё от счастья сжималось и разжималось, потом ударялось в диафрагму и падало куда-то вниз! В пятки, наверное.
В школу я уже ходила самостоятельно. И иногда, если бабушка не выскакивала за мной в подъезд на последнее «прости» перед школой, я умудрялась лихо прокатиться по полированным перилам по всем пролётам, аж до первого этажаЭто было строжайше запрещено. И очень опасно, с чем я сейчас полностью согласна. Дело в том, что наш пятиэтажный дом был задуман, как дом для элиты. С лифтом, с финской (тогда!) мойкой, с ванной в кафеле, со всеми примочками. Что там, в верхах произошло одному Богу известно. Но дом отошёл простому рабочему люду. И, естественно, никакого лифта, финской кухни и кафеля.
Но поскольку шахта лифта уже была спроектирована, тасязять, то расстояние между лестницами было соответственным, и если случайно дать попой крен в сторону бездны под собой, и не удержаться потной рукой за скользкие перила, то сия пучина…Бабушка страшно переживала, брала с меня честное слово, пугала, короче, упреждала. Но, несмотря на потраченных нервов, я всё же, закидывала на перила свою толстую попу и катилась вниз в безумстве смелости и страха, одновременно.
После всех похвал соседского дяди, в которого я успела просто влюбиться, я себе таких выходок не позволяла. Глупо было бы погибнуть, кода такой красавец тобой восхищается и пророчит тебе неземную красоту. Я частенько стояла на площадке, прежде, чем войти в дом и наглаживала потной ладошкой отполированные множеством детских непослушных поп перила. Я тянула время. Ждала. А вдруг откроется дверь, и выйдет красивый дядя? Скажет мне что-нибудь ласковое. Увидит мои новые, ещё не сбитые классной биточкой, ботиночки. Как — то раз, возвращаясь из школы, я опять полировала варежкой перила. Вдруг рука замедлила плавный ход, и как бы споткнулась обо что-то. Я сняла варежку и прошлась по перилам ладошкой. Под пальцами было неровно и колко. На перилах было вырезано слово. То самое. Из трёх букв. Меня бросило в жар!
А вдруг такое слово прочтёт красивый дядя или его сказочная гостья? Домой я ввалилась в унылом состоянии духа. Никому ничего не рассказала. Да и что рассказывать? Что я, мало того, что прочла слово, так ещё и поняла, а значит знаю. Бабушке бы это не понравилось. Я уже приготовила уроки, возилась в огромном коридоре (задумывался для элиты) с соседскими двойняшками, когда в дверь позвонили. На пороге стоял красивый дядя со скорбной озабоченностью во взгляде. Прошёл в комнату, где бабушка чинила мои рейтузы. Я было бросилась за ним, но дверь унизительно захлопнулась перед моим носом.
Из комнаты слышалось глухое бормотанье красавца — соседа и всхлипывания бабушки. Была такое чувство, что она его о чём-то умоляет. Сердце замерло где-то в горле. Минут через пятнадцать дядя стремительно прошёл через коридор к дверям, даже не взглянув на меня. А потом был разговор с бабушкой. Она давно догадывалась, что я занимаюсь в подъезде чем-то непозволительным. Слишком долго я всегда поднимаюсь домой из школы. Но чтобы такое?
– Ты вырезала ножиком на перилах неприличное, матерное слово? Откуда ты его знаешь? Я спрашиваю: откуда ты знаешь такие слова?
Я стояла огорошенная и раздавленная. Лучше бы она поинтересовалась, откуда у меня перочинный ножик? Если слово я такое уже слышала, то настоящего хорошего перочинного ножика я не то, что не имела, я его и не видела!
Дядя обещал сдать меня в детскую комнату милиции. Оказывается, он давно заметил, что во мне произрастают мерзкие наклонности! Бабушка требовала, чтобы я сейчас же шла к дяде, валилась ему в ноги и каялась. Меня накрыло истерической волной. Ужас несправедливости, свалившейся на меня, разочарование, обида — всё это было так невыносимо больно и жестоко, что я хотела только одного: умереть и не быть! Как же так? Улыбался, гладил по головке, слова говорил… Как он мог? Я же так ему верила! За что? Передать меру того, детского моего отчаяния просто невозможно. Но эта боль до сих пор не сдохла во мне окончательно! Конечно, никуда я извиняться не пошла. Пришёл дядя Юра, наш сосед по квартире. Расставил всё по местам. Это в смысле неимения у меня ножичка и не владения мною им, неимеемым. Обещал найти злодеев. Пробовал меня успокоить. Но это было просто невозможно. Я стояла лицом в мешок с картошкой и рыдала, и икала одновременно.
Всё проходит. Не бесследно, но прошло и это детское горе. А недели через две мы с бабушкой столкнулись во дворе с красивым (в прошлом) соседом. Он улыбался и искрился нам навстречу. Бабушка вытянулась натянутой струной, А он говорил слова. Про мои умные глазки, про то, что я замечательная девочка. Потом он протянул руку, чтобы погладить меня по голове. Я дёрнулась в отчаянии и стукнулась головой о парадную дверь. С тех пор я не люблю, когда меня гладят.
Жизнь прожита. И ещё не раз я в этой жизни верила красивому лицу и сладкому голосу. Я буквально, протанцевала на этих граблях полжизни. Предавали, подводили. Всё было.такой боли я не испытывала больше ни разу! Такой унизительной, опустошительной боли…
Шабат
Съехать по перилам вниз со скоростью ракеты, проскакать ланью сквозь большой прямоугольный двор, завернуть на дорогу к кинотеатру, и ты – на пути в лучшую библиотеку района. И идёшь туда, как практически свободный шестнадцатилетний человек, несмотря, что только что катился по перилам, рискуя порвать в клочья предпоследнее платье.
Но на пути к библиотеке, на самом углу, был последний таможенный кордон – маленькая будка Жоры Шабата. Она притулилась к булочной нищим уродцем. Её сто раз грозились снести разнообразные инстанции, но, то ли будка, в которой реанимировали старую обувь, очень нужна была пролетариату, то ли проверяющие очень нуждались в услугах сапожника. Но будка годами стояла на своём месте и ничего с ней не делалось. Может сам Жора Шабат был везунчиком? И фамилия у него была славная, данная Богом, а ни какая, ни кличка, как думали многие.
Тата Шабата недолюбливала и боялась. Старый Жорка был чёрен и угрюм. С трудом верилось, что, оказывается, у её бабушки был когда-то роман с этим Шабатом. По слухам, они даже куда-то и от кого-то собирались удирать в дальние края. Но что-то там не сложилось, и бабушка вышла замуж за красного командира. Прожила с ним долгую и достойную жизнь, и даже родила Татину маму – Верочку.
С Шабатом они теперь только чинно раскланивались и иногда, редко, говорили о внуках и на всяческие злободневные темы. И бабушка всегда почему-то выглядела виноватой, а чёрный Жора был резок и принципиален. Вредный был старик. Тата пролетела мимо будки сквозняком, но облегчения не почувствовала. Шабат всё видит. И эту её нарочитую забывчивость раскусит. Надо обязательно с ним поздороваться на обратном пути. Причём, поздороваться основательно и просторно. То есть минут пять – десять поговорить за жизнь. Этого требовала тонкая политика бабушки.
А дело было вот в чём. Надвигались каникулы. В школе затевался вечер выпускников. И девятиклассники были на него приглашены. Предстояла большая концертная программа, а после неё танцы! Танцы — это было такое волшебное состояние! Тата уже ночи не спала, представляла себя, то плывущей в почти запретном танго, то трясущейся в неистовом шейке, ещё более запретном, чем танго.
Но всё упиралось в то, что пойти на вечер Тате было не в чем! Если с платьем можно было что-то решить за счёт того, что её мама шила просто изумительно, могла из любого лоскутка сотворить шедевр, то с обувью дело было – полный швах! Хорошие лодочки (а именно о них грезила Тата) стоили сумасшедшие пятьдесят рублей. На полтора рубля больше, чем бабушкина пенсия.
Мама работала лаборанткой в институте. Лаборанткой – это для красивости. А на деле мыла всяческую химическую посуду после пустых и никому не нужных гениальных опытов. Каждый день молясь, чтобы эти придурковатые химики не взорвали её со своими экспериментами. Иначе Тата с бабушкой погибнут в нищете. А её семьдесят рублей в месяц как-то, пусть хило, но кормили их маленькую семью. После развода с мужем дела в доме были невесёлые. Но и с мужем не сказать, чтобы сладко было. Он оказался страшным скрягой. Чистый Собакевич.
Но мама была так в него влюблена, что рассмотрела этот его досадный изъян только, когда вышла за него замуж. Страсть клокотала в молодых телах, и как-то не было времени заглянуть вглубь и покопаться. А тут, вдруг! Ни с того, ни с сего Верочка (мама Таты) забеременела, чем несказанно изумила мужа. Муж не только изумился, но ещё и обиделся крепко, в назидание, срезав добрую половину денег, даваемых в семейный бюджет.
На семейном совете им (мужем) было решено, что Вера кормит семью, бабушка – Мария Фёдоровна, платит за квартиру, телефон и кредит за телевизор. На разврат бабуле в месяц оставалось три рубля, и «ни в чём себе не отказывай!» Муж же берёт на себя расходы по хозяйственным товарам: мыло, порошки, зубная паста и прочее, включая допустимые капризы. То есть, с самых первых дней жизни Тату преследовала интеллигентная, разбавленная умными разговорами и высокими стремлениями, нищета.
Скандал разгорелся в прекрасный субботний день, когда Тате было четыре года. Родители поехали в совершенно необыкновенный, навеянный грёзами западного гниения, магазин. В этом магазине, в большом и светлом общем зале, можно было купить сразу всё! От хлеба и колбасы до ниток и булавок.
Вера, в предвкушении ночных свиданий с мужем, бросила в покупательскую корзинку три упаковки контрацептивов, зная бешеный темперамент своего скупого, но щедрого на ласку мужа. Она выложила товар на ленту, поставила ограничитель и за него положила три коробочки узаконенного разврата, предлагая мужу оплатить этот небольшой каприз, относящийся к разделу «и прочее».
Муж, на глазах всего честного народа, потребовал, чтобы она заплатила за контрацептивы из общих хозяйственных денег. На продукты. Он громко сообщал, что в «прочее» это не входит, а за свои личные деньги презервативы покупать не будет! На что Вера ему сказала, что если не купит, то она ему и не даст. Её обидело, что её ночные ласки не входят ни в прочее, и ни даже в капризы. Он саркастически посмеялся, мол, как ты не дашь, если сама хочешь не меньше меня. На что жена довольно громко, но резонно ему заметила:
– Да хочу, поэтому дам, но другому. Тому, у кого деньги на контрацептивы есть!
В конце концов, родители всё- таки расстались, когда Тате было пять лет. Режим строжайшей экономии на благо семьи не сработал.
С Божьей помощью, с платьем три брошенные женщины определились и, благодаря бабушкиной бережливости и маминому мастерству, оно обещало быть необыкновенным! Бабушка отдавала на «перешить» своё лучшее крепдешиновое платье. Оно сто лет пролежало в чемодане на антресолях. А теперь вот пригодилось! Качественный крепдешин с «тогдашнего» времени. А расцветка! По сливочно – болотному полю были разбросаны редкие небольшие чёрные иероглифы, а на их уголках покачивались маленькие букетики бледно-розовых хризантем.
Но с обувью был полный обморок! Единственным выходом было – поговорить с Шабатом. Упросить его сшить для Таты туфельки. Это тоже стоило пятьдесят рублей, но бабушка надеялась уговорить Шабата на тридцать, и в кредит. Шабат шил изумительные дамские туфли. Его внучка, Флорка, меняла обувь каждую неделю.
Тата с Флоркой жили разными жизнями. Начать с того, что Флорка была одета, как куколка, не говоря уже за королевскую обувь, которой у неё было не мереное количество. Причём, в единственном экземпляре. Модели для внучки разрабатывал Жора Шабат сам и потом давал им жизнь. Вдобавок, Флорка во всю вела светскую жизнь, вращалась. Музыка, бальные танцы, английский.
Но девочки очень симпатизировали друг другу, и Флорка одолжила бы Татке одну из многочисленных своих пар обуви. Но Флоркин тридцать седьмой и Таткин тридцать четвёртый никак не хотели вступать в компромисс. Не спасал даже комочек ватки, положенный в носок. Туфли имели ещё и ширину. Позавчера вечером Тата попробовала поговорить с мамой:
– Мама! Позвони папе! – Канючила Тата.
Тут же, как чёрт из табакерки, выскакивала из грустной задумчивости, прямиком в скандал, бабушка:
– Какой папа? О чём ты говоришь? Твой папа имел тебя в виду! Приходит раз в сто лет, делает тебе «козу» и только его и видели! Папа! Держите меня, люди ! Такая здоровая кобыла и такая дура!
Потом бабушка бросала рентгеновский взгляд на дочь. Замечала растерянность и надежду на её лице и вносила поправку:
– Две дуры! Две дуры на мою несчастную голову!
В таких вот мрачных думах Тата подошла к будке Жоры Шабата с полной сеткой книг. Заглянула вовнутрь будки, внимательно поздоровалась и улыбнулась. Жора на неё среагировал вяло, видимо раскусил. И Тата направилась к дому. Дома она узнала новости. Оказывается, бабуля к Шабату уже ходила. Просила. Не внял. Бабушка перехватила его во дворе.
В субботу Шабат не работал, соблюдал древний обычай имени себя, вернее, имени своей фамилии. Но его легко можно было найти во дворе. Он сидел за столом под акацией в компании доминошников, пил домашний квас из запотелой бутылки и раздавал дилетантские советы. В домино он не играл, пиво не пил. Он был противником азартных игр, алкоголя, сигарет и и всегдалегкодоступныхженщин. Короче, был противником всех радостей жизни. Зачем он просиживал в этой компании каждую субботу? Одному Богу известно! Но его не гнали, относились с уважением. Только Жора Шабат реанимировал хилую обувь мужского населения страны, под названием « ДВОР».
Между Шабатом и бабушкой произошла беседа.
– О чём вы говорите, Мария Фёдоровна? Я кормлю три семьи, на минуточку! (имелись в виду дети и внуки). Я не имею возможности быть благородным и входить в положение. И шо вы от меня хотите? Вы хотите пустить Шабата по миру? Так лучше убейте меня сразу! И не надо рвать душу и заводить эти дурные разговоры! Я вам русским языком обещаю, что сделаю вашей внучке такие лодочки, которые она будет носить до самой старческой подагры. Но не разоряйте меня! Пятьдесят рублей за такие туфельки – это даром! И никаких «тридцать, и потом заплатим»! Ваш многоуважаемый зять уже получил у меня прекрасную обувь в кредит. И где тот кредит? И где тот зять? Я вас спрашиваю!
Бабушка начала заунывную:
– Тогда может быть как-то привести в порядок старенькие туфельки, красненькие, те, на которые вы набойки прошлой весной ставили?
– Ну, если мадам считает, что к болотному крэпдэшину подойдут красные, то, несмотря на потраченных нервов, за пятнадцать рублей я попробую их реставрировать, но это спорный вопрос. За результат я очень не ручаюсь. – Обиделся Жора. Он сложил в бессилии свои натруженные руки, как бы давая понять, что он их умывает.
– А откуда вы знаете про крепдешин? – кокетливо и с надеждой спросила бабушка.
Неужели он ещё помнит её, юную, в воздушном изумительном платье? Ах, как они были влюблены! Как влюблены!
– Смешной вопрос, Мария Фёдоровна! Откуда я знаю? А шо у вас есть на что купить что-то новое? – Удар был ниже пояса. Бабушка подобралась и дала строгий ответ:
– Хорошо, Георгий! Завтра я принесу вам туфельки, а вы уж, будьте добры, отработайте на совесть такие сумасшедшие деньги. И не забудьте: деньги вы берёте с несчастной сироты! – И бабушка удалилась.
Дома Тата долго не могла смириться с потерей мечты об элегантных лодочках. Плачь, не плач, а на носу выпускной вечер. В ночь перед этим событием Тата не спала, а утром побежала к Шабату в будку, зажав в кулачке пятнадцать рублей. Встретил Шабат её не особо приветливо, угрюмо даже.
Он пространно и убедительно пытался ей доказать, что её туфельки непригодны для носки, и даже такой мастер сапога, как он, не в силах их реанимировать. Для убедительности он размахивал убогой туфелькой перед самым Татиным лицом, мял, терзал её, а потом переломил пополам и сунул под нос Тате две образовавшихся половинки.
Шабат наезжал. Татка хорошо знала эту уловку неправого человека – спускать всех собак на того, кого он сделал несчастным. Папашка её был мастером по этой части. Начинал обычно с жены, которая плюнула ему в душу. Потом перекидывался на тёщу, которая всю эту боль присыпала ядовитой солью, а за ними шла очередь Татки, которая своим рождением связала его по рукам и ногам. Можно подумать…
На реснице дрожала слеза, и только хилые остатки гордости удерживали её, не давая скатиться по смуглой щеке. А Шабат всё размахивал перед её носом длинным указательным пальцем, похожим на дуэльный пистолет. У Таты уже зародилось подозрение, что вот сейчас, сию секунду этот палец- пистолет выстрелит и казнит её за незнание правил ношения и ухаживания за приличной обувью. И он таки выстрелил! Но почему-то не указательным пальцем, а большим.
Ладонь распростёрлась на уровне несчастного Таткиного лица, большой палец почти упёрся ей в подбородок, а на заскорузлой чёрной ладони уместились две прекрасные туфельки. Скромные лодочки сливочно — болотной кожи. Гладкие и – ничего! Только по бокам по одной продолговатой чёрной пуговке, как два удивлённых, очарованных глаза.
Счастливая Тата медленно шла к своему подъезду, неся под мышкой мечту. В потном кулачке были зажаты пятнадцать бабушкиных пенсионных рублей. А вслед ей смотрел усталый старик- волшебник: « Машенька! Чистая Машенька! Храни тебя Господь»!