ЕФИМ ГАММЕР. Стражи гробницы Иосифа (повесть 21 века)

29.11.2015

LIFE NEWS
информация от 16. 10. 2015
В ночь на пятницу, 16 октября, группа палестинцев подожгла гробницу праотца Иосифа — почитаемую иудеями религиозную святыню на Западном берегу реки Иордан. Сообщается, что святыне причинен значительный ущерб.
ссылка: http://lifenews.ru/news/164736

1

В ночь на 1 июня 2001 года я оказался там же, где и пятнадцать лет назад, у покрытых ершистой травой и козьими тропами сопок Самарии – в боевых порядках царицы полей…
Дама червей, отраженная пыльными стеклами казармы-дощатика, подрагивала от озноба, будто и впрямь витала в холодном кружевном небе. Выскользнув с козырной азартностью из моих пальцев, косо прошлась по воздуху. И в отблесках электрических светляков Шхема-Наблуса, плашмя, клетчатой рубашкой наружу, легла на подрумяненное личико валета, скрыв от зрителя его сконфуженность.
– Дуракам закон не писан, – сказал я, отстраняясь от зеленого оружейного ящика, нашего походного стола: в центре атласная колода и пепельница, дальше по периметру початая бутылка водки, пластиковые стаканы, яйца – вкрутую, со щербатыми носами, помидоры, хлебцы для сэндвичей и целофановый пакет с обрезками копченой колбасы.
– Подставь нос. Щелбану, – насмешливо, с деланной угрозой Мишаня, давний приятель, иерусалимского склада, взмахнул веером карт.
– Лучше предлагаю выпить, – Левка Ецис, мой сосед по двухъярусной кровати с галутной фамилией, настоенной в Латвии на ивритском корне – («ец» на древнееврейском – дерево) – упредил нарочитый порыв Мишани и разлил по шатким без достойного наполнения емкостям. – Результат для носа тот же. Что от карт. Что от водки, – пояснил он. – Результат мы имеем в цвете носа. А нос мы имеем в результате… какой?.. правильно… красный!..
– Верное цветовое решение, – насмешливо согласился Мишаня, искусствоведческое образование не давало ему покоя и лишало творческой души, когда он становился к мольберту. – Сизый, красный… какая разница. Главное, чтобы водка была свежая.
– Фирма – первый сорт! – откликнулся Левка Ецис. – Не рижский бальзам. Бальзам пока доберется… Аэропорт Румбула, цвейки-здрасте! – выгрузка-погрузка… Аэропорт Бен Гурион, литраот-прощайте! – погрузка-выгрузка… О, господи!
Водка оказалась первой свежести. По неписанному вердикту, уходя в «милуим» – (на армейские сборы) – каждый из нас обзавелся пузырем. Теперь, по традиции, эти пузыри мы разменивали на стопари. Не на троих, упаси господи! На всех! А их, «всех», в особенности «желающих на троих» в русскоязычном батальоне с избытком. С давних времен, потаенных доныне в чернильнице, нашим «встречинам» и «проводинам» традиционно не мешали израильские сограждане, слабые по части «принять на грудь, и ни в одном глазу». От сержанта до генерала уважали они наше, вполне человеческое, хотя и малопонятное для них право, выпить и закусить на миру, где и смерть красна. Уважали и не перечили, зная: не подведем даже под градусом, случись что из ряда вон…
Случилось… Но не расписанием тревог предусмотренное.
В дощатик вошел волосатой груди человек, курчавой еврейской породы. Был он лишнего метра ростом, но активен в движении до самоуверенности. Пальцем поманил меня и сказал, как чужому: «Шмира!». (В переводе: заступай, мол, голубчик, на охрану родных рубежей.) Нашел фраера! Мы подобные булочки, неуставной выпечки, со жлобской хитринкой внутри вместо изюма, вкушали еще в красной-молоткастой, что от тайги до Британских морей… Стоит очутиться на незнакомой базе, как тут же выискивается какой-то важнец-порученец, и ставит, подлец, тебя караульным куда подальше. Потом выясняется, к смеху утробному козлов в гимнастерках, что этот важнец-порученец кинул тебя на собственный пост, и ты взамен него торчал под ружьем, радуя зевак и его приятелей дешевой распродажей драгоценного времени жизни на никчемное занятие. Мне такая «шмира» не к спеху. Тем более, важнец-порученец израильского расплода, очень уж смахивает на «шаровика-затейника»: ни знаков различия на погонах, ни нашивок на рукаве. По внешним, ориентировочным данным, «торай», то бишь рядовой-необученный. Вернее, обученный – хитроман! – правда, не в той школе, где мы учили алфавиты. Да и ботинки черные как у меня, общевойсковые, а не коричневые, десантного образца и цвета. Под скверный настрой духа, чуя подлянку, я и пропел докучливому нахалу походную песенку Максима Перепелицы из комедийного фильма о людях с ружьем и лопатой – (саперной). Перевод на язык Соломона Мудрого окропил смысловыми проигрышами под гармонь: «Там, где пехтура не пройдет и бронепоезд не промчится, никто за вас не поползет, и ничего не приключится».
– Приключится, – буркнул себе под нос Левка Ецис.
Глаза бывалого парикмахера, знатока выбритых до сини подбородков, ровненьких височков, подстриженных по ранту затылочков и скрытых за всем этим великолепием человеческих душ видели шире моих в узком створе воинской субординации.
Черные ботинки, с пролысинами солевых разводов, нервно потоптались в опасной близости от нарождающихся матерных идиом. Нарождающихся во мне, в поддатом грамм на двести гвардейце иной армии – Красной, которая всех сильней и в оригинальной упаковке полувековой давности, и в перелицованном на иврит дедовом сказе. Секунд через десять ботинки развернулись, придавили незряче неосторожный окурок, и шлеп-шлеп по шахматным квадратикам напольной плитки к выходу. И за дверь, в зону небытия.
Под скрип металлической сетки Мишаня, сидящий напротив меня, вжал ладонями живот и с трудом повернулся на кровати вкруг подпорченных возрастом позвонков: возжелал человек разглядеть ходячую неприятность с волосатой грудью, но стук захлопнутой двери отсек достойное искусствоведа зрелище.
Покачал головой. Выпил в один прием. Неторопливо, придерживая дыхание, наложил колбасный лоскуток на шершавый хлебец, понюхал, сильно продохнул и, пожевывая, поинтересовался у Ециса:
– Приключится? Кто это был, Левка? Каменный гость? Тень отца Гамлета? Тебе знакома его шевелюра?
Левка Ецис шутливо провел каленым лезвием опасной бритвы-неразлучницы по рукаву гимнастерки.
– Это не Каменный гость. И даже не тень тени. Но мы и не таких Пушкиных брили и стригли в Старой Риге, под сенью парка, сбоку от улицы Большая Калею… Моше, – назвал Мишаню на израильский манер, – ты ищешь в жизни литературу. А кто ищет, тот в результате…
– Найдет! – это мы по Дунаевскому проходили. Вопрос – что?
– Драугс Микелис, друг мой Михаил, если перескочить с латышского на русский, в жизни литературу ты не найдешь. В жизни ты найдешь жизнь. А в результате поисков твой Каменный гость вырисуется в свое Дубовое подобие. Кликуха на местном наречии – «рассар». На великом и могучем – «сундук», «сапог», «валенок». Ротный эквивалент…
– Старшина? – оторопел я, размазывая водку по губам. – Но ведь у нас Гальперин, из года в год.
– Осечка, Распутин! – Левка, разглаживая большим и указательным пальцами усики смолистого отлива с вкраплениями искристого серебра, напомнил мне со значением мое армейское прозвище. – Нас сдали этим… как их?.. башебузикам. На недельку-другую… для укрепления, э-э, морального градуса в их не винной бутылке. Интифада у них, мол, неплановая. Сдай им на подмогу карту надежную. Ну и, сдали! По рангу туза. А приняли? Понимаю и догадываюсь, приняли нас… За шестерок, мил-человек, приняли. Ты согласен на шестерку?
Левка Ецис стал невозмутимо затачивать свою опасную бритву о рукав моей гимнастерки. Затем выдернул из центра собственной макушки, с яйцевидной лысиной, кудрявый волос, поросший на изгибах сединой. Подул на него, распрямляя. Подкинул в воздух. И с ловкостью циркового джигита перерубил пополам, будто был он в наличии не еврей-парикмахер, а самый настоящий еврей-кавалерист, наподобие генерала Доватора, защитника Москвы.
Я посмотрел на его манипуляции с опасной бритвой, выслушал настороженное:
– Согласен? Ну-у?
На шестерку я согласен не был.
Солдату двух армий неприлично даже краешком мозга воспринимать себя на Землях Обетованных шестеркой. А тем более забивать в стену гвозди головой, уши которой сознательно повернуты к погонам, слева навевающим дядюшкин сон кумачового содержания, а справа бело-голубого…
Поэтому я и смекнул, взглянув на часы, что предпринять. Сейчас полночная пересменка, догадался я. Пополнение входящее перенимает посты у дембелей. Пространство бесхозного времени. По сей причине этот «сундук» и решил, оберегая своих парней от перегрузок, восполнить чужаками нехватку в живой силе на фронте хозяйственных забот.
Мы – я, Мишаня и Левка Ецис – по всем первичным внешним признакам, какую армию ни возьми в оборот, именуемы в диспозиции «живой силой». Значит, любому «сапогу», имеющему право наставлять нашу бессмертную душу по-строевому «ать-два!», мы внешне и будем казаться «живой силой», а не одухотворенными людьми с конкретными представлениями насчет выпить и закусить. Следовательно… Именно так!.. «Сундукам», понятно и карасю, закон не писан. Им писана диспозиция. А мы в их «сундучную» диспозицию не вписаны. Мы – я, Мишаня и Левка Ецис с его лучистыми усиками – приданы ей. А если приданы… Словом так, братцы-молодцы, приданное, как известно и карасю, получают после свадьбы. Он на сковородке. Наш «сундук» – на поле брани… Поле брани, предположим, завтра. А сейчас…
– Пошли? – догадался о моих мыслях Левка Ецис.
– Поболтаемся по базе, чтобы с глаз долой.
Мы поспешно разлили по фляжкам, на поясных ремнях, оставшееся питье, рассовали по карманам закус. И прихватив с кроватей американские винторезы М-16, скользнули из дощатика в набегающую темень…

2

В двухэтажном каменном особнячке со сторожевой будкой на крыше и длинной, рвущейся к звездам антенной, плескала залетная, пластинками шестидесятых годов привечаемая мелодия, для кого – как, для меня ностальгически родниковая.
– Аленький цветок, – сказал я Мишане, указывая пальцем на открытое под сторожевой будкой окно.
– Маленький, – поправил меня искусствовед, к музыке имеющий малое отношение.
– Аленький-маленький, какая разница, – настроился на игривый лад Левка Ецис. – Главное, под такую музыку, в результате мичуринской селекции – да-да, произрастают, по моему разумению, цветы жизни.
Когда-то под это танго меня, в ту пору малолетнего… нет, не преступника, а чемпиона Латвии по боксу, учила танцевать старшая сестра Сильва: «два шага влево, один вправо…» Однажды она взяла меня с собой на выпускной вечер семиклассников – «Ситцевый бал». Сильва играла на аккордеоне. Я танцевал. «Два шага влево, один вправо». Не Марис Лиепа. Но ведь и обычная школа – не Большой театр, актовый зал – не сцена. Танцевал… первый раз в жизни. Под это танго. С девчушкой, пригласившей меня – меня! – чаще приглашаемого на ринг… Не мудрено, что и девчушка мне запомнилась, и ее расписное платье – перевернутая рюмочка, украшенная цветами, да и сама мелодия… мелодия, влекущая сейчас меня по лестничным маршам, затем в коридор, затем к третьей двери справа по коридору – сюда…
«Нам не дано предугадать…»
Слово за слово, но за дверью и впрямь встретил нас цветник. Не в девичьем, правда, а в реальном своем воплощении. Вдоль стен и на подоконниках ящики с рассадой, разноцветные шелка лепестков, садово-огородный аромат. В центре, на характерном для турпоходов столике с раскладными ножками, портативный магнитофон, баюкающий оранжерею мелодией первой влюбленности. И ни одного живого существа. Исключая залетного комарика: зудит, подлец, в раздражении под потолком, у матовых, как наше положение, ламп с люминесцентным огнем.
Первым очнулся, а на моем языке, боксерской ориентировки, «вышел из гроги» Левка Ецис.
– Здрасте вам, приехали! Намыливались на «Шанель», а в результате, нате вам, «Тройной одеколон». К употреблению, конечно, годен. Но куда его употреблять, кто подскажет? Наружу или во внутрь? – театрально сказал, разводя руками, бывалый парикмахер. Полагал, что не впустую, а для скрытого за дверью в смежную комнату человечка, желательно женского пола, в кудряшках-бантиках, в губках-ласточках, манящих в поднебесную нирвану, откуда сверзиться… да-да, только сверзиться оттуда и не доставало, для полного удовольствия и порядка в танковых войсках.
Мишаня вытащил из брезентового футляра фляжку, взболтнул ею над ухом и, удовлетворенно почмокивая, протянул мне. Виделось и без бинокля: он немного растерян из-за негласного вторжения в чужую обитель, хотя пытался смотреться более раскрепощенно, чем это ему свойственно.
– Закуска имеется, – щелкнул пальцем по стеблю гвоздики. – Не пора ли, Распутин…
Левка рассмеялся.
– Это ты называешь закуской?
Мишаня тоже настроился на смех.
– А это запивкой, – и, отвинтив колпачок, дал Левке отметиться изрядным глотком.
– Хорошо пошла, – довольно сказал он и вручил фляжку мне.
Я тоже принял на грудь. Тоже сказал, по-дежурному: «Хорошо пошла». Вернул алюминиевую посудину Мишане. Он поднял фляжку на уровень глаз, словно удостоверяясь, как с прозрачной бутылкой, сколько там осталось на донышке. Открыл рот и… И остался с открытым ртом. К открытому рту надо бы добавить и превеликое изумление в его глазах. Тогда картина – (а он все же искусствовед, потому и «картина») – будет полной. Впрочем, не совсем. Полной картина будет в том обязательном случае, если я приведу сейчас слова, раздавшиеся за дверью в смежную комнату. А я их непременно приведу.
– Папа не смей пить, а то маме скажу! – раздались угрожающие слова за дверью в смежную комнату. (Слова угрожающие, но тон… тон какой… а над ним едва сдержанные всплески веселости, родом из полудетской игривости и непритворной радости.)
– Ленка! – ахнул Мишаня, поспешно закручивая колпачок на фляжке и втискивая ее в футляр на боку. – Откуда тебя нелегкая занесла?
– Это тебя «откуда», папаня? Ты ведь к Хеврону приписан, а здесь мои Пенаты…
Мишаня отшутился в том же духе.
– Твой «басис», конечно, хорошая база и для Репина. Но Репина среди нас в Хевроне, не изыскали. И кинули меня с охраны Гробницы праотцев на укрепление вашего, так сказать, морального духа.
– А Распутина? – послышалось за дверью.
– И Распутина, – влез в разъяснение Левка Ецис. – И меня, цвейки-здрасте! На укрепление. Но меня, скорей, на укрепление тела, чем духа. В здоровом теле, как известно, выводится здоровый дух. Выходи уже один раз, Леночка, к нам наружу. Мы хоть – на укрепление, но не опасные. Да к тому же тут, как я понял на сей исторический момент, папочка твой. Если что, он кулачком погрозит, и я приутихну со своими хулиганскими приставаниями.
Такая напыщенная речь хмельного парикмахера, дамского угодника в мятых солдатских штанах цвета хаки, растормошит кого угодно, в особенности… Да, в особенности, Леночку Гольдину, способную и врожденное женское коварство пристроить на службу к спонтанно возникшей юморной ситуации.
– Я за папочкиным кулачком не скрываюсь, – сказала Леночка, выходя в оранжерею… э-э… несколько в неожиданном наряде.. в неожиданном для ухажера из столичной Риги, знатока дам высшего света из салона красоты, впрочем, он пользовался еще большим успехом на базаре, у торговок кислой капустой, но это как правило в предутренние часы.
Леночка Гольдина, солдатка-очаровашка, признанная мисс Гило, вышла на всеобщее обозрение ветеранов израильских войн, людей пенсионного по армейским категориям звучания, в синих трусиках, белой майке, в тапочках на босу ногу и в боксерских перчатках.
– Чтоб мне с места не сойти! – сказал Левка Ецис, и не успел чмокнуть языком в знак природного своего восхищения израильской девчулей –«саброй» из наших, поросших уже мхом мечтаний, как инстинктивно выкинул руки вперед, подхватывая брошенные ему кожаные перчатки.
– Давай! Давай! Натягивай рукавички, дядя, – торопила его Леночка. – Много лишнего знаешь про свое здоровое тело. Пора его превращать в здоровый дух.
Левка оглянулся на меня. В его зрачках читалось: «Чего она хочет, эта милашка? Я же ее ненароком убью, крохотулю эту. Что мне скажет потом ее папа, Мишаня? Спасибо он мне не скажет. Он скажет другие слова, тоже из русского языка. А потом возьмет автомат и… и не с кем будет в нашей компании выпить на троих».
Я отвел глаза от Левки.
Мишаня, пряча ухмылку, тоже убежал его встревоженного взгляда.
Полусредневес-парикмахер, 67 кг. убойных социальных накоплений, положил на стол бесполезную винтовку и вынужденно встал в боксерскую стойку, спровоцированный к поединку малышкой веса «мухи».
А я, в образе и подобии рефери, придавливая по возможности серьезностью насмешливые нотки в голосе, провозгласил:
– В левом углу мужчина в полном соку, цвет и краса нашей армии Лев Ецис. Обладатель большого опыта в боях с женщинами. Подтверждением тому – загсовые свидетельства и плешь на темечке. Трижды женат, трижды разведен, некоторые волосы сознательно вырваны несознательными элементами. В правом углу «ганенет» – садовница из бригады «Нахаль» Леночка Гольдина, дочка Мишани, малопьющего кстати и в милуиме. Девчушке нашей шестнадцать лет. Она учится на офицерских курсах. Жизненного опыта, понятно, с мизинчик, мужей нет в наличии, а если будут, то мы им обломаем рога, для приличия. Итак…
Леночка сделала шаг вперед, по касательной, огибая левую руку Левки Ециса, готовую к внезапному броску.
– Бокс! – скомандовал я.
Левка тотчас выбросил левую руку. Но кулак его просквозил воздух в стороне от лица девчушки. Она ловко зашла за его плечо и кроссом нанесла справа удар по скуле, в убойную точку. Ноги у Левки подкосились, и он чуть было не шмякнулся на пол. Но Леночка опередила его падение и, поднырнув под незряче посланный боковой, поддерживала мужика в вертикальном положении серией легких апперкотов по животу, пока он мало-помалу не оклемался. Когда же он оклемался и готов был продолжить бой, она увертливо ушла от джеба – прямого в голову – и легонько стрельнула снизу по его печени, чуток, как я полагал, подпорченной на войне с алкоголем.
Левка остановился, переводя дыхание. На его посеревшей физиономии блуждала загадочная улыбка, потерянная какая-то, будто попала не на лицо, а в лабиринт.
– Сдаюсь, – поднял он руки. – Девчушка с молнией в перчатке!
– Давно пора, – добродушно сказал Мишаня.
– Откуда у нее такие кулаки? Ты ковал?
Мишаня махнул головой в мою сторону.
– Он. Ленка вытащила его с того света, а он ее…
Леночка Гольдина повысила голос:
– Папа!
И Мишаня сразу же смолк. Чего ворошить старое? Зачем растравлять раны? Положим, Левка и давний приятель, но не по рангу ему – не сосед все же, как Мишаня! – знать обо мне нечто сокровенное, болезное, гнойниками чувств поросшее, такое, во что третьему-лишнему вникать не положено.
Почуяв какую-то неловкость в недоговоренности, Левка перекинулся из наступательных боксерских действий, приведших его к сокрушительному поражению, к более привычным, словесного толка.
– Победителей не судят, это понятно и рыцарю печального образа, – сказал он, оживляясь под влиянием рождаемой в недрах организма идеи. – Но что касается побежденных, то им… Им, Леночка Гольдина, выпить хочется. Выпить и в результате принятия положенных на душу населения градусов отметить встречу.
– Я не пью, – усмешливо ответила Леночка. – Я с папой и без водки вижусь.
– Ле-ноч-ка! – врастяжку повел Левка. – У нас закус, у нас выпивка. А там, – указал пальцем на окно, – там злой старшина, пых-пых коптит усы в казарме. Нам бы кого подобрее. Подруг твоих. Все же, согласись, мы не насильники какие – папа твой гарантия. Не обидим! Посидим – поговорим, песни молодости послушаем… допустим, эту, например, что у тебя по бабинам крутится. Аленький цветок, маленький… хрен редьки не слаще… а нам скучно… размаха нет… и все такое… Чего это вдруг ты такую музыку поставила?
Леночка Гольдина пожала плечами, капельки пота катнулись под майку, влажными линиями зачернили ткань.
– Папу увидела. Распутина увидела, а музыка эта – его любимая. Дай, думаю, сюрприз им сочиню. Услышат, и как на магнит их потянет.
– Вот-вот, как на магнит. Душу растревожила в результате… А на поверку пшик-пшиком. Раз дала мне по морде и все. Палдиес-лудзу, спасибо-пожалуйста. Подставить теперь, что ли по-христиански, вторую морду?
– Шеку, – лукаво поправила Леночка.
– Щек в запасе не держим. А морд у нас с избытком. Мы же – евреи, рабы мимикрии. Надо будет, и в юношей молочной спелости перекуемся, подкинь лишь красных девиц. Или в петушков, коли на подходе курочки.
Мишаня нахмурился, видя азартный блеск в глазах Левки, антрацитной искрой напоминающий о самовозгорании.
– Левка! – выдал укоризну, и легким тычком протолкнул сослуживца в смежную комнату, в Леночкину спальню, с тумбочкой в изголовье кровати, двумя пластмассовыми стульями, дачного типа.
Усадил его на кровати, на походное, верблюжьей шерсти одеяло, налил в стакан водки, дал выпить. Потом щедро плеснул себе в горсть и растер Левкин загривок наждачной ладонью.
– Ополовинел возраст свой, мудак! Не соображаешь, дочка это моя… А у тебя козлиные интересы. Засунь их себе…
– Мишаня, если я уже не соображаю, так это по ее вине, твоей дочки. Не она ли мне мозги вправляла сегодня? Или я сам по себе, как на пианино, кувалдой играл?
– Доиграешься у меня!
– Мишаня! Дуростью полны твои паруса. Посмотри, разуй глаза. Распутину можно половинить возраст. А мне – привет родителям! – нельзя.
Мне почудилось, что и Левка и Мишаня – (Левка напрямую, Мишаня вполоборота) – смотрят на меня, стаскивающего с Леночки перчатки, доискиваются во мне, в недрах души и тела моего, до чего-то подспудного, мне неясного, но важного, важного, жизнью и смертью отмеченного, судьбоносного… Но чего? Чего?
Нам не дано предугадать… Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется…
– Ну что скажет тренер? – спросила у меня Леночка. – Я хорошо дралась?
– Боксеры не дерутся, а работают, Леночка.
– Я хорошо работала, Распутин?
– Леночка, я тобой любовался.

3

По фантазиям моего папы-одессита, настоянным на воспаленном надеждами воздухе Молдаванки, мне в жены годилась лишь пенная Афродита, чуть ли не царственных кровей, величественной осанки, склонности к деторождению и крепкой нервной системы. Та самая дева, купающая свое сильное, с развитой женской грудью тело в волнах Черного моря, в запредельной от меня, «котика» Рижского залива, стороне.
«При виде твоего появления на Ланжероне, в Лузановке и в Аркадии этот богатый плод твоего воображения поспешно выйдет на пляжный песочек, навстречу твоим насущным потребностям и распростертым под их влиянием объятиям».
На самом деле, «богатый плод моего воображения» явился мне впервые еще до наступления купального сезона. Во второй половине мая шестьдесят девятого. Не на пляже и не в бикини. А гораздо романтичнее и неожиданней, хотя и в полном комплекте одежды. На трамвайной скамеечке, в дребезжащем вагоне пятого номера, когда я возвращался из Оперного театра в Аркадию, на турбазу, где расселили нашу группу прибалтов, путешествующих по Украине и Молдавии.
«Богатый плод моего воображения» и не догадывался, что на осмотр и ознакомление с городом трех поколений предков, мне отводилось всего пару дней. Попробуй за этот спринтерский срок найди невесту, столкуйся с ней, убеди в чистоте помыслов. За это время я мог изыскать всего лишь ЗАГС, ибо знал: он расположен на старом месте, все там же, подле театра, где в 1937-ом расписывались мои родители. Что я еще мог успеть за это время? Ну, наверное, закомпостировать сердечко и ушки «коренной» одесситки песенкой-выручалочкой из папиного репертуара. Песенкой с намеком на серьезность моих намерений, пригодной, правда, для исполнения не до, а после свадьбы, желательно «серебряной», либо «золотой».

В понедельник я влюбился.
Вторник я страдал.
В среду с нею объяснился.
А в четверг ответа ждал.
В пятницу пришло решенье.
А в субботу разрешенье.
В воскресенье свадьбу я сыграл.

Всем хороша была песенка. Только одно было плохо. У меня с детства наблюдалась напряженка по части музыкального слуха. Признаюсь, не Леонид Утесов, не Робертино Лоретти.
Оставалось… Да, оставалось, плюнув на песенный жанр и неуместные заигрывания, обратиться к трамвайной публике за помощью.
Поначалу, признаюсь, я предложил все же полюбившейся мне девушке, сидящей на скамеечке, выйти без долгих размышлений замуж, за меня, разумеется, молодого, умытого, с образованием и деньгами в кармане.
Завтра, пояснил я, завершается мой променад по матушке Одессе, где имели лотерейный шанс родиться мои родители, дедушки-бабушки. Здесь и для меня имелось место родиться, улица Средняя, 35. Но Гитлер со своими безумными действиями насчет мирового господства покусился на первый город-герой Одессу и помешал мне вдохнуть капельку живительного воздуха у Самого Синего моря.
Впрочем, назло ему я таки вздохнул и родился, но с опозданием… из-за военных трудностей… на четыре года… ровно к его похоронам… и вдали от намеченной по семейной разнорядке родины – на Урале. Но в истинную пору весеннего куража для всего живого, когда фонтан черемухой покрылся, бульвар Французский, по которому мы сейчас проезжаем на маленькой скорости, был в цвету.
И как раз сейчас, когда Французский бульвар обратно весь в цвету, я предлагаю под воздействием момента ей, Прекрасной Елене моей неявленной родины, руку и сердце первой свежести.
Завтра утром, по моим далеко идущим планам, мы встречаемся с ней у Оперного театра, и вместе идем не за контрамаркой к билетеру, а в ЗАГС – он в двух шагах от театра, как я осведомлен по ориентировке предков. Делаем запись в регистрационной книге, и в качестве жениха и невесты садимся на лайнер ТУ-104, чтобы воздушным путем сообщения и на крыльях любви приступить к свадебному путешествию до Риги, на представление к моим родителям и получение подарков от многочисленных членов моей плодовитой «мишпухи».
Время не терпит, торопил я нареченную, завтра вечером возвратный для всей группы прибалтов самолет, билеты куплены и распределены по загашникам. Но в отношении ее, мисс Понт Эвксинский – древнегреческое название Черного моря – никаких проблем. Билет для нее загодя заготовлен, на случай лотерейного счастья.
Благосклонно выкушав мое брачное предложение, девушка с достойным ее чести любопытством подняла на меня космической глубины очи.
Наступило завтра. У Оперного театра шел сильный дождь, смывая с мостовой мои слезы. Я ждал и ждал. Не пятнадцать минут, как принято у нас в Риге, а битый час. Но свидание не состоялось. Прогноз погоды, очевидно, не выпустил мою невесту из дому в свадебное путешествие. ЗАГС закрылся на завтрак, потом, через малый промежуток времени, на обед, вывесив на обозрение голодных до любви прохожих и подобных мне женихов с авоськой – (для шампанского) – песенное объявление.

Ах, Одесса, не город, а Невеста!
Ах, Одесса, нет в мире лучше места!
Ах, Одесса, любимый южный край,
Цвети, моя Одесса,
Цвети и расцветай!

4

Таинство моих отношений с Леночкой Гольдиной не вписывается в понятия трафаретных мыслителей от семейного очага. Поверхностному толкователю «Лолиты», либо современных киноверсий «Отцов и детей» мерещится нечто сексуально-озабоченное уже в ласкательном сокращении солидного по «взрослости» имени Елена, обкатанном в благозвучии «Илиадой».
Таинство моих отношений с Леночкой Гольдиной родилось чуть ли не анекдотично, за обеденным столом. В узком кругу, на две семьи, «четыре с половиной персоны», мы сварганили сабантуйчик по поводу пятилетия Леночки. Не помню, за какой уже рюмкой, в ту пору застолья, когда прокручиваешь, как заезженную пластинку, увеселительные истории из собственной жизни, я рассказал байку о неудачном сватовстве в трамвае.
Мишаня, как и положено человеку со стопарем, гоняющему по тарелке ускользающий от вилки грибок, заметил со смешком: «Если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло».
Но Леночка!.. Леночка удивила. По малолетству чувств и знаний она не слыхивала о популярной песне, равной «Илиаде» подтекстом болезненных схваток любви и ревности, но уступающей первоисточнику в непритворном скудоумии изложения. Она восприняла мою историю с детской доверчивостью, которая в смысловом плане перевешивает обиходное «на полном серьезе», и неожиданно, примяв папино ерничанье, сказала: «А я тогда… утром тогда… попала под машину».
Мишаня настиг маринованный грибок и, подцепив его на вилку, поднял на дочку искрящие хмельной иронией глаза. С медлительностью, спотыкаясь о слова, повел: «Так… ты у нас… значит… не Иерусалимская принцесса, а Одесситка? Зря старались? Здрасте вам! Шел трамвай, девятый номер, на площадке кто-то помер».
«Не на площадке, папа. На булыге. И шел не трамвай… сильный дождь… Ветер выгнул мне зонтик наружу… а я перебегала через улицу – сесть на трамвай… Ну, я остановилась, поставила зонтик носом в землю, и стала ногой выдавливать его спицы назад… А сбоку машина… Было скользко… папа… я не виновата. Спица от зонтика вошла в мое сердце… здесь… – Леночка расстегнула белую блузку с голубой ленточкой, собранной в кренделек под узорчатым воротничком, показала пальчиком игольчатую родинку под левым соском. – И я умерла тогда, папа… по-настоящему».
Время лечит… Лечит даже от смерти. От чужой смерти в особенности. Да к тому же, пусть «истина и глаголет устами младенца», но…
Табу!
Без специалиста по гипнозу опасно соваться в подсознание ребенка. А не ребенка?
Возникновению памяти прошлых жизней сопротивляется наша душа, носительница этой, запретной информации. Видения из минувших эпох способны вызвать раздвоение личности. И, пожалуйста, путевка в сумасшедший дом. А так, под контролем психоанатома, утверждай – не утверждай, ты на коне и при славе.
Можешь ссылаться на генную память и утверждать, что твой предок был дозорным древнего кочевого племени или танцором при бангкокском храме. Ты – Сильвестр Сталлоне, либо Киану Ривз… можешь ссылаться и утверждать!
Если ты не великий артист, не великий писатель, а просто великий психолог Карл Юнг, тоже можешь ссылаться и утверждать. Можешь… Поддакнут хором. И, подражая, станут мысли твои примерять на себя.
По мнению Карла Юнга, исторический опыт отдельной личности не утрачивается, а передается потомкам, из поколения в поколение. Сам он в этом убедился, когда внезапно, любуясь картиной французского художника восемнадцатого века с изображением врача, «признал» туфли, надетые на эскулапе. Признал их «своими».
«У меня возникло яркое убеждение в том, – писал он по этому поводу, – что я когда-то носил их. Я буквально чувствовал эти туфли у себя на ногах. Кстати, моя рука часто помимо воли выводила цифру 1775 (год рождения) вместо 1875, и при этом я ощущал необъяснимую ностальгию».
После обстоятельного изучения своего генеалогического древа Карл Юнг обнаружил среди предков провинциального лекаря, служившего, по всей видимости, натурщиком для французского живописца.
Со знаменитостями из мира людей все ясно. Какими бы ни слыли они носителями родовой памяти, спекулятивными честолюбцами или радетелями чистой науки, с ними разберутся. Хуже малоизвестным. И генеалогического древа у них нет. И денег на изыскания. Да и кто им зачастую поверит, особенно, если они в маловразумительном возрасте птичьего щебетания.
По статистике американского профессора психиатрии Яна Стивенсона, изучающего опыт реинкарнации с 1960 года, сейчас в мире насчитывается 2000 случаев зарегистрированных перевоплощений. Каждый из них ученый исследовал самостоятельно, выезжал в ту или иную, пусть и очень отдаленную географическую точку Земного шара.
Анализируя материалы научных изысканий, профессор Стивенсон выделяет три основных признака реинкарнации: умение говорить на незнакомом языке, наличие родинок и шрамов на том же месте, что и у его предшественника, или же – (и это, на мой взгляд, точнее по смыслу, ибо проверено на себе) – на том месте, куда вонзилась некогда стрела либо пуля, куда ударил топор либо секира. И третье, какие-нибудь исторические свидетельства из прошлого.
Наибольшего доверия, отмечает профессор Стивенсон, заслуживают рассказы детей от двух до пяти лет. Их спонтанные воспоминания о том, кем они были раньше, представляют собой классический вариант реинкарнации. Но к восьми годам эта тяга к прежним жизням утрачивается, и дети теряют свой «сказительно-воспоминательный» дар.
По моим представлениям, именно дар. Поясню: слова, выходящие из уст младенца, ребяческими не назовешь. И подчас зримо возникает впечатление, будто малютка-рассказчик артистически перевоплощается в действующее лицо неведомого спектакля, иногда ребенка, еще с неразвитой речью, но чаще в человека с жизненным опытом.
Когда я был «малюткой-рассказчиком”, у меня часто возникала тяга «поболтать» на неведомых языках. Может быть, через меня шло нечто такое, что следовало передать людям, если, конечно, нашелся бы переводчик.
Потому, наверное, одно из первых стихотворений сложилось неосознанно и вроде бы звучало странно: «Поговорим с тобою на дельфиньем, на непонятном людям языке».
А разве назовешь осознанным мое выступление в рижской синагоге на Пурим, в 1953 году, в пору безумных и преступных по своей сути статей московской газеты «Правда» про «врачей-убийц», «космополитов», и «наймитов сионистского Джоинта»?
Было мне всего семь лет. Иврита – языка предков – не знал. Но почему-то заговорил на нем, на иврите. Наверное, из-за того, что по субботам, в час молитвы моего дедушки Фройки, я раз за разом, неделю за неделей, стоял возле него, сидящего с сидуром у стола. Стоял у его левого плеча, слушал, как он нараспев произносит таинственный текст и видел, что у него при каждом движении головы подрагивает за левым ухом красная родинка, величиной с горошину.
В синагоге я сидел рядом с дедушкой Фройкой на первом ряду, ощущая себя почетным гостем мира великих знатоков Торы.
Раввин или кантор, или кто-либо иной, сошедший с возвышения-эстрады в зал, дал мне следом за дедушкой выпить красного вина из праздничного кубка.
Я выпил. Почувствовал сладость во рту, а на сердце небывалую легкость. Соскочил с кресла, начал громко, под взрослых, нараспев и, раскачиваясь, произносить – в канун получения Сталиным инсульта и последующей вскорости смерти! – непостижимые для восприятия слова. Нечто вроде этого: «Шма Исраэль! Дети мои, народ Израиля! Сегодня вам делать выбор. И тот, кто сегодня сделает выбор, будет жить в Израиле, на земле Авраама – Ицхака – Иакова. Тот, кто сегодня не сделает выбор, умрет здесь, на чужой земле. Я и вы, избранные и собранные из Галута, а также дети мои и родители, будем при жизни своей в Израиле».
«Что он говорит? Что он говорит? – донеслось со стороны боковой двери. – Закройте ему рот немедленно! Мы не имеем знать, как дожить до следующей субботы… а он нам… Какой Израиль, господи?»
С истерическим визгом ко мне подбежал хромоногий человек, невысокого роста, его за глаза называли «зуктор» – доносчик (стукач) – и, весь в брызгах слюны, стал яростно жестикулировать у моего лица, мешая говорить дальше.
И я ему, напророчил, уже, как полагаю теперь, на идише:
«А ты и не доживешь до следующей недели. Умрешь раньше».
Он и умер раньше. В четверг. Внезапно. От удара шаровой молнии, залетевшей в окно его квартиры.

5

Левка Ецис, носитель харизмы, заприметил, отпихиваясь от Мишани, «разумно скользящую» за открытым окном проволочку, сечением с грифель от карандаша. Со штриховой четкостью, не вихляя, она жестко двигалась в полутьме, вверх-вниз, из стороны в сторону. Совершала какие-то логические ходы, пока маловразумительные, у подоконника с рассадой. Но когда загнутым наподобие крючка кончиком захватила пластиковую корзиночку с новорожденным цветком, тайное стало явным.
Левка Ецис «испуганно округлил глаза» и палец ко рту, поперек губ.
– Ша! – сказал он Мишане. – «Полицейские и воры», серия вторая.
Мишаня оглянулся на окно.
Название знаменитого в прошлом «иностранного» фильма служило своеобразным паролем для людей моего поколения.
Тискаясь по двое в одном кресле, мы умирали от смеха, любуясь хитроватым итальянским «рационализатором» – при помощи удочки он вылавливал, стоя на балконе, гирлянды сосисок и колбасу из магазинчика на первом этаже здания.
Сейчас же было не до смеха, в особенности Мишане. Воровали ведь не на экране, и не у какого-либо лавочника, а у его родной дочки Леночки, «материально ответственной» в данный момент девочки. «Украдут на копейку, доказывай потом на рубль, что не сбывала товар на лево». Он хотел было рвануть за металлическую леску, сдернуть воровитого паршивца с крыши. Но Левка Ецис придержал его руку, и вновь палец поперек рта.
– Ша! Убьешь, не глядя.
Они осторожно, чтобы не спугнуть полуночного зверя, прошли из спальни в салон, к нам, ко мне с Леночкой.
– Распутин, пора на прогулку, – сказал мне вполголоса Мишаня, таинственно указывая большим пальцем на потолок.
Левка хитро подмигнул, не удержался, стервец, от ерничанья.
– Ночная прогулка по крышам. Самое то для старого котика. Пойдем -пойдем, нечего прохлаждаться. Пойдем скажем балбесу «цвейки-здасте» и в результате покажем «наше вам с кисточкой».
– Пойдем, – согласился я.
У самой кромки крыши, под козырьком-заборчиком проглядывал мешок-спальник, рядом термос, стакан.
Легкий ветерок дребезжал ложечкой, слышалось постукивание металла о стекло.
Под этот пристойный шумок виновник торжества демонстрировал нам непристойное место своего организма. Обтянутую джинсовой тканью задницу. Склоняясь над каменным бордюром, метровой высоты заборчиком, наследник Соньки Золотой Ручки шуровал у Леночкиного окна в спальню нехитрым, для чистки канализационных труб и колодцев пригодным инструментом.
Левка Ецис шепнул мне на ухо:
– Удобная поза…
Я – чтобы не рассмеяться – показал ему кулак.
Наследник Соньки Золотой Ручки вытянул из лунки «унитазную» проволоку. Развернулся лицом к желтым лампам на шестах. И в створе их штыковых лучей показал свой улов, надо признать, удачный: двойную пластиковую коробочку с каланитами – ярко-красными цветами, священными для Израиля. Срывать их нельзя нигде – ни с клумбы, если они умудряются оказаться на ней, ни в лесу, ни в поле. Принято считать: каланиты стихийно прорастают на месте гибели наших солдат – это одухотворенные капельки еврейской крови, пролитой в боях с врагом.
Какое-то щемящее чувство неприязни и оторопелой брезгливости посетило всех нас одновременно, когда мы различили на загнутом кончике прута – того которым обычно ковыряются в сточных водах, наши каланиты…
– Берем? – пихнул меня локтем Мишаня.
Я кивнул.
И спонтанно, в едином прыжке, но в трех направлениях, спереди и по бокам, мы перемахнули через парапет сторожевой башенки.
И разом отдернули затворы американских автоматов М-16.
Устрашающий лязг железа, знакомый большинству жителей нашей планеты, «для веселья мало оборудованной», разве что по кинобоевикам, имеет одну мистическую способность: внезапно наводить мокроту в штанах мужчин с уголовными замашками, если их застают «на деле» врасплох.
– Ми ата? (Кто ты?) – спросил Мишаня, подходя почти вплотную к палестинцу, обнаруженному – невероятно, но факт! – посреди ночи в самом что ни на есть сердце военной базы.
– Они… (я…) – мямлил пойманный с поличным вор. – Они ми Наблус. (Я из Наблуса.) – назвал Шхем, пошмыгивая в усы, на арабский лад.
– Они ми Сибирь. Вэ ма? (Я из Сибири. И что?) – Мишаня просунул ствол винтовки между двух коробочек с каланитами и, не чувствуя сопротивления вражеских рук, передал мне. Я спрятал их в накладном кармане армейских штанов, справа от колена, где могло поместиться еще парочка лимонок. И поинтересовался у пленника:
– Ма ата осе по? (Что ты здесь делаешь?)
– Они инсталятор. Осе тикун. (Я сантехник. Занимаюсь ремонтом.)
– Видно, каким ремонтом ты занимаешься, – отреагировал со злой иронией Левка Ецис. – Руна Рига, говорит Рига: ассенизатор и водовоз из Наблуса! Нате вам! Явился – не запылился на нашу еврейскую голову. Иди, проверь его руки – в дерьме они или по локоть в нашей кровушке? Мать твою! А ну руки вверх!
Палестинец поднял руки.
Левка поспешно его обыскал, оглаживая ладонями сверху донизу.
Чувствительные пальцы парикмахера нащупали в брючном кармане удостоверение личности, а под рукавом нательной рубашки отточенный нож, подвешенный к плечу на резинке от трусов. При резком выбросе руки черенок его вкладывается в ладонь, и тогда мгновенный выхлест змеиного жала – смерть в двух шагах от собственной жизни, которая по неосторожности вывела тебя под предательский удар.
Левка передал мне удостоверение личности. Я сличил фотокарточку с лицом нашего собеседника, прочитал по складам:
– Аб-дал-ла Бар-бу-ти… или… Бар-гу-ти. Хрен его разберет!
– Вот и шлепнем его на хрен! – сказал Левка, засовывая финягу за пояс. – Пусть с ним на том свете разбираются, кто он по батюшке. По роже яснец-ясного – террорист!
Если бы тогда на крыше мы располагали машиной времени, если бы… Но машина времени – не такси! – нас тогда не обслуживала… И годы спустя, первого июня 2003 года, мы, вернее, те, кто из нас жив, могли только бессильно сжимать кулаки, слушая по радио «РЭКА» информацию о каком-то Абдалле Баргути.
Том ли? Другом?
Познакомимся с этой информацией еще раз – записана следом за диктором.
«В военном суде Бейт-Эля сегодня было предъявлено обвинение Абдалле Джамалю Баргути, известному в организации Хамас под кличкой Инженер. Он обвиняется в причастности к организации терактов, в результате которых были убиты более 60 израильтян и более 500 получили ранения. Среди терактов, организованных этим преступником: взрыв в иерусалимской пиццерии «Сбарро», Еврейском университете Иерусалима, в иерусалимском кафе «Момент» и многие другие кровавые диверсии.
Он признал себя виновным в организации этих терактов, а также в том, что руководил террористической группировкой под названием Силуан. Ранее этот террорист обучался в специальном тренировочном лагере в Кувейте и участвовал в боях против американских военнослужащих”.
…Из сторожевой башенки вылез волосатой груди человек, старшинского звания и отличия. Тот, с кем давеча мы стыкнулись в казарме-дощатике.
– Ма кара? (Что случилось?) – спросил он, надвигаясь на нас в сумеречном состоянии души. Лязг затворов – слышимый, кстати, на большом расстоянии – вырвал его по всей очевидности из «соломы», где он посапывал уже лишний пяток минут.
Его встревоженная, но все еще сонная физиономия, монголоидного колера, увенчанная эфиопской шевелюрой, могла хоть какую «сурьезность» вывернуть наизнанку. Левка Ецис чуть ли не прыснул:
– Цвейки! – сказал по-латышски. И, спохватываясь, добавил по-русски, вовсе забыв об обиходном – древнееврейском: – Еще один на нашу голову!
– Цвийка! – поправил его, представляясь, старшина.
– А я что говорю! – засмеялся от неожиданности Левка Ецис. – Латышский с ивритом – братья на век. Цвейки, Цвийки! По-русски, Гриши! (А в животном мире – олени!)
– Цвийка! – незванный гость, он же хозяин базы, вновь уточнил свое имя. И повторил: – Ма кара? (Что случилось?)
Левка разъяснил ситуацию. И поверг дознавателя в легкое – из-за нас, посторонних! – замешательство. Он сам лично, «сундук» этот, кустарного армейского изготовления, вопреки всем табу, позволил нарушителю спокойствия кукарекать до утра в спальном мешке. Дабы спозаранку, без потери драгоценного времени – намечалась инспекторская проверка! – включить охотника до чужого добра в ударный труд на благо коммунального хозяйства. Уж он-то, кудесник-золотарь, наведет глянец на все отхожие места и представит их на обзор придирчивому начальству в не отличном от театральной ложи состоянии. Уж он-то! А он?
Он, находчивый этот парень, полез в чужой карман за поживой копеечной. Розочки-гвоздички, чтоб ему! (Левка Ецис вразумительно покрутил над головой горсточкой пальцев, изображая бутоны.) Но где цветики, там и ягодки. Того и гляди, пихнет наш бугай кого финягой в спину и давай делать ноги за оградительную колючку.
Цвийка опешил от выкрутас Левкиной речи, полной идиом зарубежного, латвийско-российского происхождения, от его, характерных для жителей дома, где не принято говорить о веревке, поспешных, кистевых движений руки вокруг шеи и вверх, от требований – немедленно взять вора со «смертоносным ножиком» под арест и отвезти его с конвоем в Шхем, на допрос в комендатуру.
Опешил и Абдалла, чуя непривычное отношение, угрозы в голосе с русским акцентом, упоминание о ноже, как о припрятанном для убийства оружии.
Цвийка подошел к плененному палестинцу, похлопал его по груди, по бокам, под мышками, будто обыскивал.
– Эх, Абдалла! Подвел, шельмец.
Абдалла изобразил смущение, перешедшее в раскаяние.
– Гам оти еш гина – (у меня тоже есть садик), – оправдывался он, отходя мелкими шажками от Левки.
Мишаня заскрипел зубами, усмиряя желание вмазать кое-кому по уху.
– Уважительная причина! Черт тебя подери! Любой суд подпишется под оправдательным приговором. А мою Леночку за недостачу – под арест, да? У малышки на носу первенство Иерусалима. Золотая медаль, ручаюсь! А потом… а потом…
– Чемпионат Европы среди девушек, – весомо сказал я, похлопывая ладонью по лакированному, в царапках, ложу приклада. – А ты, Абдалла. ее посадить задумал, чтобы Израилю не досталась золотая медаль?
Телепатически уловив мои намерения, Левка Ецис настроил свое психотронное, родом из рижской парикмахерской оружие, на подавление волевого сопротивления в рядах вражеских войск. Эти войска, представленные на бетонном островке жизни посреди мертвого океана спящих людей в лице старшины Цвийки, мало-помалу сдавали воинственные позиции, отступали к доходчивому понятию как бы чего не вышло…
«Как бы чего не вышло» – лучший поводырь в патовой ситуации, когда шаг в сторону, или же, что правильнее, против уставных правил военного времени – ведет к неприятностям.
Старшина Цвийка, на скоростях обдумав логическую комбинацию, решил тут же отвязаться от нас – глазастых, на его взгляд, законников, прикомандированных к «девичьему» подразделению. И заодно избавиться от живородной улики халатного его отношения к воинской службе, от Абдаллы.
Открыв рот, он сказал то, что мы от него и ждали.
– Приказываю!
Приказ старшины Цвийки сводился к простой вещи: мы забираем с базы лихоимца-араба, отвозим его прямиком к гробнице Йосефа, в Шхем. Там он и квартирует, прохиндей, со своим садиком из уворованных у евреев цветов. Оставляем его, без расписки о доставке, на попечение жены и детей. С наказом: рано утром явиться на базу для продолжения косметического ремонта унитазов и сливных бачков. А сами перенимаем на неделю пост у Цвийкиного спецназа.
– Приказ ясен? – обратился ко мне старшина.
– А Леночка?
– Забирайте с собой. Под вашу ответственность.
– С нами ее кровный папа. Ответственность гарантирую.
– Кто – папа?
– Я – папа, – признался Мишаня, чувствуя себя неловко в этой, свойственной Израилю, однако, как ни поверни, идиотской все же квадратуре житейского круга.
– У тебя хорошая дочка, солдат, – похвалил Леночку старшина Цвийка, невозмутимо похвалил, с обыденными интонациями в голосе, точно каждый день на ротной перекличке этим и занимается.
– Плохих не держим.
– Отправляйтесь!
– А доставка?
– В вашем распоряжении – «командка». Вон та, у ворот, – он указал пальцем куда-то вниз, за каменное ограждение.

6

Серпантин израильских дорог…
Израильских ли в ночное время?..
На территориях?.. За зеленой, так сказать, чертой?..
Израильских… если всматриваться в номера легковушек и редких грузовиков. Пропечатаны, в основном, на плашках желтого цвета. Хотя… хотя кто определит по интуиции, чьи драндулеты скрываются за маскировочным фоном: «свои» или уворованные, то бишь вовсе чужие, с повелителями «баранки» из потомственных укротителей верблюдов.
Скользнув ребром ладони по шершавому солдатскому ремню Леночки Гольдиной, сидящей рядом, я переключил скорость, с третьей на четвертую. Стрелка спидометра вздрогнула на отметке 60, скакнула вперед и отпрянула. Поколебалась, как палец полный укоризны, у доступной хмельному гусару цифры и медленно двинулась дальше по кругу.
Колеса накручивают километры выматывающего на ухабах пути. Фары, из-под козырька, широкими лезвиями расчесывают клубящийся туманным дымком воздух. Сыростью отдает пыль, оседающая на губах. Слепят глаза не встречные, а нагоняющие сзади машины. Их прожекторной мощности свет прицельно бьет по зеркалу заднего вида и рикошетом – по кабине с брезентовым верхом, вместилищу пятерых полуночников, из них один – враг или просто не добрый попутчик, призванный случайным знакомством к доверительному разговору.
– Что произойдет, – втолковывал ему Левка, – когда ваши «гомо-бомбы разумные» начнут взрываться на улицах Нью-Йорка, Парижа, Брюсселя, Москвы? Опять мы будем виноваты? Или поздно будет уже искать виновников?
…Когда англичане столкнулись с исламским террором на Малайском полуострове, а это было в конце Второй мировой, они без колебаний завернули останки шахидов в свиные шкуры и похоронили их в таком непотребном виде. Прилюдно! Не стесняясь и плюя на общественное мнение своих прямых и скрытых врагов.
Разумеется, по логике вещей устроители и квартирьеры райской жизни не могли встретиться в своих чертогах с возлюбленными смерти: душок от них гнусный, непотребный – грязного животного душок.
Вот и получилось, что при умелом прочтении древней истории шахидов англичане быстрехонько искоренили повальную их тягу к самоубийству с попутным тремпом на тот свет для джентльменов белой кости из туманного Альбиона.
«Результаты превзошли все ожидания», – так написал в итоге этой свиной операции лорд Маунтбеттен, командующий британскими войсками в юго-восточной Азии.
Левкина речь, данная мной в переводе с трех иностранных для него языков, свелась к обычному выводу: им можно, а нам нельзя.
Бубнит – завелся: «Им можно, а нам? Нам нельзя?»
Чем бы его отвлечь от этой заезженной пластинки?
– Им можно, – говорю внезапно, еще без осознания – «почему», машинально притормаживаю и всматриваюсь в зеркало заднего вида. Мышление бывает непроворотно, в особенности, если ему подкинуть факты, не свойственные сиеминутной обыденности, из фантастической, положим, реальности израильской жизни. А то, что она фантастическая, это в доказательствах не нуждается. Например, идущая сзади машина… Фыркающая, постреливающая фарами… С лихостью нагнала меня, теперь пробует обойти. Но из-за узости фарватера вынуждена плестись в хвосте. Машина как машина. Красного обличия, любимого людьми в усиках, включая и некоторых парикмахеров. Популярной марки «Мицубиси – Ланцер», последней модификации. В чем же странность? На ветровом стекле, сверху, противосолнечная пластмассовая полоска, с большими, сантиметровой ширины, белыми буквами на черном поле. Буквы складываются в слово «БОКС», чуждое, вне сомнения, для этой дикой местности, поросшей чертополохом и политой ослиной мочой. Но отнюдь не для меня. Я самолично заказывал в типографии эти противосолнечные украшения для Иерусалимского спортивного клуба, а потом укреплял их на своем «Рено», Мишанином «Фиате” и Левкином «Мицубиси – Ланцер», красного цвета – на той самой колесной красавице, нагоняющей меня сзади и желающей обойти. Се-ла-ви! Левка сейчас получит разрыв сердца, а я его уже получил. Иначе не стал бы столь бессердечно вводить приятеля во взрывоопасную для помятого здоровья ситуацию.
– Им можно, – повторил я, повернув на пару секунд голову, чтобы засечь на скосине взгляда меняющееся выражение его лица. – Им можно, Левка, кататься без спросу на наших тачках, а нам на их…
– Крадут, бляха-муха! По статистике, двести тысяч машин перегнали на территории.
– Все врут статистики! Кинь им на счеты еще одну. Из своего гаража.
– Что?
– Оглянись во гневе, сынку!
Левка оглянулся и отдернул затвор.
– Бляха-муха! Тормози!
Я незамедлительно последовал совету, а он, приоткрыв дверцу, выскользнул в темноту.
Затем, не выключая мотор, я поставил наш, тарахтящий самоходный агрегат на ручник.
Леночка Гольдина села за руль.
Мишаня как бы случайно уперся стволом винтаря в бок Абдалле.
Ступив на «гудронную тропу войны», я поднял автомат над головой. Знаковый сигнал молодому человеку за баранкой, лет шестнадцати-семнадцати, вовсе не злодейской наружности гласил: заглушить двигатель и не покидать кабины, пока не проверят документы!
Левкина тачанка заглохла. В окно высунулась рука. С потрепанным удостоверением личности.
Разберись в полутьме, идентичная ли паспортной фотографии мордоворенция перед тобой? На удостоверении она хмурая. А в салоне авто – с юношеской обвальной улыбкой, натянутой, правда, склизкой какой-то. Впрочем, мне-то что? Не на брудершафт ведь предстоит пить. Да и знакомство у нас одностороннее. Ему представляться мне. Не наоборот.
– Имя!
– Сафвуат.
– Место жительства?
– Кфар Бейт-Вазан.
Машинально перевожу: «Деревня Бейт-Вазан». Вспоминаю: «Это возле Шхема, чуть дальше по нашей дороге».
Читаю для сверки книжецу. Что в ней, помятой, написано по-басурмански?
Написано не очень внятно, неразборчиво написано. Имя, фамилия… место рождения Бейт-Вазан.
Владей с утра до ночи и с ночи до утра свойственным Востоку пророческим зрением, тогда – да! тогда и занимайся проверкой! Но пророческое зрение со мною не сутки напролет – не очки для слепца. Возникает спонтанно, как стихи. Отнюдь не по волевому предписанию. Поэтому буковки имени и фамилии из сочетания Сафвуат Халиль (либо Сафуат Галили) не перетекли в привычную кириллицу, чтобы вылиться на первую полосу «Новостей недели» 21. 1. 2002 г. заголовком «Теракт в центре Тель-Авива».
«В пятницу, примерно в 11.15 утра, арабский террорист-комикадзе совершил теракт в Тель-Авиве, на углу улиц Неве – Шаанан (район старой Центральной Автостанции). В результате 25 человек получили ранения, из них трое – тяжелые, четверо – ранения средней тяжести, остальные – легкие.
Пострадавшие были доставлены в больницы «Ихилов» и «Вольфсон».
Имя террориста-самоубийцы – Сафвуат Халиль. Он был жителем деревни Бейт-Вазан (возле Шхема). Ответственность за эту акцию взяла на себя организация «Исламский джихад».
Сразу после взрыва полицейские задержали в этом районе двух арабов: одного из Шхема, другого из Хеврона. Относительно первого из них сообщается, что он был сообщником террориста-комикадзе и должен был стрелять по прохожим из автомата, но не сделал этого, а, бросив оружие, пытался убежать».
Понятно, ничего предосудительного я не прочел в удостоверении палестинца. И стал прибавляться с ним обычной для военной автоинспекции игрой в кошки-мышки.
– Водительские права!
– Ата ло миштара. (Ты не полиция.)
– Аль тыдобер штует! (Не говори глупости!) – сказал Левка Ецис, выявившись из полутьмы с автоматом на взводе. – Ото шелха? (Твоя машина?)
– Шели. (Моя.)
– Мусмахим! (Документы!)
– Ма питом? (Чего вдруг?) Зот гизанут! (Это расизм!)
Расизм – самое страшное в Израиле обвинение. К упоминанию о нем арабы прибегают зачастую при задержании, чтобы поколебать решимость власть придержащих – внуков и детей узников лагерей смерти, на своей шкуре испытавших расовые теории нацистов. Наш «подозреваемый» не считал себя оригиналом. Он пошел по выверенному пути. И выплеснув нам в лицо «расизмом», дал попутно понять: он остановлен только по той причине, что находится за рулем шикарной кареты, а не какой-либо развалюхи, якобы приличествующей палестинцу. И плевать ему, что в замке зажигания не видно ключа, а ниже его, под рулевой колонкой, просматриваются угонные проводки.
– Твоя машина? – вновь повторил я.
– Моя!
– А не его? – указал я стволом на Левку Ециса. – Нет ли у тебя желания, ковбой, вернуть лошадку истинному ее наезднику?
– Это рэкет! – воскликнул первый парень соседней деревни, внезапно почувствовав к нам какое-то расположение, как к собратьям по разуму и повадкам, вполне понятным на большой дороге, особенно в ночное время. Ведь и в диком сне не привидится автомобильному вору такая немыслимая встреча, какую подкинула ему обыденная фантастика израильской жизни.
Я вопросительно перевел взгляд на Левку Ециса.
– Берем пацана?
Он отрицательно мотнул головой.
– Нет! Куда нам с ним? В полицию? Заведут дело. Арестуют машину. И «цвейки» – привет с кисточкой! Жди результата! Вспомни своего дядьку из Кирьят-Гата…
Да, в Кирьят-Гате у него произошла забавная история. С «Пежо-404», тоже красного, любимого нашими двоюродными братьями цвета. Автомобиль вывели прямо со двора, без скрипа открыв железную дверь личного гаража. Но спустя два года он обнаружил машину в трехстах метрах от места кражи, у банка «Хапоалим». Кликнул проходящего мимо полицейского, который тут же задержал незваного гостя из Газы, нового владельца тачки. Однако… раскрытие преступления и возвращение самоходного имущества – это, как говорят в Одессе, две большие разницы. Три месяца мой дядя ждал, пока исследовали перебитые на двигателе номера, оформляли различные бумаги. Левке такое промедление смерти подобно. Без колес он, по собственному признанию, как без ног. Поэтому предпочитал обойтись без вмешательства сыскарей-следователей. Пусть это и незаконно, но зато надежно. Выгнал наглого чувака, садись за баранку и рули в нужном для тебя направлении, не в участок, где «лошадка» будет париться без присмотра месяц – другой – третий. А что касается неприкаянного Сафвуата из деревни Бейт-Вазан, то свой срок он получит обязательно – не на этих днях, так через неделю. С его грабительскими замашками на свободе грешно долго коптиться. Но как вытащить прохиндея из кабины? Прикипел к сиденью, рванешь его на себя, крик поднимет, будто его режут, хотя – по предписанию начальства – это категорически запрещено. Набегут землячки шхемского засола: ему на радость, нам во вред. Камнями закидают, бутылками Молотова. Стрелять во спасение – не моги! Обложат миротворцы – от Парижа до Аляски. Да и сам, если в живых выгорит остаться, корить себя будешь. За досужую слепоту: подставил, мол, еврейское государство своими неосторожными выстрелами. Вот гад! Не погиб, не растерзан, не уподобился безоружным и бессловесным предкам в пору ликвидации Гетто.
Что же делать?
Делать нечего!
Или – или!
Или?
Левка Ецис – этот прирожденный хитроман – коснулся обостренным умом Гордиева узла и, перерезая его. – О, Эврика! – подал мне на откуп идею.
– Про дядьку вспомнил? – сказал он. – Теперь очередь за Чеховым.
Чехов? Причем здесь Чехов? У него никто машину не крал. Но… Тут мне и вспомнилось, как я хвастался перед Левкой о том, что в своем пенсионном для бокса возрасте победил на ринге всех русских классиков: Пушкина, Фета, Блока, Чехова. Плюс к ним политиков Хрущева, Брежнева, Горбачева. Такие ныне, удивительные для Гельтманов и Рабиновичей, фамилии у наших репатриантов.
– По морде ему дать, что ли?, – полюбопытствовал я у попыхивающего сигаретой в послешоковой эйфории Левки Ециса. –Но он ради этого удовольствия не вылезет наружу.
– Вылезет. Покрути мозгами насчет Чехова. Зачем у него в первом акте висит ружье на стене, а? И что происходит в результате этого висения?
Левкина мысль перекинулась мне. И я, блуждающий не раз в джунглях ближневосточной психологии, обвешанной лианами самохвальства, спонтанно засекся на противосолнечной полоске пластмассы с надписью «БОКС».
– Итак, – со всей возможной серьезностью обратился к Багдатскому вору палестинской квалификации. – Чем докажешь, что машина твоя?
– Моя! Не угрожай, не отдам!
– Документы… документы… где документы, водительские права?
– Дома. Забыл дома. Давай, подкину тебя тремпом в Бейт-Вазан. Убедишься на месте.
– А родственников у тебя много?
– Вся деревня.
– Езжай без меня.
– Можно?
– Минутку терпения. Мне доказательства нужны. На ветровом стекле у тебя вывеска…
– Да?
– Забыл?
– Нет! А что?
– «Бокс» – там написано. Сам, наверное, и наклеил ее.
– Разве нельзя? Где это видано, чтобы арабам запрещали бокс? Расисты!
– Арабам бокс не запрещен. И евреям тоже. Докажешь мне, что владеешь боксом, значит и машина твоя.
– Ты же – старик! Развалишься от одного удара!.
– Это не твоя забота.
Краем глаза я увидел, как Леночка Гольдина сделала разворот на «командке». И две таратайки, глядя фарами одна в другую, высветили широкий прямоугольник гудронного шоссе, вполне пригодного заменить тент ринга, правда, не тому, кому предназначено рухнуть навзничь от нокаутирующего удара.
Этим «предназначенным» мог оказаться и я. Но почему-то и мне и всем моим спутникам, за исключением, может быть, Абдаллы, представлялось иное.
Я передал автомат Левке, отступил к джипу и поднял руки на уровень подбородка.
Сафвуат не испытывал никакого страха, выходя в рукопашную против годного ему в деды бородатого еврея, гораздо ниже его ростом. Стоит ему хорошенько прицелиться, размахнуться и пиши противнику диагноз – «пролом черепа тяжелым предметом».
Но до врачебного осмотра было еще далеко. А до нокаута близко.
Как и большинство уличных хулиганов, не приученных к бою в кожаных перчатках, но полагающихся на сильный удар и мгновенную победу, Сафвуат завел правую руку за плечо и метнул кулак с убойной мощью. Но приворотное к его кувалде лицо протиника запропало куда-то на долю секунды. И затем последовало: выхлест резкой боли в солнечном сплетении, неверный шаг вперед. Еще шаг, уже в полусогнутом состоянии, когтисто придерживая живот. И… после неуловимого тычка по скуле – беспамятность, глухая, как его допотопная деревня. Дыхание прервалось, он затих, скрючившись. Упал, как и предназначалось моим крюком слева, не плашмя на спину, а носом вперед, с неопасной для ушиба головы высоты.
Обойдя подранка-разбойника, я подошел к Левке за своим М-16.
– Завести сможешь? – показал стволом на спутанные проводки у рулевой колонки.
– Мы без воровских наклонностей. – Левка подкинул на ладони связку ключей.
– Что ж, по коням!
Я занял шоферское кресло в джипе, передвинув Леночку к противоположному окну. И, объехав по широкому кругу палестинца, подающего первые признаки жизни, мы тронулись в путь. Принимая в расчет ночной час, в неизвестность.

7

В Шхеме полночь-заполночь…
Время, понятно, темное, состояние суток смутное.
Где там, среди дорожных светлячков, враг? Где друг – патруль разъездной? Не разглядишь.
Мишаня, другой коленкор, различим в зрачок, сквозь оптический прицел, а по дружбе и без оного. Подо мной он, метрах в пяти. Ходит в охотку, дремоту притупляет, у замкнутых на замок ворот в Кевер Йосеф – Гробницу Иосифа.
Позади, за Гробницей, большая брезентовая палатка-общежитие. Там Леночка Гольдина с Левкой Ецисем готовят кофеек. Запашок угонистый!
А я, так сказать, на смотровой башне-домике, с округлой в заспиньи, бетонированной крышей, выложенной полуяйцом, как в мечети. Сижу на стуле, студенческого образца, с широким – для тетрадки с конспектами – подлокотником. По истлевшим на нем карандашным формулам, из местного университета, где химики-умельцы, как ни складывают компоненты таблицы великого русского ученого, получают не какое-либо новое вещество – не Менделеевы! – а динамитную шашку. По моей давней записи-молитве, обращенной с подлокотника напрямую к Всевышнему, стул тот же, что и пропасть лет назад. И надпись никуда не убежала – нетленка. Читаем?
«Промозгло. Ночная погода, как и в Иерусалиме, всегда с прохладцей. Не прогреть кости даже водочкой из фляжки.
До утра вечность. С ней, вечностью этой, не поговоришь. Все языки знает, на современном русском не кумекает, как и я. «Спикеры». «Дилеры». «Спонсоры».
Вечность – до утра. Раньше не кончится. Послать бы ее и заснуть, но и там вечность. Сначала выстрел, потом – она, миленькая. Ну и обстоятельства! «Приближенные к боевым». Приближенные – дальше некуда! Обстоятельства… Наглеют, сволочи, спутываются в узелки. То ли памяти, то ли беспамятности мудаков конца двадцатого века, когда «конец», по Нострадамусу, в 1999-м, а по древним египетским папирусам в 2001-м. По моим предчувствиям, не «конец», а болезненное, сопровождаемое видениями апокалипсиса, вступление с развилки 1999-2001 на грань между земных и небесных миров…
Не уснуть. На посту. В полночь-заполночь. Шхем-Наблус вокруг! Внизу, в десяти шагах за спиной, могила Иосифа! Много ли охотников спать на кладбище?
А если не уснуть… Зачем тогда вспоминать о конце света? О киловаттах и мегагерцах? Зачем о бомбах и тротиловом эквиваленте? О террористах и самоубийцах, которые живут по отдельности, в разных телах. Ох, и хочется порой здесь в Шхеме, на сторожевой башне, чтобы террористы встретились с самоубийцами. Первые помогут вторым, и никто… никогда… из посторонних… не пострадает. Аминь!”
Это мое пожелание выцарапано гвоздем на широком подлокотнике студенческого «кресла» и подкрашено фломастером. Еще в 1985 году. Фанерная оболочка с тех пор не изменилась, разве что желтый лак потрескался на ней и потускнел. Моя запись выцвела, полустерлась, но вполне различима, в особенности на ощупь. А террористы, действительно, состыковались с самоубийцами. Но в одном теле. Каково? Прикинь теперь на досуге, а не опасно ли обращаться к Господу напрямую? Не дойти умом, как Он откликается на наше желание. Что, если он дословно выполняет просьбы? Ты хотел, чтобы террористы встретились с самоубийцами? Пожалуйста! По твоей просьбе и встретились. Но в общей для них телесной оболочке. Ближе знакомства не бывает. И?.. После осмысления сказанного подумаешь три раза, прежде чем еще приставать к Всевышнему с досужими просьбами-рекомендациями.

8

Зорная полоса света подкрашивает подошедшие к гробнице Иосифа автобусы. Их желтые номера отливают цветом нашей крови. Я не оговорился, из сотен шхемских жителей, садящихся сейчас в кожаные кресла, можно выискать и террористов-самоубийц, направленных на задание. Выискать можно, но как?
Неиссякаемой колонной идут они по грунтовой дороге, большинство с разрешением на работу. Перед посадкой просматривают их документы. Юнцов, не перешагнувших возрастной барьер, отгоняют в сторону. Это временная мера, применяемая на этих днях в связи с участившимися атаками террористов-смертников. Нас когда-то не пускали на фильмы «до шестнадцати лет». Их – до тридцати – принято решение не пускать какой-то срок в Израиль. По версии специалистов, это «взрывоопасный» контингент. Но специалисты – это просто канцеляристы-кабинетчики. Постоять бы им на нашем посту, понаблюдать за шествием работного люда в Израиль, увидеть вблизи эти злые глаза, эти грозящие нам, охранникам древней могилы, кулаки или раздвоенные в знак победы-виктории пальцы. Насмотришься такого, всех запишешь в террористы, не исключая и себя самого. Но с самим собой, пожалуй, разберешься. Знаешь себя с детства, и все свои побуждения знаешь. А попробуй разберись с Мухаммедом из деревни Аль-Фара. Мать у него, по жалостливому сказу, смертельно больна. Разрешения на работу нет. Но быть ему в Тель-Авиве надо непременно. Там в аптеке он приобретет нужные лекарства, здесь в Шхеме их не отыскать. А если он не спасет свою мать, то за себя не отвечает.
Но при чем тут Мишаня? Не Мишане решать: кому ехать в Тель-Авив, кому оставаться в Шхеме.
Он стоит у входа в Кевер Йосеф – Гробницу Иосифа, интеллигентным видом привлекает недовольных. Заодно и Мухаммеда этого притянул, вертит в руках его удостоверение личности, ходатайствует перед командиром автобусного маршрута.
– Шломо, возьми парня. Чего тебе? Глядишь, жизнь человеку спасешь.
– Чепуха, Моше! Не покупайся на их штучки. Он тебе показывал больничный лист своей матери?
– Рецепт.
– Ты врач, Моше?
– Я искусствовед.
– Ну и разбирайся в своих картинах. А в их воровскую науку не лезь. Голову оторвут.
– Я же помочь хочу.
– Им это невдомек. Для них ты засветился этим своим человечьим расположением. Ты им запомнился. И если что не так, претензии к тебе. За участие. У него ломка, не сечешь? Ему уколоться пора, а не маму спасать. Понятно?
– Нет, Шломо, эта математика не по моему разуму.
– Тогда успокойся, и отойди на свою территорию, за ворота.
Мишаня, пожав плечами, передал Мухаммеду его удостоверение и вернулся ко мне за ограждение.
А Шломо, крикнув арабу: «Не положено!», отогнал его от автобуса.
Чтобы предотвратить бессмысленные разборки с Мухаммедом Аль-Ролем из деревни Аль-Фара, я замкнул ворота на ключ и повлек Мишаню к приземистому зданию Гробницы. Мы спустились по ступенькам и уселись на каменный пол у дверного проема, прислоняясь спиной к холодному и гладкому камню стены.
Отсюда, снизу Шхем просматривался по касательной множеством светлячков, взбирающимися в темени на размытую далью верхотуру. Все выше и выше, по неразличимому взгорью и оттого таинственному. На вершине, где небо сливалось с островерхой антенной, попыхивал маячок аэрослужбы. Там располагалась наша военная база, с которой, как поговаривали, просматривался весь ближневосточный регион, со всеми его взлетными и посадочными полосами, со взмывающими в высь и садящимися на землю самолетами. Так ли это – никто толком не сведущ, но поговаривают… (Резервисты – вечные пленники солдатского телеграфа ОБС – одна бабка сказала.)
Мишаня недовольно бубнил что-то себе под нос, без выплеска наружу душевного расстройства. Не то, чтобы он искренне скорбел за изгнанного из автобуса палестинца, но по его представлениям все это обставлять следует как-то иначе, человечнее что ли, без криков и ожесточенного пиханья.
– От нас ведь зависит, как они относятся к Израилю, – вырвалось из него, когда он разжег в ковшике ладоней спичку и закурил сигарету, любимый им «Тайм».
– От нас ничего не зависит, – сказал я угрюмо.
– Получается, они запрограммированы, да? На ненависть?
– Эх, Мишаня… Ты никогда не жил в национальной республике. Как ни изображай себя хорошим, но если ты с оружием к ним пришел, и при этом рядишься в благодетели с пряником, то быть тебе…
– Врагом?
– Руки в этом случае развязаны. А когда назвался освободителем, тогда, конечно…
– Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!
– Именно! Так это произошло с эскалацией советской власти. В Латвии, Литве, Эстонии. Да везде!.. От Москвы до самых до окраин. Так это произойдет и с нами. Здесь…
– Если?
– Если не сменим терминологию. Не их мы пришли освобождать. А нашу землю от них. Нашу землю, дарованную нам Всевышним, пришли мы сюда освобождать! А то, что земля эта наша, не требует юридических доказательств. Взгляни себе под ноги?
– Что? – вздрогнул от моего неожиданного перехода Мишаня.
– А то, что внизу, под тобой, наше юридическое доказательство. Наше право на этот Шхемский надел. Почему наши предки, Мишаня, волокли его, Иосифа – спасителя Египта – сорок лет по пустыне? Почему? Потому что он завещал похоронить себя на своей земле, на с в о е й! Будто высмотрел во сне, что через тысячи лет начнутся распри вокруг его родовой Шхемской обители – еврейская она либо арабская. Ан нет! Не Амалеку принадлежит. Нам. И вечным свидетельством тому – саркофаг с телом Иосифа.
– Тела представляют на осмотр в Абу-Кабир, институт следственной медицины. А в судах…
– Пусть так, Мишаня… Но не станешь же ты отрицать, что во всех судах клянутся на Библии, когда обещают говорить правду и только правду.
– Не стану. Везде, кроме мусульманских, где по шариату.
– Тогда скажи. На чем же, позвольте, надо поклясться, чтобы призвать в свидетели Библию? А ведь там черным по белому: земля эта дарована нам на вечные времена. Божье слово, обратного хода не имеет, Мишаня. Аминь!
– Божье – нет. А человечье… Разгромят арабы эту могилу, выбросят мертвые кости на помойку, и никакого свидетельства не останется о нашем присутствии в Шхеме. Вообще-то меня умиляют, – сказал Мишаня, стряхивая пепел на плитку пола, – умиляют бывшие советские люди. С извечными их ссылками на Господа. В синагогу их силком не вытащить. А как о приоритетах, так сразу к заветам Всевышнего, будто присутствовали при даровании Торы.
– Евреи присутствовали.
– Да какие мы евреи? Кипу не носим. Субботу не соблюдаем. Израильтяне, скорее, мы, как и арабы, живущие здесь. А не евреи. Евреи – это понятие религиозное.
– И генетическое, Мишаня. Допустим, мы евреи генетические. Это даже более надежно, чем «хазер ба чува» – новообращенный. Им может стать любой, и русский, и китаец, и француз. Было бы желание. А не желание, так приказ. Представь себе, арабы по секретной наводке муфтия хором повалили в евреи. Надели ермолки, цицот, лапсердаки. И без всяких военных действий, просто интенсивным размножением, вытеснят нас из страны. А кого – нас? По их представлениям, гяуров – неверных. Мы ведь не евреи, если не ходим в синагогу. Евреями станут они. И начнут дисциплинированно ходить в синагогу и, как говорится, ждать своего победного часа.
– К тому времени мы выпадем в осадок истории, – грустно усмехнулся Мишаня.
– Никуда мы не выпадем! – загорячился я. – В Галуте выжили. Выживем и здесь. Главное, чтобы арабы не пошли в евреи.
– Выходит, нам надо опередить арабов. И пока они не додумались, самим идти в евреи.
– Самим.
– Но мы ведь генетические, Распутин. И это даже более надежно, – передразнил меня сослуживец.
– Этого на данном отрезке жизни уже не достаточно, Мишаня.
– Не достаточно, – согласился он. – Генетические евреи, как мы, чаще всего – дети европейского воспитания. И уже потому не выполняют предписаний свыше: плодитесь и размножайтесь. Койка ими придумана для приятного досуга, а не для деторождения. Культура заела! Нет, чтобы бить поклоны на сон грядущий, сидят у мольберта, молятся на палитру.
– На поллитра!
– И на поллитра тоже…
Вдруг он остановился, как-то сторожко посмотрел по сторонам и тихо произнес:
– А знаешь что… Я для жены своей сюрприз приготовил. Ко дню рождения. Взгляни. Свет позволяет…
Действительно, солнечный диск растопил на закраине неба вишневые цвета в родниковой воде голубоватого отлива и плавно, с неприметной, но безостановочной скоростью, возносился из-за горизонта, охватывая лучистой паутиной всю видимую ширь.
Мишаня вынул из нагрудного кармана гимнастерки кольцо, вернее, перстень. Вложил в него указательный палец, согнутый, как если бы лег он на спусковой крючок. И повернул матовый камень лицом ко мне.
– Здорово! – удивился я, не скрывая своего восхищения. – Как живая!
С перстня, порождением акварельного чуда, смотрела на меня его Таня. Несколько затуманенная, словно скрытая в глубине камня. Возникало интуитивное желание взять это диво, подышать на него, протереть бархоткой испарину, чтобы четче различить изображение, рельефнее его выявить.
Неосознанно я потянулся к перстню. Но Мишаня, шмыгув носом, убрал его с какой-то виноватостью назад в карман.
– Нет! Это подарок для нее. Она – первая…
Он не договорил, но и без того ход его мыслей был ясен.
– Где нарисовал? В Хевроне? – спросил я, недоумевая, когда он создал эту миниатюру, ведь все дни службы мы находились рядом.
– В Хевроне. Две ночи назад. Когда дежурил у входных дверей в Махпелу.
– А-а… В Гробнице наших патриархов. Ты сидел, значит, над их мощами… за столом. И рисовал. Втайне от меня. Я спал над их мощами за тем же столом. И видел во сне Авраама – Ицхака – Иакова. Но никто из них не подсказал мне, что ты рисуешь.
– А то?
– Проснулся бы да подсматривал.
– Подсматривать неприлично.
– Гораздо неприличнее сознавать, Мишаня, что я проспал «души твоей чудесные мгновенья». Мне бы эти «мгновения» пригодились… для обрисовки, скажем так, твоего собрата – искусствоведа, выходящего из депрессии в личное творчество.
– Ничего. Полагаю, когда будем отмечать Танькин день рождения, ты нужные «мгновения» для своей повести не проспишь.
– Танькин день рождения не просплю. Впрочем, чего ждать вечность? Не пора ли, Мишаня, приступить к Танькиному дню рождения сейчас, пока она в отлучке от нас, а?
– Брось дурака валять. Еще рановато… Да и Леночка засечет лишний раз…
Но я уже вытащил фляжку, взболтнул возле уха, проверяя: достойно ли плещется?
– Будем! – и сделал изрядный глоток.
– Будем жить, евреи! – ответил Мишаня, принимая алюминиевую посудину. – Евреи генетические! Евреи арифметические! Евреи галахические! И серо-буро-малиновые тоже… из десяти потерянных колен Авраамовых – ы-ы-х!.. на двоих!
– Будем жить! Аминь!
На запах спиртного из домика с яйцевидной крышей вышел сын смотрителя гробницы Махмуд, узкоплечий, услужливый абориген, привитый резервистами (мичуринцами нетрезвой породы) к запретным напиткам и русскому языку.
– Распутин! – протянул пластмассовый стаканчик, просительно взирая на Мишаню. Правый глаз его сильно косил, и это создавало впечатление, что магометянин держит себя настороже, высматривает: а не шибанет ли его какая-нибудь неприметная «кака» сбоку. Впрочем, водка для него под знаком «табу», так что скосиной взгляда удостоен он во благо. Бережет она парня от всевидящего меча ревнителей веры.
Я плеснул в стаканчик Махмуда грамм пятьдесят, чокнулся фляжкой.
– Будем! – сказал с забавным акцентом араб. И залпом вогнал в себя горячительные градусы. – Хорошо пошла. Еще будем?
– Будем!
– Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца? – включился он, нетерпеливо приплясывая, в утренний ритуал «бегунка»
– А открыто ли в такую рань? – засомневался я.
– Уже – да. Они увидели в окно ваша машина. Одна машина, увидели, еще машина. Кто в машина? Распутин в одна машина. Левка Ецис в еще машина. Русские пришли. Пить будут. В ночь пришли. В утро пить будут.
– Не пить, а опохмеляться, Махмуд.
– Опохмеляться, да, – выразительно щелкнул пальцем по кадыку. – Будем?
– Будем!
Я вложил Махмуду двадцать шекелей в потную, как у матерого алкоголика спросонья ладонь, и он, отомкнув ворота своим ключом, поспешно направился за бутылкой, в расположенный неподалеку, слева от гробницы, на въезде в лагерь беженцев Балата, магазинчик со всякой всячиной. Сами мы никогда не покупали там выпивку, опасались отравления. Эта неприятность зачастую происходит на территориях с малоопытными любителями зеленого змия. Им под видом обычной белоголовочки всучивают метиловый спирт, даже не партизанских побуждений ради, просто из-за копеечной выгоды. И пой, ласточка, пой, кому во здравие, кому за упокой.
Мишаня, кряхтя, поднялся на ноги. Шагнул к двери в усыпальницу.
– Пока этот баламут бегает… пойдем… посмотрим… долг отдадим. А то прискачут туристы, и опять не поглядим – не притронемся к нашим реликвиям.
– Не проникнемся, как говорят некоторые искусствоведы, – сыронизировал я.
– Которые не в штатском, – и Мишаня демонстративно застегнул пуговицы на гимнастерке и потянулся за автоматом.
По отглаженным паломниками ступенькам мы спустились в небольшой зал, прохладный в любое время суток. Пол выложен плиткой. Саркофаг на десятисантиметровом постаменте в центре.
Невольно представляется, там, за толщью камня, на дне массивного гроба, нетленная оболочка Иосифа Прекрасного, повелителя, по сути возможностей, древнего Египта, а, следовательно, и всего сопредельного с ним мира. Сегодня, бездну лет спустя, когда ученые умудрились клонировать живые организмы, мы можем стать свидетелями восстановления прижизненного облика нашего патриарха. Не надо патетики, пусть не его самого, пусть некого человеческого создания, внешне от него не отличного.
Наверное, когда-нибудь это произойдет. И поднимутся в прямом смысле из праха клоны наших предков.
В пещере Махпела – Авраам и Сара, Исаак, Иаков с женами. А также похороненный рядом с ними плотник Иосиф, муж Марии, матери Иисуса Христа.
В Хевроне, напротив Махпелы, у туннельного входа в Касбу, Иошуа бен Нун. Здесь, в Шхеме, Иосиф.
Поднимутся, но нет, не затем, чтобы вновь пророчествовать, бунтовать, клясть отступников веры и повести народ от победы к победе. Их устроит, полагаю, и более скромная роль. На бескрайней нашей ниве сплошной безработицы. Чем не плохо быть просто наглядным пособием в музее еврейской истории? Оскорбительно? О, нет! Это Истинным Патриархам оскорбительно даже подумать о таком надругательстве над их иссохшими костями. Но что Истинным тошно, то нашим современникам, детям лихой девальвации шекеля, прибыльное удовольствие. Кто – укажите пальцем – откажется оплачиваемой работы, весь смысл которой ничего не делать и при этом никогда не бояться увольнения. Изображай из себя предка, ходи, завернувшись в покрывало по археологическим аллейкам, раздавай автографы. И не забывай в нужный день заглядывать в банк. За зарплатой. Никто тебя дармоедом не назовет. Никто не тронет. Даже на сувениры. Будешь ты в реестрах значиться «оберегаемый государством одушевленный экспонат». И приставят к тебе часового, как к знамени. Какого-нибудь выходца из России, замороченного сокращением бюджета и увольнениями. Допустим, Мишаню… Нет, Мишаня не годится. Он в момент обнаружит тысячу несоответствий – искусствовед! Левку Ециса – в самый раз. Ему один черт – что мумию грудью от варягов защищать, что на грудь принять с живым человеком, хоть и зовись он Авраам Авину – Наш Отец Авраам.
Внезапно мои размышления, скособоченные выпивкой, продуло речитативом молитвы.
Кто это? – повернул я голову.
Мишаня!
У каменного надгробья, размеренно покачиваясь взад-вперед и прикрывая глаза правой (по предписанию) ладонью, обращался он к Всевышнему: «Шма Исраэль! – Слушай Израиль!».
– Шма, Исраэль! Гашем Элохейну, Гашем эхад.
Ритмическая вибрация слов непроизвольно ввела и меня в состояние единения с небесами. Опустив на глаза руку и мягко перекатываясь с каблуков на мыски солдатских ботинок, я шепотом вторил товарищу своему по оружию и молитве.
«ВЕАГАВТА ЭТ А-ДО-НАЙ Э-ЛО-ГЕХА БЕХОЛЬ ЛЕВАВХА, УВХОЛЬ НАФШЕХА, УВХОЛЬ МЕОДЕХА».
«И возлюби Господа, Бога твоего, всем сердцем, и всей душой твоей, и всем достоянием твоим. И будут слова эти, которые Я заповедую тебе сегодня, на сердце твоем».
Я облизнул пересохшие губы.
«Семь тучных и семь голодных лет». Ассоциативно вспомнилось толкование фараоновых снов Иосифом, тогда узником темницы, эзотерического экзамена ради вызванным на ковер во дворец.
А кто растолкует сны мои?
О летящих с неба огненных стрелах? Я ускользаю от них и успеваю при этом вытаскивать из ям упавших туда людей…
А затем, после преодоления убийственной ситуации, встреча со всеми родичами у музея, где выставлены мои картины…
Прощальная семейная фотография… И — расставание…
Я сажусь за руль машины с открытым верхом и удаляюсь от них, остающихся в прошлом.
Выкатываю на загородное шоссе, и вперед, вперед…
По прямой…
К горизонту…
Проезжаю мимо нескольких домов, потом – голая равнина.. И – пока не проснулся – лечу вдоль нее, по гудронной дороге, широкой, прямой, бесконечной… Лечу с крейсерской скоростью…
С уверенностью и спокойствием…
С осознанием – «вечность!»
Кто растолкует?
Сегодня уже не Иосиф.
– Будем? – послышалось сзади.
«Это Махмуд», – определил я в уме, различив летучие шаги по ступенькам.
– Не здесь! – махнул рукой Мишаня назойливому собутыльнику.
Я повернулся, перехватил «бегунка». И – под локоток, под локоток… выпроводил его на поверхность.
– Будем? – повторил он, вытаскивая из кармана бутылку.
Подмигнул по-приятельски, щелкнул себя по горлу: свой в доску… Открутил металлический колпачок, разлил по пластиковым стаканчикам, чокнулся со мной и, опрокинув свою порцию, поспешно, но с налетом артистизма понюхал рукав пиджака.
Вот шельмец, перенял повадки у каких-то динозавров, обучающих его этикету дворового бомонда. И горд собой, полиглот-самородок, преуспел!
Бело-голубой автобус фирмы «Вольво» подрулил к гробнице Иосифа.
Водитель нетерпеливо надавил на клаксон. Створки дверей разъехались гармошкой. Американские туристы – мужчины и женщины пожилого возраста, некоторые с магендовидами или позолоченными крестиками на груди, спускались на землю, выстраивались в очередь. И все это с настороженностью рисковых людей, готовых к внезапному нападению. Было нечто умильно-трогательное в их опасливых взглядах, напряженных позах, частых поворотах головы при резком движении кого-либо из соседей. Судя по всему, они спрогнозированы на любой вариант событий. Но как бы там ни сложился расклад судьбы, свыше их сил было попрощаться со Святой Землей, не посетив могилу одного из самых прославленных патриархов еврейского народа.
По одному, не толкаясь, входили они на огороженную штыковым забором территорию захоронения, без напоминания, предупрежденные заранее, предъявляли Левке Ецису сумки и пластиковые мешки на досмотр.
– Проходи, проходи, драугс (друг), – серьезно проговаривал он, дурачась в душе, русско-латышские слова в тесной компании с ивритскими: – Лехи-лехи, по ло киркас, аваль… Иди-иди, здесь не цирк, но…
– Тистом эта пэ! (Закрой свой рот!) – прикрикнул на него Мишаня, выйдя из усыпальницы, весь еще во власти молитвы. – Маком кодеш! (Святое место!)
– Так тошно! – откликнулся, не обретая внутренней ответственности, поддатый с утра брадобрей.
Иностранные гости вежливо улыбались. Они воспринимали заморскую речь с уважением, как возрожденный из небытия древнееврейский, родной по звучанию и сокровенному смыслу для пророков и царей древнего иудейского царства. При разгуле фантазии, им могло представиться, что такими необъяснимо красивыми словами «тистом эта пэ!», «по ло киркас», «лехи-лехи» – «закрой свой рот!», «здесь не цирк», «иди-иди». Соломон-мудрый обольщал юную Суламифь.
Представиться в воображении им могло что угодно. А в обыденной суете жизни, у спуска в подземное прибежище Иосифа, им представлялся… с протянутой рукой… Махмуд, дальний потомок заегипетского Сфинкса. По его лицу, отмеченному косоглазием и похмельным синдромом, блуждало загадочное выражение, свойственное швейцарам: «не дашь в лапу – не пропущу!» И в лапу ему давали, не осмеливаясь противостоять магнетизму смотрителя гробницы. В правую лапу давали… Доллар за долларом… А из левой лапы брали… Свечку за свечкой… И спускались к саркофагу.
(Эти доллары мы впоследствии выменивали у Махмуда на шекели. Банк столь мелкими кредитками не торгует, а при вояже за границу в них насущная потребность – «чаевые» бумажки!)
Появление Леночи Гольдиной внесло волнительную сумятицу в сплоченных рядах туристов. В отглаженной солдатской форме, с продолговатым ящичком на перевязи, полным цветочной рассады, и автоматом «Узи» у бедра она смотрелась живым образом и подобием Сохнутовского плаката о реальности существования исторической родины евреев и тех, кто под их видом намерен репатриироваться к молочным рекам и кисельным берегам.
Ее хотелось пощупать, чтобы убедиться в действительности происходящего.
Ее хотелось сфотографировать, чтобы где-нибудь в Бруклинах сказать пляжным теткам: поглядите на истинное воплощение еврейской грации и изящности.
Ее хотелось разобрать на сувениры и одарить по мере возможности «зелеными» – по доллару за цветок.
– Флауэрс нот фо сэйл! – поспешно произнесла Леночка, отстраняясь от назойливых американских президентов. – Цветы не на продажу! Прахим ло ба махера! – добавила на иврите.
Мишаня выдвинулся на выручку дочки.
– Ноу-ноу! Нет-нет! – зачастил на английском. – Денег не берем. Цветы не продаются. Это каланиты, поймите вы! По еврейским поверьям, они вырастают на месте гибели наших ребят. Каланиты – это… как вам сказать?.. это – капли нашей солдатской крови. Это… это кровь наша… моя кровь… ее… дочки моей… Леночки… кровь… Мы кровью своей не торгуем, поймите… Дошло? Андестен?
Вероятно, для туристов что-то дошло. И после эмоционально подзаряженного выступления Мишани их удалось вместе с общедоступным «океем» по-быстрому спровадить по ступенькам под землю, высвободить театральную площадку для разборок отцов и детей.
– Говорил я тебе, не лезь в эти штучки! – ярился мой сослуживец, закидывая ствол автомата за спину, «по-партизански».
– Это приказ, папа, – оправдывалась Леночка.
– Дурацкий приказ! – «разумно» негодовал Мишаня, еще не выйдя полностью из молитвенного транса. – Клумбы на кладбищах… букеты у памятников… Это не еврейская традиция. Мы без цветов. Не в парке.
– Но я здесь и не буду сажать цветы, папа. Я за оградой. Вдоль забора и на подъезде.
– Чтобы арабы их растоптали?
– А на что ты, охрана? Смотри в два глаза и думай.
– Ты меня будешь учить?
– Яйца курицу не учат – да, папа?
– Не хитри, пацанка! Говори, что твои леваки сочинили на этот раз?
– Никто ничего не сочинял, папа. Все очень просто. Сюда ведь не обязательно евреи едут. Сам видел только что… И ноцрим (христиане) с крестиками… Для них без цветов – запустение. Пожертвований не дадут…
– Зато я тебе дам… Как дам тебе раз по заднице!
– Папа!
– Я шестнадцать лет твой папа!
– У меня приказ!
– А у меня дочь! И я не позволю!
– Чего не позволишь, Мишаня? – аккуратно, чтобы не ошпариться кипятком семейных распрей, спросил я.
– Глумиться!
– Над чем глумиться, друг ты мой ситный?
– Над верой! – не задумываясь, отреагировал Мишаня.
– С каких пор ты стал верующим?
– Я еще не стал… в полном объеме… но…
– Вот когда станешь, тогда и поймешь. Поймешь: цветы не имеют никакого отношения к вере. Они имеют отношение к пейзажу.
– Натюрморту!
– Эх ты, искусствовед в форме! Не сотвори себе кумира из натюрморта. Цветы это суеверие. Справься у любого раввина. И он подтвердит мои слова. Как и то, что сегодня – День защиты детей, 1 июня. А ты – эх, ты! Мне – что ли – защищать твоего ребенка?
– Да я ничего, – замялся Мишаня. – Не чужой человек.
– Папа! – уточнил я с иронией. – Послушай, что я тебе скажу, папа… Ты рядовой, а она… ей сержантом быть через неделю-другую. Пока не поздно, честь научись отдавать дочуре своей, а то на «губу» посадит.
Я вытащил из накладного кармана армейских шаровар два горшочка с рассадой, отобранные у цветочного вора Абдаллы.
– Посадите их у ворот. По обе стороны от въезда. Каждый раз, когда закинет нас милуим сюда, они первыми будут нас встречать.
– И честь отдавать? – засмеялся, отходя от вспышки, Мишаня.
– Честь мы отдадим им.
– Рядовым?
– Каланиты еще не произведены в генералы. А дочуре твоей в ближайшее воскресенье биться на ринге. Забыл, на какой чемпионат я забираю ее сегодня? Ты же ей – «цветы! цветы!» – мозги запудрил своими глупостями.

9

– Без спотыкачки и конь и не побежит, – говорил Левка Ецис, прогревая мотор своей лайбы.
– Аккумулятор! – дежурно откликнулся я, склоняясь у дверцы и дыша ему в ухо.
– Подсел?
– Не то слово.
– Бляха муха! Угонщик… этот чмур… высосал из машины все ее здоровье.
– Да. По всему видать, да, – строил я из себя знатока. – И это – прежде, чем вывел на трассу.
– Не знаю. Получается, на первых порах фары включил, для подсветки, а дальше проводки соединял — так что ли?
– Я – пас…
– Ехать на ней – себе дороже. Маршрут известный: вверх – вниз, вниз – вверх. Козлиные тропы, Шхем – Иерусалим. Застрянешь – подстрелят, либо камнями забросают. Потом страховку не вытащить.
– А без обкатки, Левка, аккумулятор электричества не наберет, – выманивал я у Левки его самоходный агрегат. – Придется рискнуть. Кто не рискует – тот не пьет шампанское.
– Мне твое шампанское до лампочки.
– У меня изрядный навык заводиться на второй скорости. Почти месяц толкал свою «ренулю», пока не оприходовал новый аккумулятор. Да и Леночка рядом. Подтолкнет плечиком.
– А стрельнут?.. камни?..
– Два автомата — отобьемся.
– Ты отобьешься, – буркнул Левка. – Но мотор не выключай. А то потом не врубишь. И пользы мне, что ты отобьешься, это в результате – сплошные убытки. На пару пулевых дырок.
– Дырки я тебе залатаю, Левка.
– Один такой залатал. У меня в голове уже дырка от тебя.
– Леночка! – кликнул я Мишанину дочку, поливающую у ворот каланиты. – Мы готовы? Левка дает «добро».
– «Добро» мое с тобой поедет, вприглядку, – доложил с хитрецой в голосе Левка, уступая мне место за баранкой. – И если драчка – будет с кулаками.
Леночка передала Мишане лейку. И схватив спортивную сумку, побежала ко мне.
Мишаня крикнул ей вдогонку:
– Без медали не возвращайся! Поколочу! – и хохотнул, прикрывая рот, под влиянием доходчивой шутки.
– От винта! – скомандовал у капота Левка. Взмахнул носовым платком, решительно разрубил ребром ладони воздух. И «старт» разрешен. По всем правилам, как на международном ралли…
– Поехали, — возбужденно сказала Леночка, устраиваясь рядом со мной.
– Эх, прокачу! – вспомнил я Козлевича, водителя «Антилопы Гну», искушенного в дорожных передрягах, и нажал на педаль газа.
Однако не на гонках… Выехать из Шхема тоже надо умеючи. Свернешь влево на тихую улочку у гробницы Иосифа, воткнешься в лагерь беженцев Балата. Крутанешь вправо, и… через кустистый промежуток времени, произрастающий в виде условного шиповника на нервной почве, впишешься в Казбу, тоже не университетский центр города. По прямой, причем, подклеиваясь к патрульным «командкам», гораздо проще. Выберешься из лабиринта, не попав на обед к Минотавру. Пусть не столь быстро, как намеривался, но… Но проторенная тропа куда безопаснее. Меньше напряженки. Больше простора для вольных мыслей. Уморительно, но факт: шофер с цирульником, и не обязательно Севильским, зачастую родственные души. Им лишь бы собеседника выискать, а уж в слушатели его превратить хитрость не великая. В особенности, если воспринимаешь себя знатоком местных достопримечательностей, а в моем случае, заправским экскурсоводом.
– Здесь, в проеме этого здания, – показывал я Леночке на застекленную лавочку, – у них в восемьдесят пятом-шестом был ресторанчик. На открытом воздухе. Четыре столика. Шестнадцать стульев. И мясо. Пыхтит себе, пыхтит на черной плате. В пахучем дымке парится. А мы – напротив. На крыше. Вон там, посмотри. Направо, и выше… выше. Где местный их Биг Бенд. Видишь? Наш пост так и назывался –«Шаон», по-русски – «Часы». В бинокль смотришь на мясо – облизываешься. Нам ведь только сэндвичи тогда подкидывали: хлеб с повидлом. Режим строгой экономии. По восемь-десять часов на верхотуре. Ночью дуба даешь от холода. В полдень, под открытым небом, в раскаленной на солнце каске… Горишь как на костре. То замерзаешь, то плавишься, и все это в понимании – у армии денег нет на правильную кормежку солдат. Можешь себе представить, Леночка, какое недоумение мы испытывали после, когда нас перекинули на охрану тюрьмы палестинских террористов. В деревушку… как ее?.. кажется, Фара. Там они, террористы эти, устроили голодовку. Отказались рубать сионистские курочки в еврейском, стало быть, бульоне с гренками. Подавай им пищу из арабского ресторана. И что? Подавали… Ежедневно по нескольку раз гоняли машину сюда, в этот их ресторанчик, за швармой, хумосом и всякой всячиной. А нам… новые репатрианты… почти все из России… с иными представлениями, разумеется, о тюремной камере и пище… Нам и там сэндвичи с повидлом. Нет, чтобы несъедобные курочки с сионистским душком, от которых отказываются террористы. Запретный плод для охраны! Выбрасывай ее ведрами в мусорный бак.
– Я слышала, они себя голодовкой до смерти доводили.
– Леночка, наша демократия, пусть и с вывихами, но знает где власть употребить.
– За обеденным столом?
– Через задний проход, девочка. Катетером. Их же, бастующих желудком, насильно кормят. Это… это мой прадедушка Шимон умер в Одессе от голода. Это… это новорожденный сын моей бабушки Иды умер в Одессе от голода. В годы повальной смерти от голода на Украине.
– Ты их помнишь?
– По рассказам.
– Мне, Распутин, иногда кажется, что ты жил и тогда.
– Такой старый?
– По рассказам… – Леночка эхом повторила мое слово, либо со значением, либо эпигонски, из-за нехватки обиходного запаса: родилась все же здесь, в Израиле.
– Могу и помолчать.
– От этого… как это у вас по-русски? Золотеют?
– Молчание – золото…
Молчание…
Минута молчания – в память о…
Три минуты молчания – горе по…
Семьдесят советских лет молчания – это целая жизнь. Жизнь трех поколений евреев молчания… моих предков… моя…
Машинально, не мешая ориентироваться на центральных улицах Шхема, переключаться на скоростях, набежало давнее, не созвучное гомону и крикливым краскам восточного базара.
Рига. Весенняя пасмурь с накрапывающим дождиком. Продымленный редакционный кабинет. Стук пишущей машинки. И под этот аккомпанемент… Помнится… Ох, как помнится под этот аккомпанемент, даже если проигрывается он в давнем-давнем, почти неслышимом ныне годе, давнем-давнем, но не забытом, вечном, как и любой другой, пронесенный мною сквозь жизнь.
В неизбывном далеке, в том самом 1970 году, юбилейно-победном, когда на мастеровитых перьях, как на веслах, мы шли морем лжи к правдивому слову, в редакции «Латвийского моряка» возникла идея скомпоновать сборник о войне «В годы штормовые» по принципу газетной рубрики «День первый – день последний», вначале дать очерк о капитане Дувэ, погибшем 22 июня 1941 года, а в конце…
Помнится, у меня тогда чуть не вырвалось: «Мой дедушка Аврум Вербовский умер девятого мая. Но не в сорок пятом. В шестьдесят первом. Вот бы о нем написать! Родился в Одессе, скончался от рака поджелудочной железы в Риге, а в промежутках между этими событиями воевал с немцами на Первой мировой войне, был тяжело ранен, а в двадцатых годах, во время великого голода на Украине, похоронил отца Шимона и новорожденного сына, умерших от истощения, затем, накануне второй войны с немцами, его сослали в ГУЛАГ, прямым ходом из Одессы в Соликамск, на повалку леса, где он чудом выжил, хотя и стал калекой».
Чуть не вырвалось…
Ох, не знал я, не догадывался, что и мой папа Арон умрет тоже девятого мая. Но уже не в Риге. В Израиле. Ровно через сорок лет после дедушки, в 2001 году. Сорок лет, сорок лет пустыни… мистические сорок лет каждой еврейской судьбы. Я в сорок лет внезапно, словно по велению свыше, стал художником. А в 53 года, спустя сорок лет после первого выхода на ринг, я вновь надел боевые перчатки, и стал чемпионом Иерусалима по боксу. И это звание не отдаю никому до сих пор, регулярно выигрывая первенство вечного города по боксу.

10

Из паутины задумчивости меня вырвало предостережение Леночки:
– Эй, Распутин! Ушастик на встречном!
Я взял чуток вправо, чтобы не изувечить Левкину колымагу о сократовый лоб ишака, цвета каррарского мрамора с голубыми прожилками. Вьючное животное, гордое тем, что не уступило дорогу «неверному», повернуло голову в мою сторону и, оттопырив губу, выразительно фыркнуло нечто ослиное, в переводе на человечий: «И-и-го… г-о-й!». Домотканный всадник, кряжистый дедок в сером длиннополом платье и куфие, не менее гордый поступком своего одухотворенного транспортного средства, стегнул по багажнику плеткой.
Леночка сказала:
– Умора.
Я пожал плечами и прибавил скорость, чтобы сноровистей и быстрей вынестись на загородное шоссе. Помнил: останавливаться для выяснений отношений мне нельзя. Выключишь мотор, потом трепыхайся – заводи. На людных улицах, у скрытых вражеских амбразур, это чрезвычайно опасно. Навалятся толпой, и… растащат на мелкие сувениры. Мизинца для проверки на ДНК не убережешь.
Мы выбрались к «мимшалю» – военной комендатуре, огороженной забором, со шлагбаумом у въездных ворот, рядом с бетонным кубарем-будкой.
В восьмидесятых годах минувшего века именно здесь дислоцировались мы, сорокалетней выдержки мужики, из нашего, расписанного мной по газетам и журналам батальона.
Теснились в деревянных, поскрипывающих от ревматизма бараках с двухъярусными койками и пыльными стеклами окон.
Пили. Спорили. И боролись с нарождающейся интифадой.
Правительственные указания, командирские инструкции представлялись нам, выпускникам высшей дворовой школы советского образа жизни, бесконечно идиотскими, бестолковыми и самоубийственными.
Первый номер программы: «ни в коем случае не стрелять!»
Они бросают в тебя камни. Ты – ни-ни! Увертывайся. И кричи: «Ацор! О они ирре ба авир!» – «Стой! Или я буду стрелять в воздух!»
Они тебе постоят, как же…
Они выкладывают баррикады из шин, обливают их бензином, подпаливают. И из-за этой преграды пуляют в тебя бутылками с зажигательной смесью. А ты? «Я буду стрелять в воздух!»
Им что? Стреляй себе в воздух! Они тоже ужасно любят это занятие. На свадьбах и похоронах поднимают такую стрельбу по небесам – оглохнешь. Но ты не на свадьбе. Не на похоронах. Жди. Наконец – свершилось: хуже уже некуда! Из-за баррикады раздались выстрелы.
И? Что дальше?
Дальше? Разбежались!
Злоумышленники разбежались, посмеиваясь над израильтянами. «Иорданцы, дай им власть, бабахнут сначала, потом говорить будут. А эти… демократия!.. вай-вай».
Подходит поливальная машина. Подтягиваем шланги. И давай – гаси коптящие холмы рубчатой резины, травись едким дымом. А сегодня, пропасть лет спустя, находясь в том же Шхеме, чувствуй себя, воспринимай в тоннеле времени, как дедушка Фукс: «я торчал здесь со взведенной к бою винтовкой и до первой интифады, и в разгар первой интифады, и после первой интифады». Потом тормоши считалочку заново: «и до второй интифады, и в разгар второй, и после второй». Третью скинем на плечи детей? Я и вторую мог. Возрастной ценз. Но обидно было. Обидно… Дочери что ли с сыном добивать вторую? Она призвалась в бригаду «Нахаль». Он в «Гивати». Мне при таком раскладе не по чину на печке лежать. На мемуарном довольствии. 1 июля 1998 года, проводив Рона в армию, я решил вернуться в бокс, чтобы физически быть в форме и при необходимости заменить сына в бою. Тем более что жить только на воспоминаниях сложно – писатель и журналист. Мне, пусть и вышел по возрасту в пенсионеры для «милуима», нужно время от времени вновь оказываться в «болевых точках века», чтобы в своих романах, повестях и очерках не обмануться с изменяющимися реалиями. У меня право…
– Какое право, Распутин? – спросила Леночка.
И я догадался: заговорил с устатку вслух. Оно и понятно, сутки не спал, закимарю в мгновение, если не заведусь разговором.
– Понимаешь, малышка. Когда меня увольняли в запас, я вытребовал себе на основание того, что писатель и журналист, право на призыв. На призыв по собственной воле.
– Не надоело?
– Надоело. Но…
– Тогда понятно. Психа ради? Кого из близких убили?
– Тогда – никого. Это в 1982-ом, когда в самом начале ливанской войны погиб ученик моего брата Бори из музакадемии… Это тогда я и пошел добровольцем… как бы вместо него… на замену…
– А сейчас? Странно все это.
– Не совсем. В Израиле еще не приспело писать: «Прощай, оружие». В Израиле, хоть рядись в пенсионеры, оружию пишешь: «Здравствуй». А я писатель… сформированный Израилем. У меня право знать и видеть… быть там, где оружию говорят – «Здравствуй».
– А я думала, ты за компанию с папой попросился, чтобы ему скучно не было.
– И это. Хотя… дети мои тоже в армии. Может, свижусь, как ты с Мишаней.
– Папа бесится. Что-то с ним не в порядке.
– На службе всегда так. Ломает. Был бы он другой профессии, а то искусствовед…
– Дни считает – сколько осталось до конца.
– Дембельский календарь.
– Аваль ху баамет… но он и вправду хочет стать хазер ба чува…
– Вернуться к вере?
– Почему по-русски – «вернуться»? Он раньше верующим не был.
– Это… как тебе разъяснить? Это обрести заново духовное родство с предками. Кровное – не главное.
– Сложно.
– Ну а кто из великих выбирал путь проторенней и легче?
– Кто – великий?
– Русский язык, девочка.
– Чем докажешь, Распутин?
– Я пилот, а ты…
– Пилотка.
– Осенняя пора, очей очарованье…
– Осенью корова – для глаз радость.
– Почему корова?
– «Пара»… На иврите «пара» – корова.
– Поехали дальше по твоим познаниям. Муж и жена – одна сатана. Днем дерутся, а ночью…
– Делают любов. – Леночка спонтанно откликнулась, не смягчая окончание слова.
– В этом сечешь лучше. Израильское воспитание – акселераты! А кто такие Маркс и Ленин?
– Маркс – швейный мелех-король. Фирма называется «Маркс энд Спенсер».
– «Маркс энд Энгельс», и не фирма, дурилка дней моих тревожных, подружка трезвая моя.
– Подружка, в смысле хавера?
– Нет-нет, не в смысле – «хавера», как у сабр твоего возраста, когда, не спросив имени, лезут в кровать. «Подружка», на наш лад. От слова «дружить», а не делать «любов», – передразнил я урожденную израильтянку российских корней. – Понятно?
– Мевина – понятно.
– Тогда на очереди – Ленин. Кто это?
– Ленин? Думаю, это слабая загадка. Мой будущий сын!
– Сын?
– Ага! Я Лена. Чей у меня будет сын? Ленин.
– Приглашай на обрезание.
– Дай я тебя поцелую, Распутин. Ты такой смешной сегодня.
– День защиты детей. А дети в армии. Как их защищать, когда сами с оружием, как и ты. Да и никак не переварю, что стукнуло мне уже 56, и никаких событий.
– А что тебе – войну подавай?
– Война мне не к чему. Я ведь в бокс вернулся в 53 года, после восемнадцати лет перерыва. И почему? Из-за сына. Моего Рона призвали в армию, а я… Я в то время был, мягко говоря, не в форме – выпивал, курил по три пачки. Мне стало страшно. Вдруг – война? Вдруг – что-то случиться с моим сыном? Кто тогда заменит его в бою? Больше некому – только я! Но для этого следует быть в форме. И пошел в бокс, скинул 15 кг. веса, бросил в ту пору пить и курить, и уже через пару месяцев был чемпионом Иерусалима.
– У тебя и в жизни, как в боксе.
– Э, нет! В боксе стукнут – нокдаун, считай до восьми и все проходит. А в жизни круче. Беспокойство, боль – за детей ест душу, ест, и не исчезает.
– Все равно тебе руку поднимут, Распутин.
– Если ноги не протяну…
– Маспик! Хватит! Подставь щечку – мой чмок-чмок в награду, и не теряй управления.
Щечку я подставил, подъезжая на выезде из города к вспыхнувшему красным светофору, и вспомнил – небритая. Летучий поцелуй щекотнул ноздри французскими духами. Мочки ушей прижгло огоньком.
Смущенно хмыкнул, выжал сцепление, перевел рычаг на первую скорость.
Сбоку донеслось хамовитое, арабским акцентом помеченое:
– Они гам роце. Я тоже хочу.
– Перевел глаза на присоседившуюся «Шкоду». Водилу не разглядел, а молодца с пахабным ртом признал: давеча пробивался он в автобус, выпрашивал разрешения у Мишани на поездку в Тель-Авив.
– Мухаммед?
– Кен. Да.
– Тебя еще не похители инопланетяне?
– Моя дорога в Тель-Авив.
– К гейшам?
– Сегодня, я думаю, ты – к гейшам. Счастливого пути, солдат!
За мгновение до переключения светофора он просунул в открытое окно заимствованной у Левки «Мицубиси» руку и уронил мне на колени лимонку.
Рычажок ее щелкнул, распрямляясь.
Во мне автоматически врубился отсчет времени.
«Двадцать один, двадцать два, двадцать три…»
Пять секунд дается жизни до смерти. На отметке «двадцать пять» – осколочная метель, и поминай, как звали.
Инстинкт самосохранения сработал во мне на две пятерки разом, хотя я и не круглый отличник. Приподняв машинально колени, чтобы граната не скатилась на пол, я успел перехватить «подарочек» и в целости да сохранности отправил его за борт, в неглубокий, но раскидистый яр с десятком раскуроченных автомобилей с израильскими номерами на дне.
Хлопок разрыва сросся с захлебывающимся кашлем мотора.
Все! Двигатель заглох. «Шкоду» теперь не достать. Нашкодила и улепетывает к горизонту. Что ж, лети, лети степная кобылица и мни ковыль. Мы же своего мустанга подтолкнем раз, подтолкнем два, разгонимся на нейтралке, врубим вторую скорость, повернем ключ зажигания, высечем искру и…
Опыт – не тетка. Завелись.
– Леночка! Хватит толкать! Поехали!
Моя спутница бухнулась на сидение.
– Ух!
– Умаялась?
– Есть маленько.
– Отдохни… поспи… тебе вечером еще на танцульки.
– А номер записывать не будешь?
– Какой номер?
– Машины.
– Ты запомнила?
– Пиши, профессор.
Прогревая на нейтральной скорости мотор, я записал в блокнотик несколько цифр.
Леночка наговаривала:
– 16 627 09… или 16 627 и 00 в конце. Не разобрала. Номер грязью заляпан.
Надо бы дать очередь, да забыла про автомат…
Очередь? Надо бы… В убийственной этой ситуации позволительно, даже по нашим правилам, выворачивающим в суставе палец на спусковом крючке. Да и уберегла бы от гибели и ранений десятки людей.
(12 августа 2003 года в 16 часов 10 минут радио РЭКА, по итогам расследования двух синхронных терактов, сообщило, что на «Шкоде» белого цвета, № 16 627 09 к поселению Рош Аин был доставлен палестинец с поясом шахида, а через час та же машина подвезла к тремпиаде у города Ариэль второго самоубийцу. Как показал на допросе водитель «Шкоды», убийцы родом из Шхема и проживали в лагере беженцев.)
Пристрастному читателю, пожалуй, может показаться: а не слишком ли много случайностей и совпадений окружает нынешних израильтян. Но случайности не случайны и совпадения не бессмысленны. Как опознавательные знаки, рассыпаны они по местности, рассредоточены по судьбе. Имеющие глаза – да увидят. Имеющие уши – да услышит. Увидят – услышат – распознают, уберегут от смерти еще живых людей. А нет, пройдут мимо: слепые, глухие – не воспринимающие.
Земля Обетованная… Закодированный язык понятий и представлений… Обыденная фантастика жизни, которой в начале 21 века захватывать весь мир…
Обыденная фантастика жизни преподносит мне сюрпризы. Смысл их, похоже, зашифрован в запредельных мирах. Мне же остается не расшифровка небесных загадок, а констатация факта – «так оно и было!», что журналисту (когда я журналист) не менее полезно, чем манна небесная в голодное на сенсации время.
Вспомним 11 сентября 2001 года.
В этот день я зарядил свой безотказный «Зенит Е», служащий не для походно-туристических, а для высококачественных фотоснимков, новой пленкой и приступил при солнечном освещении в моем личном дворике, примыкающем к салону, к фотографированию своих картин, предназначенных для выставки в Иерусалимском Доме художника. (Открылась 27 апреля 2002 года.)
Фотоснимки мне предстояло сдать на просмотр выставкома Союза художников. Ошибиться в экспозиции или наводке на резкость я не имел права. Так что я, человек профессиональной репортерской выучки, думая о качестве, продублировал каждый кадр. Затем, в 15.30 сдал пленку на проявку в фотомастерскую «Клик», расположенную в центре Иерусалима, на улице Яфо, поблизости от редакции радиостанции «Голос Израиля» – «РЭКА», где я работаю ответственным редактором и ведущим программ.
В девятой студии мне предстояло записать принимаемый из Тель-Авива радиожурнал «Хроника дня», идущий в эфир с 16 до 17, отобрать из него пару-тройку корреспонденций для вечерней (Иерусалимской) передачи, после этого я мог сбегать в ателье за готовыми снимками.
По завершению выпуска Тель-Авивского радиожурнала я поднялся из студии в комнату отдыха за звукооператором, чтобы он переписал мне на отдельные пленки отобранные материалы. И тут наши техники говорят мне: «Смотри, что происходит!» Я взглянул на экран телевизора, и вижу, как американский «Боинг» врезается в высотное здание. И над небоскребом вздымается страшное по своим очертаниям облако дыма. Подумав поначалу, что наши звукооператоры смотрят как обычно какой-то боевик, я таки одного из них, приписанного на эти полчаса к русской редакции, утащил в студию – работа превыше всего! Даже триллеров и мыльных опер! И только в студии, когда стали переписывать Тель-Авивские материалы, осознали, что все эти материалы уже переписывать не надо. Сегодня вся тематика наших радиопередач должна полностью измениться. Ибо то, что мы увидели на экране телевизора не кинотрюк, а настоящая реальность. Мы вступили в новую эпоху…
И на данном этапе, осознав, что нахожусь уже в иной эпохе, я не запаниковал, не рвал на голове волосы, не погрузился в молитвы, что, наверное, правильней, а пошел себе в фотоателье за проявленной пленкой и отпечатанными снимками. Не поспею до семи вечера, фотоателье закроется. (Вот уж наш Израиль! Создал из смеси миротворческих заверений, тротиловой шашки, гаек, гвоздей и шурупов новую общность людей, способных и под смертельной шрапнелью, в момент истины между жизнью и смертью, думать о всяких насущных пустяках.)
Из тридцати шести отпечатков, полученных мной в фотоателье, один, как показалось мне поначалу, оказался бракованным. Дымное облако покрывало основание созданного мной на бумаге города. Я повернул снимок по вертикали, так, чтобы багровые облака, нависшие над «моим» городом, переместились к его подножию. И город поднялся над облаками, стал Небесным, а над ним дымное облако тотчас преобразовалось в какую-то Сущность, явно различимую в небе. Лицо. Грудь. Рука, сжимающая в пальцах то ли скрижаль, то ли книгу. Как возникло это изображение и когда? Получается, в ходе фотосъемки, где-то за три-четыре часа до безумной атаки на американские небоскребы, в мой безотказный «Зенит Е» каким-то невероятным образом проник луч солнца и засветил, своеобразно, символически, надо отметить, всего один кадр. Всего один. Но какой!
На пленке было отснято два десятка моих картин, самых разнообразных. И только одна из них, олицетворяющая город всемирного значения, была видоизменена. По чьей-то неведомой воле. Причем, художественно. На журналистском языке: «выигрышно!» Так можно даже сказать о неведомом соавторе. Солнечном, допустим, луче.
Фотографировал я свои картины незадолго до мегатеракта – разрушения в Нью-Йорке близнецов-небоскребов. Проявлялась пленка и печатались фотографии в момент террористической атаки. Получил снимки я вскоре после этого ужасного происшествия. Вот и думай: а не визуальное ли это было пророчество?
Может, и так. Может, отпечатай я снимки раньше, то распознал бы наглядное предупреждение о грозящей опасности. Но где скрывается эта опасность? В каком городе? Тель-Авиве? Нью-Йорке? Москве? Токио? Как угадать? Как предупредить потенциальные жертвы?
А в условный час Х уже нечего угадывать, некого предупреждать. Остается только поражаться неистощимой на выдумки обыденной фантастике израильской жизни.
Обыденная фантастика расставляет на пути ориентиры, жонглирует доступными понятиями, заводит выводящие к распознанию грядущих потрясений разговоры. С опозданием осознаешь: никаких случайностей, целеустремленно и толково протягивало тебя каналом времени к магическому экрану. Но без умения отстраненно наблюдать приметы нарождающегося события, ты пропустил через себя все его признаки, как неприхотливую еду, когда автоматически перекусываешь, поглядывая в спешке на ручные часы.
Теперь бери на анализы то, что выпадает в осадок.
Воспоминания?
Ты помнишь?
Помнишь?
Или?
Зачастую и жизнь выпадает в осадок, вся целиком, если не уловишь намек, не поймешь, почему вдруг кто-то продиктовал тебе сказать то, либо другое слово, предположим, «танцульки».
Почему? И с каким потаенным смыслом?

11

Вверх-вверх-вверх гоню я машину, безостановочно, напряженно, выжимая все лошадиные силы из хрипучего двигателя.
И это отвлекает, бередит изнутри смутным несоответствием видимого и прочувствованного, будто находишься на грани земных и небесных миров. Наверное, нечто похожее испытывает канатоходец над бездной. Небо наверху и небо внизу. Везде небо. А ты один, один-единственный на всю Вселенную. И нет тебе низа. И нет тебе верха. И века твоего, того, внутри коего жил, пил, ел, любил и ненавидел, детей растил и шел ради них на войну. Время замкнулось в пространстве, а пространство во времени. И нет… ничего нет. Только ты, ты, ты… Всеобъемлющий, всепонимающий, всепрощающий ты. И вбираешь в себя, как твое подсознание, любые проявления личностного эго. А где же Я? Я!.. я!.. я!.. Где я, если ни пространства, ни времени? Ау! Где я? Где я? В какой точке?
У въезда в Иерусалим зачарованного странника, то бишь меня, израильского воина из уважаемых повсеместно ветеранов, беззастенчиво остановили на посту военной автоинспекции.
– Машина в розыске, – сказал мне молоденький солдат срочной службы. – Документы!
«Чертовщина, будь она неладна! – подумал я. – Только такой напасти не хватало. Докажи, что не угонщик».
Солдатик с моей военной книжкой и водительскими правами прошел к командирскому «Форду», стоящему на тротуаре, у массивной стены, мшистой в основании.
Минуту спустя из него выскочил… Кто бы мог подумать – Ицик, мой давний сослуживец, с войны в Ливане, до репатриации следователь Ташкентской милиции, известный в узких кругах по раскрытию нескольких громких уголовных дел.
– Жив, чертяка! – обрадовано вскричал он, возвращая документы.
– Лет до ста нам расти…
– Без старости.
– Ицик! Вычеркни эту японскую кобылу вычеркнуть из розыска.
– Уже… А чья она?
– Левкина.
– Ециса?
– А кого же? Мы с ним милуим ломаем у гробницы Иосифа.
– Почему же тачка в розыске?
– Потому что пока полиция запрягает, мы быстро ездим.
– А по-русски?
– По-русски? Издалека долго течет река Волга – это тебе по-русски. А в переводе на местное наречие… Словом, так: мы сами угонщика поймали. Там, невдалеке от Шхема.
– Он жив?
– Что с ним сделается?
– Плохо работаете.
– Не на ринге.
– А что?
– Да вот пацанку везу к Гриэлю в боксерский клуб. В это воскресенье чемпионат Иерусалима, ей заодно и отборочные на первенство Европы. А там, если не сглазят, золотая медаль.
– Даем не глядя! – пошутил Ицик, сам эксбоксер-средневес. Он нагнуться, чтобы различить в кабине виновницу торжества. – А кто это у нас такая красавица?
– Не признаешь? Мишки Гольдина дочка.
– Ух, и вымахнула! Не признать! А когда первый гонг?
– В пять взвешивание. И начнем… не позже семи, думаю.
– Что ж, не будет проблем, загляну на огонек, капитан.
Прощаясь, я махнул ему рукой, выжал сцепление, переключился на первую скорость и тронулся с места.
Хитрый следователь Ташкентской милиции знал, что делал, когда небрежной репликой разбудил любопытство наивной девчонки, назвав меня «капитаном». Правда, мог бы заодно намекнуть, что я капитан, так сказать, журналистских войск. Проще говоря, в случае войны корреспондент военной газеты, подобный Илье Эренбургу или Василию Гросману. Но не намекнул. При этом даже при мобилизации всех своих дедуктивно-аналитических качеств изощренного на дознаниях ума, не мог он догадаться, куда, в какой запредельный мир повернуто ее любопытство. Отнюдь не к звездочкам и лычкам.
– Какой ты армии капитан, Распутин? – спросила она.
– Не израильской.
– Это видно. Французской?
– Брось свои глупости! Я не д”Артаньян. И не де Тревиль.
– А я помню тебя капитаном французской армии. Смотрю на тебя, Александр-Антуан, и любуюсь… представляю… как шла тебе офицерская форма!..
– Да брось ты! – поспешно перебил я Леночку, отвлекая от навязчивых видений. Нужны мне ее немыслимые фантазии из Наполеоновской эпохи, когда на носу боксерский турнир! Утонет в них, не сосредоточится для боя.
Девчушка-воробышек поджала к груди ноги, перехватила коленки руками.
– Распутин, а почему я у тебя не видела ни одной фотокарточки в офицерской форме?
– Я форму не носил. Был, скажем так, офицером по переписке.
– Как это?
– В той армии я закончил курсы младших командиров. Вернулся домой со справкой об этом. Затем отделение журналистики Латвийского госуниверситета, работа в газете «Латвийский моряк». И бумажки цвета детского поноса… из военкомата… о присвоении очередного звания. Капитанское застало меня в почтовом ящике за компанию с разрешением на выезд в Израиль. Я пришел в райвоенкомат к подполковнику Овчинникову с прошением об отказе от присяги. Приготовил три рубля с копейками – необходимую сумму для этой процедуры, равную тогда, в 1978-ом, бутылке водки и кислому огурцу на закус.
И говорю: «Товарищ подполковник, у меня личное дело».
Он отвечает: «Сначала – служба, личные дела подождут – не запылятся. Подпишитесь здесь», – и протягивает мне приказ о капитанском звании. И о том, что в случае войны меня направят журналистом в морскую газету.
Я подписываюсь. Он поднимается в полный рост, пожимает мне руку.
«Разрешите поздравить вас с присвоением звания капитана. По установлению вам определена должность на случай войны. Редактор флотской газеты! А это по штатному расписанию редакции – капитан первого ранга».
Отвечаю: «Служу Советскому Союзу!»
«Правильно делаете», – говорит он.
«Только войны не надо!»
«Мы мирные люди. Но наш бронепоезд стоит на запасном пути».
«Согласен. Пусть стоит».
«Ну а теперь переходим ко второму вопросу повестки дня. Личное дело… Докладывайте».
«Товарищ подполковник, я уезжаю в Израиль».
«Е-е твое! Тогда вам надо подписаться в другом месте. Об отказе от присяги. Вас разжалуют в рядовые. Согласны?»
«Согласен!»
«Правильно делаете… О! е-е твое! Подписывайтесь и платите!»
Я подписался. Расплатился. И вышел из военкомата совершенно свободным от присяги человеком, готовым принимать ее в Израиле. «Перед лицом своих товарищей торжественно клянусь!»
– А погоны?
– Что погоны, Леночка? Не носил я эти погоны! Засмеяли бы меня в Риге – за погоны. Не любили там этого. Всего две минуты побыл я заочно в капитанском мундире, и вновь на «гражданку» с чистой совестью.
– А я помню тебя, с погонами, с аксельбантами. Помню тебя, Александр-Антуан, и люблю.
– Конечно, с погонами я краше.
– И моложе, – серьезно сказала Леночка.
За разговором я оставил позади Дворец народа – Бейт Хаам и, повернув вправо на улицу Шмуэль Ханагид, подкатил к дому №12. Уютный дворик – трава, цветы и скульптура – запертый внутри каменного забора крепостной кладки, вывел нас через двери чугунного литья к особнячку. Дому профессора Бориса Шаца, купленному Еврейским Национальным Фондом в 1908 году. Здесь бывший рижанин создал «Школу искусств и ремесел», родоначальницу Академии художеств «Бецалель».
– Знакомься, – сказал я Леночке. – Дом художников.
– Знаю, – ответила Леночка. – Бейт оманут.
– А что там внутри?
– Экзамен? – поинтересовалась она, не улавливая ход моих мыслей.
– Не экзамен, а Союз художников.
– Тоже знаю.
– Еще?
– А-а, – Леночка изобразила догадку. – Твоя персональная выставка, Распутин? Так говорят по-русски?
– Выставка потом, в 2002-ом. По расписанию. Сроки наших вернисажей, девочка, рассчитаны на бессмертие авторов. А сейчас…
– Пицца? – с вожделением произнесла Леночка, учуяв заманчивый запах ресторанной кухни.
– Пицца в пиццерии «Сбарро». А здесь… в изысканной обстановке…
– Распутин! Надеюсь, ты еще не забыл, что я люблю кушать не твой высший свет – Леночка скороговоркой вывела себя в каннибалы, не разбив паузой сложное по смысловому построению предложение. – Десять минут ходу — и всех делов.
– Пицца толстит, – воспротивился я. – А тебе вес держать.
– Подумаешь, вес! Вечерком махну в Тель-Авив, а там, в Дискотеке, лишнее слетит, как с одуванчика.
– Все равно, сейчас по кондициям тебе в самый раз – рыба с выжатым лимончиком, либо отварная курица с китайским соусом, но без риса. Кстати, а когда ты взвешивалась последний раз?
– Вчера, командир, перед вашим приходом на мой базис!
– И? Без сюрпризов!
– Бесейдер – полный порядок! Пятьдесят один – весь мой боевой вес, с костями и губной помадой, если подаришь. Кило в кило, и ни грамма больше.
– Что ж, – засмеялся я, выводя Леночку в изобретенную для нее словесную игру. – Я мухач, а ты…
– Мухачка.
– Вес сгорит, была бы…
– Драчка. – Леночка толково справилась с заданием. – Вот видишь. Я в форме. Да и недовес почти… – просительно протянула Леночка, выманивая у меня пиццу.
– Сдаюсь!
Я пододвинув девушке стул, подождал, пока она снимет через голову «Узи», положит его на стол, и удобно разместится, елозя локтями по белой скатерке.
Сам я устроился напротив, прислонив к стене длинноствольный автомат М-16.
Меню – увесистая папочка серого цвета с перечнем блюд на иврите и английском – приятно высвобождало воображение, загнанное в дальних гарнизонах к примитивной обжорке.
Хотелось чего-то такого… Чего? По звуковой памяти из «Трех мушкетеров». А по вкусовой – мясного. Правда, из подсознания блюдо не вытащить. Но с подсказчицей и знатоком иностранных языков… С ней, с Леночкой, и в критских лабиринтах здоровой и полезной пищи не заплутаешь. Ей полиглотничать – сплошное удовольствие. И мне не во вред.
Однако подсказчица опередила мои кулинарные розыски. И не заглядывая в заманчивую книгу, потребовала от улыбчивого, с пиратской серьгой в ухе официанта, пиццы с грибами, помидорами и зеленым перчиком. А для меня – отбивную с жареной картошкой и бокал красного вина.
– День защиты детей сегодня, – доверительно сказала официанту. – А маэстро Распутин – мой главный защитник.
– Папа?
– Законный супруг.
– Ма? Что?
– Зело любый, – огорошила Леночка укротителя подноса старорусским, чтобы заодно вызвать и мое удивление. – Почитай, с 1813 года от рождества Христова.
Официант с недоумением изучал меня, как бы прицениваясь к размеру моего денежного кармана.
– Выполняй заказ! – сорвался я из благодушного настроения, не выдержав юношеского недоумения, настоянного на недоверии и подозрительности с подпиткой какого-то соревновательного вызова.
Парень двинулся на кухню. И судя по ускоряющимся шагам, сейчас начнет развлекать бомонд противня и поварешки спекулятивной новостью, для меня не очень-то удобной, само собой. Здесь я человек не новый. Расположение ресторанных столиков выучил наизусть. И кормить досужие пересуды собственной малокалорийной особой страстного желания не испытываю. Но… Леночка! Чудилка заморская! Все бы ей крутануть к несусветному замыслу, в искривленную полосу времени, к сумеречному сознанию. Черт его знает, куда крутануть! Хоть гипнозом ее проверяй, как землян, утверждающих, что похищены были инопланетянами. С теми – понятно. Их тьма-тьмущая, и показания их накладываются одно на другое с необыкновенной точностью. С Леночкой хуже. Ее показания индивидуальны. И если им не поверить, то записывай ее в шизофреники. А поверить… тогда наоборот – записывай меня в сумасшедший дом.
По ее убеждениям, в 1813 году она, графиня Толстая, правнучка Шафирова, бывшего голландского еврея Шапиро, ставшего в России казначеем и финансистом самого Петра Первого, вышла замуж за пленного французского офицера. Этим офицером был я, хотя в ту пору значился под именем Александр-Антуан и носил титул виконта Агро. Проверить эту версию сегодня невозможно. Верить на слово нельзя. А жить надо. По соседству и в содружестве. И с надеждой. Моя надежда – может, это в ней перебродит и умрет тихой смертью. Ее надежда – может, это откликнется в нем, растормошит память сердца.
Может, так. Может, иначе.
Надежда умирает последней… А ты живи, живи, живи. И не мучь себя душевными страданиями. Они лишние. Они вредные. Они погибельные.
Им, душевным страданиям, мы и поставим свечку. Вернее, зажжем.
Расторопный официант, определяясь на скатерке с пиццей и отбивной, уловил позывные моего желания. Пыхнул спичкой, поднес огонек к фитильку, и стеариновая проказница в стеклянном стаканчике заблагоухала розоватым дымком.
– Кофе когда подавать?
– Не сейчас.
Леночка взяла со стола мой бокал с красным вином, понюхала, состроив гримаску довольствия:
– С днем моей защиты, виконт!
– Тебе нельзя! – предупредил я ее неосторожное движение.
– И не буду. Свое мы отпили с кавалергардами.
– После боя, тогда…
– После боя ты уже не будешь кавалергардом. Наорешь-накричишь… «Чтобы я больше не слышал ни о каких французах!»
– Леночка, но ты себе отдаешь отчет, в каком свете меня выставляешь. Перед мамой своей. Перед папой. Перед бывшей женой моей, наконец.
– Перестань! Ты с женой разбежался по разным адресам.
– Мы не маленькие. У нас своя жизнь. У нее своя. У меня своя.
– И у меня своя.
– Вот видишь.
– Но моя «своя» – это и твоя, виконт. Мы – одна жизнь на двоих. Забыл? А именно это ты говорил мне и лез целоваться, когда звался не Распутиным, а Александром-Антуаном.
– Опять! У меня – ты же в курсе, дурилка! – есть с кем быть «вместе». Есть своя – как тебе объяснить? – «взрослая» любовь. А ты мне с «детской». Застыдишь среди людей.
– Глупости! Нет любви «взрослой». Нет любви «детской». Есть одна-разъединственная любовь. Навсегда. Из прошлых жизней досюда.
Я пожал плечами.
– Ты мне веришь, виконт?
Я ей верил, хотя и не признавался в этом. Потому и не отказывался от внутреннего «я», помня в разрывах нынешней памяти себя прежнего. Спрашивается, как жить, если во снах тебя величают «месье»? если на балах твои ноги, по икры затянутые в белые чулки, выделывают неведомые «па», явно чуждые передвижению на ринге? если вместо кулака ты выставляешь перед собой дуэльный пистолет? если сам Наполеон, выслушав твой рапорт, горько замечает: «Гвардия погибает, но не сдается», – и кидает два пальца к треуголке, отдавая честь павшим бойцам?
– Ты веришь? – звучала во мне долгим эхом живая Леночкина боль.
Я кивнул и сказал, отпивая вино:
– За тебя!
Уверенности, что вывел ее из глубин былого, растравляющего психику, не было. И я по давно укорененной между нами привычке, как перед первым раундом, за секунду до удара гонга, шлепнул ладонью по ее ладони. И азартно, с заметным наигрышем – а как прикажете поступить от безысходности? – включил ее в нашу игру.
– Я пилот. А ты…
– Пилотка.
– С нами Анка…
– Пулеметка.
– В бой пойдем?
– Без лишних слов!
– Так мы делаем…
– Любов.
– Леночка! Ты и представить себе не можешь, как я тебя люблю. Но не так, не так, как тебе хотелось бы. Впрочем… У тебя же есть кто-то.
– Никого у меня нет! А на танцульки, – передразнила меня – я поеду с Симочкой Рудиной. Она меня встретит в Тель-Авиве, и даст тремп в «Дольфи» – так зовут дискотеку.
– Бывший дельфинарий?
– Бывал?
– И с дельфинами общался. Вот вернешься и… поговорим с тобою на дельфиньем, на непонятном людям языке.
– Но сначала на французском. Дома переоденусь и спущусь к тебе на этаж. На, посмотри, виконт, какая я в платьице, в туфельках. Полюбуйся женой своей давней – графиней Толстой.
Я отпил вина из бокала, видя блеск в глазах Леночки, ждущей от меня продолжения игры, бессмысленной, по сути и существу, но заводной, требующей быстрой сообразительности плюс стремительной реакции и выводящей к ритму боксерской схватки, отвергающей ничейный исход.
– Парень – поп. Девчонка…
– Попка.
– Дочка вод молочных…
– Водка.
– В бой пойдем?
– Без лишних слов!
– Так мы делаем…
– Любов.
– Я здесь пан. А ты?
– Я – панка.
– Я здесь танк. А ты?
– Я – танка.
– В бой пойдем?
– Без лишних слов!
– Так мы делаем…
– Любов.

12

Последняя сводка новостей по нашему радио «Голос Израиля» – «РЭКА» транслируется незадолго до полуночи.
Послушаем?
Склоним голову и послушаем…
Сегодня вечером, 1 июня 2001-го года, в Международный день защиты детей, на набережной Тель-Авива прогремел взрыв. Палестинский смертник взорвался в группе молодых людей, стоявших в очереди у входа в дискотеку «Дольфи». В результате теракта погиб 21 человек, 120 подростков получили ранения разной тяжести. Почти все жертвы варварской акции были школьниками, большинство из них говорили по-русски, многие учились в Тель-авивской школе «Шевах Мофетт». Называем некоторые имена погибших подростков, известные на данную минуту. Марьяна Медведенко – 16 лет, Ирина Осадчая – 18 лет, Юлия Налимова – 16 лет, Елена Налимова – 18 лет, Симона Рудина – 17 лет. Имена остальных уточняются…

 

2 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F