СЛАВА ГОЗИАС. Диагноз (продолжение).
Последняя книга трилогии «Возле седьмого неба»
или книга Третьяна Скоморохова
Хьюстон 2009 год
Вдоль по улице метелица метет,
За метелицею милая идет,
Ах, ты постой, красавица моя,
Дозволь наглядеться, радость, на тебя.
Народная песня
Легенда о пыли.
Воспоминания иногда помогают увидеть то, что есть, или что было, если, вспоминая, течешь ручейком по камешкам, делаешь остановки на секунду, чтобы убедиться в правильном цвете и правильной форме прошлого, однако не нужно делать оценок поступков, так как шкалы величин со временем изменяются, вкусы утрачивают яркость, а запахи улетают. И все же красный фонарь при проявлении негативов, чулан и приятель, скамья и соседка Валя, Галя, Вика или Зина, или другие женские откровения в тесном кружале памяти похмеляют чувства уже склонные к истощению и болезням.
Первый след Зятюшкова все же проявился, или прозвучал в дуэте Андрея и Третьяна, где четким следом остается запись от 16 декабря 1979 года: «Сегодня суббота».
+ + +
Теперь о документе, который задумал я для истории города и населения в отрезке времени всего-то пятьдесят, скажем, лет, если сложить все три отрезка вместе, или чуть больше, или чуть меньше – ведь отрезок времени все же умозрение, которое мы отчаянно выдаем за факт, за суть действия. Документ этот есть «Справка об усыновлении» двух утраченных лиц, личностей, людей, олицетворяющих эпоху неказистой поры, когда дикие и жуткие события отгрохотали, а новые страхи еще не подхватили заразу мелкотравчатого коллаборационизма – бытового предательства интересов сограждан в угоду власти. Так вот, я – Третьян Законник Скоморохов до 1958 года (при случае поясню, что заставило меня изменить имя собственное), человек улицы, сирота войны и мира, решился выхватить из праха ускользнувшие из жизни имена. Это напоминает переиздание утраченной книги. Издатели не все предатели, хотя предательство входит в состав издательских обязанностей. Предатели к людям имеют внешнее отношение – похожесть, схожесть, одинаковость… Так и обезьяны большие и малые – все обезьяны. Третьян Скоморохов рано осознал себя. Улица стала главным местом его жизни и мнений. В пыли родных улиц он выискивал алмазы характеров своих современников, рассматривал их при свете и во мраке, записывал их слова, повторял их поговорки, и – возгордился. Он думал, что это подвиг – восстановить разговоры о покойных, а это только поминки. Так вот справка, которую сочинил Третьян Скоморохов в утешение себе и в упрек тем, включая вас всех, еще живущих или проживающих. Я думал, что нужна официальная бумага для доказательства о существовании друзей, учеников и учителей, поэтому:
С П Р А В К А
Настоящая, дана гражданину Скоморохову Третьяну в том, что он установил полную зависимость гражданина Зятюшкова Юрия Александровича и гражданина Оглоблина Анатолия Велимировича от уличного ветра времени, который хранится в нагрудном кармане гражданина Скоморохва в виде сухой бумаги.
Подпись: Третьян Скоморохов.
Потом сними чернилами с золотом:
Подпись гражданина Скоморохова
заверяю: Адвокат нотариальной конторы
юрист Придворный А.Б.
Это исторический документ, с ним не пропадешь. Если тебя будут искать и найдут, но именно этого бы не хотелось: если найдут, непременно осудят за ношение документа, осужденного – накажут, в нашей России каждый знает от молодых ногтей, что зря человека не наказывают, без вины не арестовывают и уж спаси и помилуй от расстрела. Зачем расстреливать? Достаточно сообщить, что приговор приведен в исполнение. Урановые рудники все еще существуют, – наш путь прям, цели определены, за работу, товарищи! Ни один нормальный человек нисколько не сомневался, что в СССР никаких перемен к лучшему не будет (лучшее еще никем не очерчено), а к худшему так привычно скатываться, что даже понукать народ не нужно – катитесь сами!
Жить надо по букварю Достоевского: – для чего живет человек? Но помни, что про мертвых плохо не говорят, ведь страна мертвых и тебе страна и мне, нам там быть, и слушать, и потешаться, и утешаться. Теперь попрыгаем по головам фактов, гуляющих с носом имени Гоголя по Невскому проспекту и прилегающим улицам, переулкам, площадям и пригородам. Факты таковы:
Оглоблин исчез в 1974 году, ему было сорок лет, тела его не нашли, а костюмом воспользовалась дворник Мария Сергеевна Бугай, она этот костюм подарила другу Оглоблина – Мытареву Николаю Гавриловичу. Однако Мытарев короток ростом (по отношению к Оглоблину), поэтому костюм из лавсана, серый с синей искоркой, был дарован какому-то верзиле из хоровода выпивох в складчину, в результате костюм пропили по частям, эта историческая вещь перестала существовать. Бойтесь подделки! Объединение «Ленодежда» ещё живо, хотя переименовалось. Самого Оглоблина, если верить слухам, съела моль. Как? Никто не видел, даже Маша Бугай, которой достался костюм. Зато она слышала шуршание молевой тучи – дважды! – и не смела скрывать того, что слышала «свершилось» – так в ней зародилась сплетница. До сих пор в Ленинграде открытость называют сплетнями, думаю, ошибочно. Неужели? Устная информацию уже начала приобретать научные черты – появились компьютеры – почти роботы, почти немые, но когда они заговорят, мир людей впадет в новое сумасшествие, как в начале ХХ века люди впали в сумасшедшую любовь к кино. Ленин им потрафил, он сказал, что… Не будем повторять чужой жаргон и агитационные намерения партийцев – бог им судья, чёрт с ними.
Юрий Зятюшков погиб в бою за мирное существование, погиб от глубокой раны в сердце, нанесенной упругой кровью, это ни в коем случае нельзя считать самоубийством. Он отправил Третьяну открытку, которая опоздала: «утром 16 буду на Волковом, Зять. Срочно бегу».
Он бежал.
Он бежал с другого конца города – от Волкова кладбища, минуя метро и наземный городской транспорт. Его нашли случайные прохожие под забором Смоленского кладбища, он шептал: «пускай я умру под забором, как пес…» Когда приехала скорая помощь, Зятюшков уже остыл, лицо его округлилось и на губах осталась легкая улыбка, потому что в морге больницы имени Ленина было теплее, чем на улице, там я разыскал его тело, от больничного тепла улыбка сходила с лица поэта на глазах, и он сделался строг и неприступен.
Настоящее – это вершина, до которой взбирается человек со дня своего рождения, даже если его благополучие и здоровье катятся вниз. Смерть есть вершина жизни. Momento More.
По-моему – по Скоморохову, чтобы выполнить задуманное, необходимо спуститься на уровень дней, где отпечатаны первые следы необыкновенных современников. Это дни разные и года разные. На Зятюшкова меня навели, как на квартиру, где деньги лежат. А денег в квартире не было и даже быть не могло, зато в квартире был чулан без окон, приспособленный для проявления негативов и печати фотографий. В этом чулане Третьян услышал имя: Юрий Зятюшков.
Познакомились мы в парной в бане на Девятой линии – Треть и Зятюшков, между нами стоял насекомонист Андрей Мухин, пограничник и старшина в запасе третьей категории, наш мололчный брат, чьи братские страсти бились в подвалах и на чердаках домов Васильевского острова.
Андрей Мухин демобилизовался на полгода раньше, чем Третьян вернулся с Урала и прежде срока по причине производственной травмы, если срочная служба является видом производственной деятельности. Мухину на границе случайно ударом приклада винтовки выбили двадцать из тридцати двух зубов. В госпитале его продержали ровно столько, сколько нужно для оформления бумаг о травме и демобилизации. В Ленинград он прибыл беззубым, но в течение полутора месяцев ему незримые родственники создали нержавеющий протез, чтобы улыбка бывшего пограничника распугивала трусливых и вызывала жалость сердечных граждан. Для Треть Яна Мухин не изменился вовсе, чувство симпатии соединяло их гораздо сильнее, чем любопытство друг к другу. До призыва Андрея на службу они были неразлучны – оба часами сидели в читальне библиотеки им. Толстого на Большом проспекте. Теперь, спустя долгие годы, – в юности, как в лагере, год считают за три, они выпивали вместе и бесконечно разговаривали о чем угодно – о сексе одиноких мужчин, о сексе и политике, о политике секса. Откровенный Мухин ненароком сообщил, что увлекся работой по фотографии, что ему помогает соседка – хорошенькая, спасу нет! – но капризная, хотя красный фонарь держит крепко. Третьян возгорелся и попросился в лабораторию.
Скоморохова пригласили только в 1951 году, когда он стал думать, что Мухин рассказывает ему сказки о красном фонаре. Он даже обругал Мухина шехерезадницей, так как миновало с начала сказок более чем тысяча и одна ночь, или менее.
Я не повторю общего разговора при проявлении негативов, тем более что даже о политике не было сказано ни звука. Полночью Мухин пошел провожать Третьяна, они купили бутылку водки у ларечницы, которая, запершись, считала выручку за день. Ларечница взяла 23 рубля 70 копеек за пол-литра ленинградской водки и плюс надбавка за обслуживание 5 рублей, прямо скажем, по божески, не снимая кожи с потребителя. Расставшись под утро, они сговорились встретиться днем и похмелиться. И встретились около одиннадцати утра, оба были в тумане ночного загула и обоим захотелось в парилку – выбить дурь из тела и из головы. В парилке тусклая лампочка виднелась в клубах пара. Третьян стал разгонять пар ладонями, а Мухин огляделся.
Юрок! – крикнул Мухин.
Муха! С кислой миной откликнулся тощой парень на полке.
Познакомься, это Третьян.
А имя? Спросил Зятюшков.
Третьян имя и есть, тут целая история об имени.
Историй не ем и в камарилью не лезу – у меня ни гроша в запасе.
Основной состав действующей армии не просит запаса, так включился в разговор я, Третьян, потом протянул руку к тощему щетинистому парню и представился:
Скоморохов.
Зятюшков лучами глаз пробежался по предмету банного знакомства, потом поднял широкую и костистую ладонь и вставил в пальцы Третьяна.
Пять холодных сосисек, сказал Треть.
Против пяти горячих сарделек, усмехнулся Зять.
Надо бы веник, подумал Андрей Мухин вслух.
Иди, воруй, ответил Зятюшков.
Я куплю, вызвался Третьян.
Купишь, ставь на комод и целуй жопу, огрызнулся Зять.
После парилки и с одеколоном, сказал Третьян.
Одеколон лучше выпить, подумал Зятюшков.
Андрей принес два веника на троих.
Балда, сказал Зятюшков, веники не разливают.
Ребятки, не пылить! Предлагаю выход: я парю вас обоих двумя вениками, потом вы парите меня каждый своим веником, а пиво пьем вместе, пиво, в сущности, пустяк.
Так и поступили. Зять лег на брюхо, Андрей – на спину. Третьян намочил березовые веники в холодной воде и начал работать. Он (я) умел парить – с подростковых лет, тогда еще – на псковщине, в плену врагов и у партизан, парил мужиков, уставших от работы или бойцов после боев, парил так, что они стонали и улыбались, а потом лезли в огромную размокшую бочку с зеленой водой, как водяные, как лешие и как обнадеженные.
Зятюшков не вынес частоты хлесткого веника на горбу, завопил и перевернулся на спину. Третьян взглянул окрест себя, и душа его усмехнулась.
Что ты лыбишься, как начищенный сапог на крысиное говно?! Возник Зятюшков.
Меня обманули, признался Третьян, у тебя не длиннее.
Я и не хлестался, что длиннее.
А что же Нюра мульку гонит?
Чья – Нюра?
Общая, как совнархоз.
Перестаньте говорить глупости, просто при свете красного фонаря предметы выглядят иначе, чем при белом свете. Оба вы любители кидать палки, городничие, как Иван Петрович Павлов.
Это уж точно, я как увижу, что палки бросают, так сразу слюна бежит, как у лабораторной собаки, ответил Третьян.
Вот поэтому я занимаюсь насекомыми, у них слюна не брызжет.
Ты до слюны их еще не дошел, поправил Зятюшков, а возишься с насекомыми, потому что ты – Муха. Фамильное дело!
Интересно, что говорит наша фаворитка про Муху?
Она про него не говорит, Муха вне конкурса, она его открыла, когда он был семиклассником и писал в раковину на кухне, и от удивления чуть не захлебнулась чаем. А вечером, когда он забрался в чулан, проскочила к нему и напросилась держать красный фонарь.
А дальше? Спросил Третьян. Что было дальше?
Ты не Скоморохов, а Скороходов, осадил его Зять.
Я и то, и другое, и третье – Третьян!
Тогда спрашивай Муху. Лева, скажи – муха. Ну, муха. А ты скажи без ну. Муха, ну?
Гуляешь, замотал башкой Мухин.
Драться будете?
Нет, но мне не нравятся глупые намеки.
Какие намеки, ты что, Андрюша?
Это Зять меня достает. Мой дед был Миркин, крестился и стал Мухин, мое имя Аарон, а записали Андреем. Ведь, гнида, сам записался Зятюшковым, а мама его хотела, чтоб по отцу.
Не по отцу, а по отчиму. По отцу – Зятюшков, я и есть Зятюшков, сын погибшего ветеринара и друг ученого выкреста Андрея первозванного.
А первозванный при чем?
Она сама его позвала – первого: войди! И он вошел к ней, а окон не было. Светил красный фонарь и корчилась фотобумага в кюветах под проявителем. Через две недели Муха призвал меня.
Зачем? Это же святая тайна!
Дурак ты, хоть и Третьян.
Не дурнее тебя.
Дурнее, если взялся исследовать нематериальные вещи. И не верещи, пока не ел щи! С виду мужик, борода скрипит под ногтями, а лезешь в дыру. Так не гоже. Хвастайся, откуда родом?
Я безродный.
Это понятно – с Беломор-Балтийского канала во все стороны.
Ты там был?
Ну, точно дуралей, сказал Зятюшков. Видит, что яйца зелены по молодости лет, а он их все равно патиной называет.
Скажи ему, проговорил Третьян Андрею Мухину, чтобы рот закрывал, а то помойкой несет, хочется крышкой накрыть.
Завязывайте, пацаны, из-за чего сцепились? Она вам не отказывает, а болтает для веселья. Мне сказала: что сопишь, лучше пыхти, а я не сопел и не пыхтел, не знал, куда фонарь поставить, чтоб не мешал и чтоб видно было.
Вот он, ученый! Ты держал фонарь в зубах.
Если в зубах, вообще ничего не увидишь. Она сама взялась светить и просвещать, ученым я стал после обучения.
Расскажи! Расскажи! Завопил Зять, никогда не слышал, чтобы фруктовая шкурка учила мякоть прятать зернышки внутри. Ты не Муха, а фрукт, только и всего. Для чего ты меня зазвал к фонарю?
Во-первых, она не возражала. Во-вторых, я не умею разговаривать во время этого процесса. Умозрение мое мешает, оно уверено, что я весь – член, фаллос, пенис, хуй или кутак, у такой особи и стати языка нет, одна голова, головка, залупа, головастик или головня. Однажды я ей сказал, что у меня приятель – болтун, он и стихи пишет, и ножик точит, и пьет, как ханыга, болтает как конферансье, если приглашу его фонарь держать, он будет комментировать, как Синявский, ты будешь ловить голы, как Хомич, а я, как Бобров, засажу в девятку, и – будь здоров. И что? И ни хуя! Кричит, чтоб завтра привел этого, того.., как звать его? Говорю: Зять, у него отчим из чекистов, а Зять из шпанюков.
Что ж ты меня без меня парафинишь, свечка необрезанная?
Ты о себе и без меня знаешь, а ей на новенького.
Вот команда собралась! Воскликнул Третьян.
Да, нежданно и негаданно, как вызов в Большой дом, пришел, а мне говорят, извини, ошиблись… Иди, мол, в дети отца Дюма – трем мушкетерам не хватает Д’Артаньяна. Муха, спросил Дюма-мать, где бы для Маруси выловить гуся.
Теперь понятно, почему трали-вали выглядят длинно и весело, если Юрок светит? Спросил Мухин Третьяна.
Ясно, сказал Третьян, но у меня все равно не короче.
Линейка есть? Померим? Оскалился Зять.
Чтобы делать, надо знать, чтобы знать, надо учиться, чтобы учиться, нужно иметь время и место…
Замри!
Доигрались, на нас мужики косят, пожаловался Мухин.
Они в мыле свое потеряли и по сторонам ищут, пояснил Зять.
Вроде бы ты не дурак, Скоморохов напал на Зятюшкова, а несешь, как пуд говна на коромысле – говна два, и кора есть, а мысли ни одной. Учись думать, за это даже платить не нужно.
Зачем мне думать? Отчим за меня думает. За отчима думает Управление МВД, а за все управления думает Сталин. Разве можно думать вне системы? Эх, калина-малина, хуй стоит у Сталина, больше, чем у Рыкова и Петра великого!
На меня нашла изжога, пожаловался Третьян.
Мазь нужна, сказал Зятюшков.
От изжоги мазь не помогает, надо щепотку питьевой соды, или напиться газированной водой, объяснил Мухин.
Два гондона возле дома не могли найти стакан. Покупаю помидоры – на закуску, а Третьян пусть положит на бутылку – для знакомства и вообще, и на Галю, и на Милку, и на Зинку и на щи. Пусть объявит нашей даме, что она, как мушкетер, строит нам любой диаметр и восходит на костер. Нас сожгут, как сукой буду, пионеры всех мастей, а потом сдавать посуду пусть старается Андрей.
А ты говорил, что Юрий Зятюшков стихи пишет, упрекнул Третьян Андрея.
Ты сам слышал.
Я слышал, что он читает. Пишут не для болтовни.
Оба вы мудаки, сказал им Зятюшков, пишут писатели, читают читатели, я их в упор не вижу, а с вами пить надо. Говорят, спиртом гной смывают.
Ты ж Гнилой, тебе виднее, сказал Мухин.
Я Гнилой для Монгола, нас разлучила блатная стихия. Для судьбы я сам – монгол, кочевник, мякина, перекати поле, разрыв трава и сын времени, у которого не было папы Крона.
Как тебя по батюшке, Зятюшков?
Юрий Александрович, голова с ушами, я не блатовал и не блатую, личность не кликуха, моему отцу стыдно за меня не будет.
Что ж, мне кликуха не хуже личности, так я не за тем спросил, чтоб сверять листы биографии.
Рисуешься, сказал Третьяну Зятюшков, хочешь быть самым умным.
Мне это не нужно. Я другой, еще неведомый предбанник и колокольчик под дугой. Слышна битая посуда из подвального окна. Вдалеке поселок Суйда, где брусники, как говна. Чудится, что чудь взбесилась, Псков на запад прет, как вепрь, белоглазой мысли сила вверх ушами, а поверх из соломы на фашинах крыша, мокрая стреха, как взаправду при фашистах – даже блядство без греха.
Это сочинение или заговор? Спросил Зятюшков.
Юрок завидует, сказал Андрей.
Считай, что получил квиток за использование изустного пространства без декламации. Адрюша, не верти башкой, – отвинтится. Мы не насекомые. Признаю Зятюшкова Юрия Александровича пылающей пылью Васильевского острова, берегущей естественные элементы конструкции Вселенной от уничтожения вражескими волнами претензий. Не веришь? Сукой буду!
Красиво, как по записи, сказал Зять.
Никаких пис, писем, писаний – мы не зассыхи. Правда, Муха?
Ну?! Искренне и ошалело выкрикнул Мухин, улыбаясь глубиной души.
Как только вспомню старину, так собираюсь на войну.
Нет уж, лучше блатовать, говорит Третьяну Зять.
Мысль тоже не нова. Скажем так, до Покрова мы придумаем с тобой образ жизни боевой, а то Зять… Какой ты зять? С тебя даже не хуй взять.
Видно, участь такова…
Рифма тут не голова, а кровать и кров родной, подсказал Андрей.
Смурной, ты же тоже – голова, усмехнулся Зятюшков, не из мяса, как трава, после каши ячневой.
Ничего лучшего не выпало: или слушай, или нападай. Нападать без драки все же милее, чем падать, валяться без зубов, ползать по своей крови, подниматься, отряхиваться и не выпивать, а потом самому идти в санчасть, сказал им Третьян, крякнул и прорек: слушайте команду, кто захочет быть не трезвым…
Их глаза побелели от удивления, потому что трезвым хочет быть только ублюдок или намордник, то есть народник. Смешно не пить, если есть денежка, компания и свобода. Одним словом, Третьян первый вытянул из своего кармана четвертной. У Зять обнаружился червонец. Этот червонец заграбастал Андрюха, обменяв на двадцатипятирублевую купюру. Суммы хватало на две поллитры ленинградской водки или на пол-литра и маленькую московской, но с горячей закуской – три пирожка с ливером, или с повидло, даже могло быть с капустой – какие-то пирожки всегда продавались лоточницами у кинотеатра.
Далее был день с выпивкой и вечер с красным фонарем. Дюма-мать не краснела и не молчала. И не разговаривала. Она пела песни и на мир смотрела из-под столика, а красный фонарь стоял на лавке, и мы стояли у кюветов с проявителем, закрепителем и водою, и негативы мыслей был отменно хороши, но однообразны, потому что прием фиксации был всенародным. Без труда закончив работу, мы вздохнули, помня про кагор, еще не выпитый и даже не обитый от сургуча.
Знаете, что было необычайным? Спросила мать-дочь и правнучка Дюма, играя пальчиками по нашим головкам.
Что? Чёрт! Не хомутай, сука!
Тени так отплясывали в красном свете, что я теперь считаю себя лучшей флейтисткой на виолончели в камерном оркестре коммунальной квартиры.
Ты – арфистка-аферистка, или киска в три сосиски и пиявка без хвоста.
Мне твой хвост вообще не нужен.
Без хвоста тебе же хуже. «Б» на «ж» и «хэ» на «ща», даже склонность к овощам не дает объединиться прошлому отроковице с настоящим, как настой, сложной жизни и пустой.
От твоих объединений онемели колени, больше я вам не служу.
Мы служить готовы сами, если хочешь, выпей с нами! Под шафэ или под мухой…
Ни под кем! Пойду учить то, что помнить надо в школе.
Ш-ш-ш-ш.
Люха!
Ты меня?
Не верещи, слушай…
Слушаю.
Давай с тобой встретимся, но без Андрюши.
Я – давай, а ты губой пошевеливай и трогай мою грусть.
А ты – грустна?
Чуточку.
Подай мне ногу, лучший друг!
Иди к врачу.
Неужели наградила?
Ты – дурак?
Конечно!
Мне не хватало крокодила. Встретимся наедине.
Тэт-а-тэт, а по-татарски – под кустами на скверу. Не боишься?
Тоже скажет. Что бояться?
Заведут за угол, а руки – свяжут, потом ноги разведут.
Любопытно, спасу нету!
Спас не будет до утра.
Не забудь про сигареты, хорошо? Мне пора.
Признаться честно, половина чувств ложилась за порог, держалась – «на атасе»: уши охраняли дверь, дыхание клокотало и смирялось, но соседи как бы ничего не замечали, покрывали шум со смехом, и без зависти. Не верь, если не хочешь. Мы-то верили, то есть хотели. Шла пора повзросления, где ночи были черными с утра, белыми на полночь, а в каком августе или каком апреле – все едино. Да, мы славно наступали с фронта, тыла и с боков, ведь не даром называли нас детьми большевиков.
Андрей Мухин пошел проводить приятелей, ему хотелось держать их под руки, идти сплоченно и, может быть, петь. Зятюшков и Скоморохов как бы откатывались от Андрея, но все же не отделялись, и не поддавались его хватке.
Андрей стал говорить вслух: Нас связала римская клятва патрициев – мы побратались на весталке, грех превратился в святость, и святость охраняет нас от оговоров. С этого дня, вечера, ночи мы нераздельны – мы союз.
Мы – союз писателей, подсказал Третьян.
Вы – писателей, а я вам критик, годится?
Звучит голос нового сказочника, его железные уста надкусывают материю пустоты, освобождая – кого, кому, чего или за так. Я, Зятюшков, верю бескорыстию Мухи. У Андрюшки одна странность – он хочет, чтоб друзья делали то, что он делает. Почему? Потому что на других легче всего ссылаться. Один всегда виноват или на подозрении, а бригада, команда или армия вне подозрений.
Так верил сам Мухин. Так говорил Заратустра. Так еще древнеримский оратор определил, хотя до настоящего времени мы не знаем правильного произношения его имени: Кикерон или Цицерон? И все же ораторами становятся, а поэтами – рождаются.
3
То, что называется природой, энергией, духом, подарило людям неписаные правила поступков на ступенях возраста. Этим подарком ограничивалось большинство населения, а власти еще подстраивали к возрасту занятия и обязанности никому не нужные, с этикеткой окружающей среды (табличкой, параграфом или транспарантом) – патриотизм. От узнавания лица этого качества вносилась в душу дисциплина – вид послушания с гордостью на подхвате.
А гордиться-то нечем. Если ты убиваешь за родину, сперва спроси у родины: для чего? Еще страшней вопрос: кому это выгодно? Ответа не жди или на ответ не нарывайся, ответит тебе прокурор или трибунал – где бы ты ни был:
на севере диком,
в синем море,
в пустыне чахлой и скупой,
на дубу зеленом или на верхотуре хвойных дерев,
и в джунглях, даже если ты – Маугли, лягушонок, а лягушонку обязательно быть патриотом, иначе звери съедят. Классики всех стран напичканы патриотизмом. Патриотизм – это вид местного налога населению всея планеты. Иначе съедят, как лягушонка. Сперва друг друга. Потом округу. А потом грудь колесом. Лай псом, крути хвостом. Только хозяин – свой, иные – чужие.
Поэтому запиши на 16 декабря сего года:
бойся воспоминаний и не позволяй себе роскоши ссать против ветра, даже чрезмерно богатые типы себе этого не позволяют, не тягайся с ними, они все равно не поймут, чем тебе не нравятся наручники или кандалы.
Мне это не нравится, потому что кандалы и наручники есть символы основного закона страны – конституции. В которой стране земли Конституция – значения не имеет, патриотизм и конституция – близнецы, не братья и не сестры, а кровники. Говорят, что Конституция отображает твои права. Не верь говорящим, как не верь ахейцам, данайцам, скифам и мифам – все они мечут бисер перед свиньями (перед тобою). Если ты свинья, чавкай свои права, хоть бы для сытости, хуже не будет, все равно под нож пойдешь.
Патриотизм, являясь делом личности, принадлежит государству, оплачивается государством и содержится в ящике пропаганды и агитации, который входит в отдел идеологии, как…
+ + +
В амбарной книге Третьяна Скоморохова есть такая запись: «Обкакаться можно! Но не усраться. Не дай бог сравнивать, кто входит, во что входит и каков сам по себе этот ящик, кудя ходят. Каждый сыграет в ящик – это определено, се ля ви! Опять же колокол гудит о ком, о чем: к нам каждый день приходит палачом и усекает часть от бытия тебя в толпе, в постели, на паях. Ты не заметил сторону утрат – и хорошо! Гляди вперед-назад, смотри по сторонам – ты сам на стороне. Патриотизм рисует на стене условный знак победы. По кустам ищите женщину, си речь шерше ля фам. Да поможет вам комаринский пезан, он пьяница и несколько пузат, но весельчак и висельник для тех, кто коротает каратель на грех, уча монашек наших понимать Марину Мнишек, пташек и слова в тяжелых книгах в кожаной броне, где стоя спит архангел на коне. Мусье, заткните свой поганый рот! Заткнул уже. Теперь наоборот – раскрой табло на всю земную ширь. Я не ширяюсь, лучше в монастырь – там келья есть с окошком на поля, распятье, под распятьем канделябр, да писчая бумага на столе – пиши, писатель или околей!»
По-моему, хорошо сказано, отец, но мои сыновья не поверят. Им кажется, что я – прозаик, а ведь я составитель и водитель, на предводителя ни ума, ни желания не хватает.
+ + +
Думать о патриотизме – идиотизм. Патриот это тот, кто спонтанно хлеб с маслом жует. У многих людей потайной патриотизм, как мясо под кожей. Не заставляйте человека быть своим шкуродером! Он не Марсий, и милиционер не Аполлон. Когда он возник?
Идиотизм?
Патриотизм.
В девятнадцатом век, раньше в нем нужды не было.
А что ж в девятнадцатом-то?
Он вырос в девятнадцатом, родившись веком раньше. Правильней сказать на семь лет раньше девятнадцатого – в 1793 году. Скоморохов писал в амбарной книге:
«Франция – страна патриотизма. Патриотизм – дитя революции. Поллюции – страсть без цели, зато цель оправдывает средства массовой информации при помощи кремации. В Ленинграде есть такое диво – Поллюциевский проспект, там живут патриоты, иные семейные, иные бывшие в употреблении. Толпы их приходят пересвистываться на птичий рынок. Простите мне грязную современность, как патриотам революции простили их социалистическую стерилизацию.
Вернемся к Наполеону и Бонапарту с Жозефиной, дрозофилой, стрекозою и неказистой устойчивостью государственных отстойников по сопредельным странам. Наполеон был первым, иными словами, Наполеон Первый ради Франции изгадил соседние страны, позволяя солдатам испражняться так, как их этого хотелось. Прирост французского населения в Европе повысился на одну октаву. Без России. Россию ждала своя участь. О, се ля ви! Шерше ля фам! Мерси боку! Банзай! Капут! Без визы – ви, для визави положен шоколада фунт. Учитель мой – мосье Крюшон жен не имел, он был пижон, а говорил чуть в нос и на распев: «мон шер, пардон, пепите хер, отдай взаймы до четверга, иначе встану на рога».
«Даже Рождественский вассал, простите, Всеволод, седой по носу и по волосам, французский знает, как родной родник, и он же ключ – из почвы в почку через рот, зануда и еще фискал и член всего, и сам швербот, а парус парой был в регате – не верите, тогда рыдайте, рыгайте, плачьте на плече при самом новом палаче. Регата билась о мосты, ломались мачты и хвосты, собаки лаяли в Неву, бабье ругало татарву, а пацаны шли по пивным, мечтая насосаться в дым».
Вот я прочту им… Им – кому? Пацанам? Ребятам? Авторам? Правильней всего – авторам. Они станут разбирать и придираться. И пусть! Лишь бы интерес к выражению мыслей не угасал».
Гибельная регата была осенью 56-го, когда некоторая ясность определилась свыше – сверху – от правительства: о прошлом разрешили думать негативно. А первые вздохи патриотизма молодежь душили еще в сороковых. Третьян Скоморохов не любил духоты и завалил экзамен по Конституции СССР. Хуже, чем завалил, его выгнали с экзамена:
Вон отсюда, шпана!
В семнадцать лет человек не бывает шпаной. Ленинградский писатель Валерий Холоденко на указку, что его герой в 16-ть лет размышляет, как взрослый ученый человек, спросил оппонента: «скажите, пожалуйста, сколько лет уму?» Вопрос исчерпывает ответ до самого дна. Ум к возрасту отношения не имеет: есть – есть, а нет, так и суда нет. Сознание придерживает определенный образ жизни – блатной (уголовной), уличной или домашней. Третьян считал себя джентльменом улицы, а не шпаной, он бросил на палубу экзаменационный билет и, уходя, шибанул дверью с треском. Вечером его видели в пивной под шарами. Утром его тело валялось на куче гравия возле сходней грузовой баржи, доставившей гравий на ремонт набережной. Матрос драил палубу. Морячка развешивала выстиранное белье.
Гляди, в блевотине валяется, сказала она матросу.
Плесни водой, пусть вздрогнет, ответил он.
Третьян очухался и обиделся – водой поливают. Он вернулся вглубь Васильевского острова, где можно балдеть без воды. Лето он пропьянствовал. А в августе повстречал школьного товарища у пивного ларька.
Ты что за аттестатом не зайдешь? Валяется в канцелярии.
Какой тебе аттестат, я конституцию завалил.
Мудак, конституцию не заваливают, каждый советский человек знает конституцию на четверку.
Я не каждый.
Правильно, тебе по конституции тройку всадили.
Третьян не поверил, но в школу заскочил и нашел свой аттестат за семилетку. Подтвержденное образование дало толчок в спину, – он помчался в Энергетический техникум, туда еще зазывали абитуриентов. В приемной комиссии на оценки в школьном аттестате внимания не обратили, а вступительные экзамены Третьян сдал на «хорошо» и «отлично». Он был зачислен студентом на отделение «Паровые котлы и турбины».
В этом же году он познакомился с Андреем Мухиным – девятиклассником и человеком увлечений. Одно из них было наукой о насекомых. Другое – страсть выяснять понятные вещи. Третье – постоянное участие в любой пьянке с теми, кого он считал друзьями. Стихийная симпатия обоих взвилась пылью вдоль набережной и стала погонять парней на прогулках. Прогулки сопровождались восклицаниями, междометиями, сентенциями и афоризмами, причем один старался перекричать другого, и оба были безгранично довольны друг другом.
Однажды начальник дает мне пакет… Однажды принесли Скоморохову повестку из Райвоенкомата о призыве на срочную службу, осенний набор. Прелесть мирной жизни развеялась. Третьян пожаловался на судьбу Андрею Мухину.
Мужчина должен служить, сказал ученый парень.
А я закошу, я уже служил, мне повторы не нужны.
В твоем детстве это были военные приключения, а не служба, возразил Андрей.
А у меня детства не было – не выдали по карточкам.
Карточки отменили в прошлом году.
И концы в воду. Теперь никто не узнает войны в тылу и на фронте, Анекдоты будут, патриоты будут, а мы с тобой научимся сдавать посуду – нетрудовой, а все же доход.
У тебя не русский характер, Третьянушка.
Русский характер принадлежит Шолохову да зехеру Вышинского или безформализму Жданова, все иные проявления носят явный антисоветский характер по статье 58-1-А с массовыми приложениями мест, удаленных от столицы и городов героев…
Тихо бубни. Привлекаешь носы.
Допивай и сваливаем…
Они свалили из буфета, где продавалась водка в розлив, пиво и соленые бублики. Другие виды закусок считались мещанскими – их не ели.
Они расстались поздней осенью на улице. Третьян торопился, он убывал за Волгу, билет был на руках. Андрей решил сидеть на месте в Питере, он решил закончить десятилетку с медалью.
Пиши, сказал Андрей.
Не буду. Письма у нас прочитывают перед доставкой.
Шутишь?
Сукой буду!
Что ж, заходи, когда вернешься.
Даже не приглашай, все равно приду. Водки купишь?
Сейчас или потом?
Под мостом, весною, у стадиона Ленина.
Договорились, по рукам?
И по ногам, и по горбу с лопатками!
Вихри враждебные веют…
Слухи дворовые сеют…
Газеты обобщают:
«Кажется, мы зарезали не ту свинью!»
Народы мутятся: какую свинью?