СЛАВА ГОЗИАС. Диагноз.
Последняя книга трилогии «Возле седьмого неба»
или книга Третьяна Скоморохова.
Хьюстон 2009 год
Вдоль по улице метелица метет,
За метелицею милая идет,
Ах, ты постой, красавица моя,
Дозволь наглядеться, радость, на тебя.
Народная песня
Легенда о пыли.
В юности «старым друзьям» набегает не более трех лет дружбы. Если по переходу в самостоятельную жизнь от юношеской дружбы что-то остается, можно надеяться на привязанность друг к другу, на ответственность за друга и на постоянство симпатий на целое десятилетие. Однако это возможная и не обязательная схема связей молодости. Обязательную взаимосвязь диктуют социальные условия, они существуют и в юности, и до юности, и после смерти, а юность ими пренебрегает – вот, чем сильна юность.
У меня, Третьяна Скоморохова, юность закончилась точно на границе середины века, – в 1950 году ему-мне минуло девятнадцать лет, но это не в Ленинграде было, в то время мои друзья и знакомые догуливали юность каждый, как мог. Скоморохов вернулся в 1951 году весною. Весною лучше видно, чем в иные времена года. Третьян Скоморохов заметил, что интересы друзей совпадали во многих точках, расставленных социальными обязанностями. Их это не смущало, а возвращенца обрадовало, – его не только помнили, но и ждали. Взрослый Третьян вступил в сговор с молодежью, но заговора не получилось. Впоследствии сговор они назвали союзом уличных писателей Васильевского острова. Действием сговора была читка вслух своих произведений друг другу, обсуждение этих произведений для проработки деталей – для улучшения текста, а уж после улучшения, начиналось распространение слухов, цитат и отдельных произведений вокруг да около места жизни.
Афродита – богиня любви, родилась из пены, постепенно, но скоро, и мы, ребятки, пыль улиц, и родила нас уличная пыль, уличает нас тоже уличная пыль, поэтому надо держаться вместе и окаменеть, и тогда мы станем изваянием, скульптурой и частью истории своей улицы, или – вечностью. История улицы почти что история города, сам город вписывается в историю страны, таким образом, мы проникаем в самое главное – в человечество, которое эту историю создает. Без человечества город невозможен.
Вали в учителя, Треть, – отвечал ему Юрий Зятюшков. – Пыль про пыль – новость. У тебя будут ученики и ученицы, известность твоя выйдет на волю, а мы прижмемся к тебе со всех сторон и полетим с тобой, чтобы погреться в лучах славы и выпить за чужой счет.
Третьян не возражал ни идее, ни методу, и для разгону прочел друзьям небольшой рассказ.
Рассказ Третьяна Скоморохова
Если жить в деревне, то дороги – эх! пыль да туман. А в городе?
В городе только пыль – часть воздуха, где бы то ни было: на крыше, на чердаке, на лестнице, по квартирам, во дворах и по улицам. Где пыли нет? В воде и в … грязные рифмы не играю.
Эй ты, ушастый! Стряхни пыль с ушей!
Ценность пыли заключается в ее необходимости. Домашняя пыль развивает устойчивость против оккупантов, очерчивая их следы. Уличная пыль учит уклоняться от насилия. Пыль иллюзий помогает выживать и гибнуть без особого напряжения.
Пыль иллюзий изготовляется двух видов:
П е р в ы й в и д – пыль газетных сообщений, ее производят по заказам установленной власти в той пропорции с чистым вымыслом, в которой есть необходимость в данный момент;
В т о р о й в и д – пыль белены в содружестве с колдовскими ингредиентами, главным из которых есть мухомор. Шляпу мухомора нарезают пластинами, сушат и мелют с когтем грифа и сухим листом кладбищенского дуба, примешивают щепоть кладбищенской земли и толкут вместе в латунной ступе до мельчайшей субстанции, потом сушат и профильтровывают сквозь шелковую ткань, тогда только пыль делается волшебной. Волшебную пыль сдувают с ладони на врага. Заговор, произносимый во время пользования волшебной пылью, остается тайной колдуна.
Пыль улиц города опасна, но полезна, – она не умеет врать и не скрывает своих пристрастий.
«Когда я был мальчишкой, носил я брюки клёш, соломенную шляпу, в кармане – финский нож, вокруг была пылища и конный постовой, а я стоял как нищий с пробитой головой».
Жизнь была терпимой – не хуже вчерашней, пока вдоль улицы не стали пролетать пули, уклониться от пуль можно было только в тюрьму. Тумак на пересылке сказал фельдшеру: «у меня волосы растут не в ту сторону, положи в изолятор». «Мы таким умным только клизмы ставим, ответил медицинский брат, у него был маленький срок, и он ничем не хотел рисковать».
Тумака побрили наголо по всем волосатым местам, и тумак задумался. На пересылке он дождался этапа в южную сторону, волосы на нем несколько отросли. Вероятно поэтому, тумака воткнули в колонну, которая двинулась на север.
Не знаешь, где конечный пункт? – спросил тумак соседа.
В Салехарде.
Мы идем не в ту сторону!
Куда приказано, туда и идем.
Мне надо на юг!
Напиши Калинину, он тебе путевку в Сочи заделает.
Потом был железнодорожный узел, на ровном месте лежали тонны рельс и торчали переводные стрелки.
Говорили, что повезут в вагонах, а тут одни рельсы, а транспорта нет.
В вагонах, мудак, скот возят, а ты пешком дотянешь.
+ + +
Вот, ребятки, какую я нарисовал картинку, а когда подумал, что в журнал посылать нельзя, загрустил, ведь получается, что рассказ у меня не в ту сторону. Давайте обсудим.
Зятюшков:
Рассказ у тебя ни в ту, ни в эту сторону не лезет. Люди говорят «мы едем не в ту сторону», это поговорка, слышал?
Скоморохов:
Слышал, вестимо, но твои люди не правы, мы едем в ту сторону, а не в ту сторону рельсы проложили…
Андрей Мухин:
А по-моему, это злопыхательство в любую сторону, за такое писание можно срок схватить. Писатель должен думать прежде, чем напишет что. Мне, к примеру, нравятся деревенские истории с домовыми и русалками, напиши для меня, бутылку куплю.
За бутылку я тебе дуэт в прозе придумаю, — сказал Зятюшков, а Третьян перебил:
«Ответь на мой рассказ».
Рассказ Юрия Зятюшкова
Отвечаю.
Человек (я это или нет – не важно) уснул днем на лавочке в саду, над головой спящего шелестели пыльные листья. Шелест боярышника несколько шуршит, как шепот, звуки казались множественными и создавали иллюзию. Задремавшему на лавочке под кустом боярышника приснилось, что зудит комар. Он вернулся в город из Комарова, где вдоль платформы дул ветер и отгонял комаров. Во сне он видел комара четверть метра длиною, мохнаторылого и не зубастого, с острым хоботом, скрученным спиралью, из спирали выдавался инжектор (смесь иглы шприца с булавкой портнихи). Гигантский комар загудел возле уха, как паровозный гудок, человек проснулся, отмахиваясь рукой.
Сосед на этой скамейке курил папиросу, он подумал, что тип отгоняет дым, и на всякий случай извинился.
Извините за беспокойство, это отвратительная привычка курить на садовой скамейке, но как трудно отказаться от нее!
Ерунда. Я сам курю, мне дым не мешает, просто сон дурацкий – комар с собаку размером.
И зубов, как у собаки, у вашего комара?
В зубы не смотрел, а хобот видел.
Тогда слетайте в Индию, бенгальский тигр приснится и ногу отгрызет.
Почему – ногу, а не руку?
Мяса больше.
Ну, ты даешь!
Сегодня давай ты, у меня жопа болит.
Ты хулиган?
А если хулиган, драться будем?
С хулиганами не дерусь. Тут на Восьмой линии милиция, могу проводить под локоть.
Кто бы подумал, что мент спит в саду?!
Если хочешь по ушам, айда во двор, там свидетелей не будет.
Мне и тут хорошо, а ты лети в Сенегал.
Это где?
Далеко.
А почему в синегал?
Потому что там синие галлы, ты сразу попадешь на закрытые страницы истории, если уживешься с ними. Белые галлы сейчас называются французами, а в древности они прибыли во Францию с дачи, напились вина и подрались с местным населением, за это им уступили пустыри. Говорят, что галлы отличались могучими членами…
При чем тут члены? Болтаешь много!
Не много, а долго. Тебя, глупца, надо бы на хуй послать, на мужской член – для вежливости, но туда дорога не очень дальняя. Венгры умеют посылать в этот путь длинно и цветасто, жаль, не знаю венгерского языка. Дуй в Сенегал, туда за месяц не доберешься. Сенегальских тигров в Сенегале нет, но змеи водятся и муха «це-це» летает. Может, ты из Сенегала прибыл?
Дурак, что ли?! Я ж тебе сказал – из Комарова.
Ты мне этого не говорил. Видишь ли, кого муха «це-це» покусала, тот заболевает сонной болезнью. Ты спишь среди бела дня в приличном месте, гальюн рядом, гастроном за углом, а напротив булочная. Чуешь, сдобой пахнет сильней, чем хлоркой и мочой? Только-только привоз был, пойду, батон куплю и стану нюхать, пока не зачерствеет.
Что ж нюхать? Ешь, если купишь.
А домой принесу кукиш? Нельзя так, дядя, поступать, у меня мать есть престарелая, племянников полдесятка – у каждого, что рот, что желудок – больше лошадиного. А запах от батона только мой!
В свинарнике запах общий – свинский.
Это уж точно. После войны население западного полушария
вообразило, что восточное полушарие превратилось в свинарник. Западные кинулись на восточных, кто с чем – ножи, пистолеты, велосипеды и самоходки, танки и авиация. И ничего не случилось, только один мясник во фраке сказал: «мы зарезали не ту свинью».
Я намеков не ем, говори открыто.
А вот этого делать нельзя. Можно говорить иносказания, можно сравнивать на литературном уровне, но нельзя говорить открыто: во-первых, никому не нужно, а во-вторых, не бросай в крокодила песком, это не принесет ему вреда, а тебе – пользы.
Надо подумать. Спросонок соображать тяжко.
Думай, голова, картуз куплю. В другой раз встретимся, спрошу: эй, це-це, сидишь на яйце, спишь или проснулся?
И сосед по скамейке взмахнул рукою, вместе с рукой махнула пола пиджака – как крыло, и его унесло ветром неведомо куда.
+ + +
Как давно это было! А помнится, как вчера, даже еще ближе, и видится четче, словно под глаз подвели увеличительное стекло.
Вот это признание! Тобой, мой друг, гордиться можно – тридцать лет пролетело, а все «завтра» кажется – все молодость докучает. Седины зимней вроде бы полно в башке, а в сердце еще пузырики весенние. Постарайся, друг мой, от возраста не прятаться, и пиши яснее, чтобы потомки твои не путались в словах и датах.
+ + +
Андрей Мухин:
Как это возможно – зарезать не ту свинью?
Зятюшков:
А ехать не в ту сторону – возможно?!
Скоморохов:
Если рельсы положены не в ту сторону – можно! – потому что главное в дороге – рельсы.
Андрей Мухин:
Надо знать куда едешь, тогда поймешь в ту или не в ту сторону катишься.
Зятюшков:
Заканчиваем философию, и без подъёбок, пожалуйста, мы назвались литераторами, и все, что касается литературы – свято.
Скоморохов:
Про какую литературу говоришь, про Советскую? Она не свята. Она почти что не литература. Сто лет ей почти, а толку? Меньше ста, конечно, хотя значения не имеет, – все равно несет, как в дыру. Дообсуждались, хватит, мы еще этого делать не научились, у нас все слова с ругачками. Мне, например, подсказки нужны, а Юрке – сладкие пилюли.
Андрей Мухин:
Хорошо, что я не собираюсь быть писателем, мне ни пилюль, ни ругательств не надо. И слушать вас обоих не хочется, вы же псы цепные – загрызете друг друга.
Зятюшков:
Видишь, холоп, куда народ топчется? Народу этому твои откровения до Фени, ему соседку подавай, красный фонарь подержи, тогда другом будешь и братом станешь.
Скоморохов:
Встанешь, если вставишь, а промахнешься, то рукой утрешься.
Андрей Мухин:
На твоем месте я бы стихи не придумывал, они у тебя без поэзии. И что за тяга такая – писать стихи?
Зятюшков:
Да, писать правильней и легче, в народе говорят: с облегчением вас, сударь мой.
Андрей Мухин:
А тебе стыдно передергивать да выворачивать изнанкой, ты же нормальный пацан! Третьке простительно, у него биография хуже уголовной, а он вежливости не утратил.
Третьян Скоморохов:
Я ничего не утратил и ничего не нашел. Писать хочется не для понта, а чтоб не позабыть, что придумал или что увидел. И когда пишешь, повторяешь свои чувства, а исправляешь слова.
Зятюшков:
Короче, хватит базарить. Мы еще не мы, а наша проекция на светлое будущее. За это надо выпить, как за новый костюм, чтоб ему сносу не было. Почем с носу? По равному: с Трети – червонец,
с меня – червонец, с Андрея – червонец и с Мухина – тоже червонец.
Мухин:
Это несправедливо!
Зятюшков:
Для справедливости с Андрюшки – пятнашка, а с Мухи только червонец, как со всех. У Андрюшки, кошки мышки, а в пистоне четвертной в одну восьмую сложенный. Не засадит слон малышке, не стряхнет мудями крошки, он добра себе не ищет даже в куче носорожьей.
Третьян:
Юрий Александрович, помолчи! Блядь буду, надоел!
Зятюшков:
Вообще не ел, у меня сегодня по пище выходной.
1.
«Было 16 декабря 1979 года».
День был морозный и к вечеру не потеплел. Третьян писал эти строки дрожащими руками – ему все еще было холодно, словно он все еще на улице. За день Третьян Скоморохов исходил (изъездил на трамваях и автобусах, даже под землею катался) десятка два городских километров, это вам не деревенские версты, когда любой мальчишка знает, как до Литвы добраться или что можно найти в сельпо – хлеб, гвозди или сапоги. Город скрытен, его расстояния неизмеримы, и прямая линия никогда не соединяет две точки. Именно две точки искал Третьян весь день. Однако для человека имя есть точка. Точки следят. Третьян искал два имени и следы этих имен. Он даже назвал себя третьей точкой, потому что по прямой линии из трех точек не выскочить – треугольник свяжет. Связанные треугольником точки можно рассматривать с любой стороны, и с основания, и с вершины, и с боков, и даже изнутри треугольной площади, где каждая точка как бы надета на угол, и вы можете заглянуть ей под подол.
Когда человек отогревается в спокойной домашней обстановке, холод волос на голове, холод шеи, холод рук, плечей и хребта, а также холод грудины и брюха начинает истекать с кожи и даже из мозга – головного или костного, не принципиально. Холод, как вода, чем круче поверхность, тем течение стремительней. Тут как бы совпадение условий, то есть на улице холод окатывает снизу вверх и тормозит, а в помещении скатывается и оживляет. Чтобы не все сразу стекало с кожи на пол, нужно говорить, рассказывать, разговаривать, двигаясь короткими шагами вокруг да около, подобно учителю возле учительского стола. Холод в эти минуты ходит кругами по ногам, а ночи мелькают. Вообразите это себе, тогда покажется, что в просторе над землей движутся смерчи. Требование это весьма простое. Чувство простоты убедительно, так как не загадочно: понимаю, значит могу! Рот человека, естественно, открывается от хождения и выпускает гирлянды слов, одну, вторую, третью, и, практически не закрывается до той поры, когда, расхрабрившись, он усядется к столу записать первую фразу.
Таков Третьян.
Сел и встал. Ему не сиделось.
Неусидчивость наполняет живое тело по какой бы то ни было причине – причина в чреве Третьяна прослушивалась, желудок урчал. Третьян выбежал на кухню. Рот все же не успел закрыться, слова вырывались самопроизвольно.
Это была почти что часовая лекция без подготовки, аудитория состояла из чайника со сковородкой и трех кухонных столов, да еще горели две конфорки на газовой плите – ждали чайника и сковородку, аудитория была превосходной и переходящей к уменьшительным категориям: нарезал сайку, бросил ломтики на сковороду, капнул постного масла, согрел, заварил и выпил чаю. И окреп. Что день грядущий готовит, было неизвестно, как неведомо было, что именно скажет Третьян в коммунальных условиях при свидетельстве кухонных столов, чайника, сковороды, на которой подгорели два куска сайки, однако обмазанные по гари майонезом, они не утратили вкуса и питательности. Баночка майонеза была почти пуста, только на стенках и в желобке у горлышка сохранилось несколько граммов вещества. Третьян добывал остатки майонеза пальцем и наносил на горелые места сайки. Не без ожогов, но без пузырей. Текст его лекции в таких случаях менял интонацию и допускал междометия. Хочется думать, что смысл не покидал слов, и все же легко допустить некую спонтанность или некое – вдруг, как в небесном царстве, конечно, если любишь смотреть на ночные звезды: Водолей вдруг прошел в лоно Девы, по пути ущемил Скорпиона и опоил Льва, в результате у председателя Горсовета выросла пуповая грыжа, а Секретарь Обкома партии схватил насморк, хотя лечат его от сифилиса. Да, ему это не чуждо, и незаменимых людей нет, потому что никто не требует замены себе самому, а замена лиц на должностях – это порок начальства, который все же не смертный грех и не грех вообще, по закону арифметики: «от перемены мест слагаемых сумма не меняется».
Латиняне говорили мудро, иногда и частично их мудрость укрепляет души наших современников, «nolentem traxunt», говоря по-русски, что значит «нежелающего трахнут», причем по латыни «трахнут» означает «затащут».
Самое трудное для теплокровного, человек ты или нет, – лезть на брюхе сверху вниз головой вперед. Это повторяет ход родов при катастрофе, где нет помощи ни от людей, ни от бога – родственники разбежались, повитухи не нашлось, а чёрт оглох. Когда выступаешь на кухне – не легче. Под зеленым абажуром даже ползти невозможно, а у Третьяна абажура не было. Он суетился – пить чай, жевать булку и разговаривать – это умение. Если не суетиться, слова станут прилипать к печеному, и не выскакивать на слушателя, а проглатываться, падать в кислоту желудка, перевариваться, скользить по кишечнику и вырываться наружу вовсе не стой стороны, где надо – где их ждут или, по крайней мере, терпят.
Согревшись чаем изнутри и высказав некие нужные мысли об одном дне (день, а не дно, поймите вы это), он вернулся из кухни от кухонных столов к столу канцелярскому – записывать. Канцелярский стол есть современный вариант письменного стола для образцового делопроизводства. Канцелярские столы не дороги, и выбросить такой стол не жалко.
Походя, уже в комнате, он дотронулся до отопительных батарей под окном, – они были более чем теплые. Ничего удивительного. Они обязаны нагреваться до сорока градусов Цельсия и на этом уровне держать постоянство тепла. Водка тоже имеет сорок градусов тепла, но оно не постоянно – оно зависимо от тела потребителя, от количества денег в его кармане и от мелких причин обогрева этой личности, тогда как центральное отопление заботится о населении выше уровня отдельного гражданина.
Запиши то, что ты высказал на кухне, приказал себе Третьян. И подчинился. Себе.
За чем – за каким рожном носился ты по морозным улицам Ленинграда?
За двумя точками. Каждая точка символ имени человека. Первая точка – Анатолий Велимирович Оглоблин, вторая точка – Юрий Александрович Зятюшков, – оба они уличные – оба символы неведомой Университетам культуры. Зятюшков – поврежденный нерв Васильевского острова. На этом острове так срослось, что
общее и частное в творчестве неотрывно от населения, как прописка неотрывна от оплаты за комнату, и сам остров как бы матрица для литья личностей, чей абрис, как абрис сердца, узнаваем со стороны. Если не придираться к образу, то василеостровцы, как батареи отопления, все похожи устремлениями и все обогревают соседей.
Третьян не василеостровец, как Зятюшков, и не уличный горожанин, как Оглоблин, его кредо – повсеместность с обратным знаком, если положительной величиной считать Игоря Северянина, и отрицанием – наличие гениальности.
Третьян назвался третьей точкой, но пока это не помогло. Пока он самозванец, притирающийся к определенному эталону, чтобы выглядеть известным. Имя обязывает – притираться к Оглоблину и Зятюшкову, – если тебя назвали Третьяном, поэтому он воистину третий, хотя отчеством служит кликуха – Законник, а фамилия его – Скоморохов.
Должен сказать, что к читателю тоже необходимо притереться или примкнуть – стать своим, нужным, важным и тайным до тех пор, пока не объявится тяга, тягомотина или зависимость, из-за которой обнажаются или рвутся связи (если это умозрение), а то и связки, кости скелета и мамина кожа. Никто не имеет права трогать, поганить, рвать, мять и ранить мамину кожу! Так никто ни у кого прав не спрашивает – ни рожа, ни кожа, ни те, кто задает вопросы, чтобы не слушать ответы. Однако перечисления в эмоциональном напряжении к Третьяну никакого отношения не имеют по той причине, что у него нет маминой кожи. Нет, не ободрали и не ошкурили. И сам он не снял. Просто у Третьяна не было родной матери, даже неизвестно, родился ли он таким или им стал несчастный случай (аборт или выкидыш): его детское место с телом в возрасте одного дня нашли в лагере строгого режима в зоне отдыха, недалеко от санчасти. Нашел охранник лагеря из третьего караула, фамилия его была Скоморохов, поэтому имя ребенку дали караульное – Третьян, отчеством стало место находки – Законник, а фамилию сохранили солдатскую.
Пиши от первого лица!
Не хочу! Я пишу так, как бог на душу положит. Это не роман и не рассказ, и сюжетом служит судьба, если у людей моего поколения была судьба. Вообще-то, судьба – приключения, но мы проживаем во времени, где приключения диктуются правящей властью, а судьбы штампуются на производствах.
И все же – пиши от первого лица!
Попробую.
С чего начинается родина? Скорее всего, с молока. Молока у фельдшера не было, нашлась марля с жеваным хлебом, это спасло младенца от голодной смерти.
Его родина началась на колесах. Все иные показатели первых дней существования можно считать случайностями – случайно из лагеря отправляли в госпиталь лейтенанта, который обморозился. В санчасти фельдшер дал лейтенанту стакан сырца – для сугрева, и стал растирать ему бока гусиным жиром. Тут обмороженный завопил от боли в паху, фельдшер признал аппендицит, а начальник лагеря приказал отвезти больного в окружной госпиталь. С больным отправили подкидыша, записав на куске простыни отправные данные. Из госпиталя младенца забрала санитарка, неплодная женщина, но оставила за ребенком имя, списанное с полоски полотна, чтобы муж, который был в годичной командировке в южной Монголии, не сказал бы, что она пригуляла сына. Ее муж не успел ничего сказать, он был арестован на Тибетской границе чужими пограничниками.
Мать Третьяна была решительной женщиной, – овдовев, она отправилась в Москву, чтобы в Наркомате выхлопотать пособие для себя и ребенка. Ее хлопоты опередили чиновники НКВД, они не только оформили бумаги на пособие, но и способствовали немедленному получению жилой комнаты для вдовы коммуниста и офицера, погибшего в руках врагов. Некоторое время форма пояснения судьбы мужа не доходила до сознания женщины – высокие торжественные и неопределенные слова наводят тень на плетень не хуже облака, а облако в небе обычно, тень от облака – пристойна и не вызывает протеста. Однажды она решила устроиться на работу в городскую больницу, а сына пристроить в ясли, тут вдруг всплыл факт смерти мужа, но не тенью от облака, а совершенно грубым сучком в грязной луже подорожной реальности. Лужей оказался отдел кадров больницы, где потребовали даты смерти и место гибели капитана Сабурова, затем потребовали метрическое свидетельство о рождении сына, а также данные о последнем месте ее работы с указанием республики или края, области или города и принадлежности к государственному обеспечению. Гражданка Сабурова вспылила, раскричалась, разревелась и отказалась давать показания о прошлом. Потом она совершила комнатный обмен из Москвы в Ленинград с некоторой дотацией в ее пользу. Ошибаются современники Третьяна Скоморохова, утверждая, что в семидесятых годах ХХ века стало модой и необходимостью пристраиваться в Москве, потому что столица обычно смотрит в провинцию, позволяя внутри столичной территории некоторые вольности, запрещенные на периферии. Поэтому при обмене площадей провинциалы доплачивали жителям столиц при обмене жилой площади. Дотация в три тысячи рублей дала Сабуровой возможность пристроиться в Ленинграде, обзавестись друзьями во дворе, а с их помощью найти работу в детских яслях в должности медицинской сестры. Сына она брала с собой на работу, где была детская комната, он рос в среде малышей, питался с ними и не узнавал матери в течение целого дня. Вечером и ночью не было причины узнавать ни мать, ни соседей, ни сожителя матери, который ночевал у нее не каждую ночь. В четыре года отроду гражданка Сабурова отдала сына на круглосуточное воспитание. Из интерната она взяла сына домой, когда он дорос до первого класса нормальной начальной школы. Семьи от этого не образовалось. Сын с матерью были равнодушны друг к другу, но симбиоз действовал, или действовал инстинкт выживания, создавая симбиоз. Если перевести ситуацию на язык конспирации или партизанщины, то сын с матерью были заговорщиками, попавшими в окружение, как куртина берез попадает в поросль ёлок, – они (сын и мать) были видимы, заметны и несхожи с окружением, они были знакомыми деревьями елям и кустарникам, их ели (елки, а не аппетит) не притесняли.
Проживал он с матерью на улице Каховского, залив был рядом, пустыри вокруг да около, до трамвайной остановки десять минут ходьбы – до кольца трамвая номер четыре. Этот маршрут подарил населению Ленинграда прибаутку: поголодаю, поголодаю и на Волково кладбище. Поголодаю надо бы писать раздельно: «по Голодаю» – остров Голодай примыкал к Васильевскому острову и считался Васильевским островом во всем, кроме географических карт города. А возле Волкова кладбища было дальнее кольцо четвертого маршрута. Весь маршрут был долог, и для подростков это было прекрасным видом путешествия с окраины на окраину. Кроме того, он, Третьян, учился в прекрасной новой школе у стадиона КИМа (стадион имени Коммунистического интернационала молодежи, который распланировали, но не построили) со школы домой были те же десять минут ходьбы, словно он с матерью проживали в главной точке мира – куда ни плюнь, десять минут ходьбы. Так казалось. Его матери казалось иначе. Она трудилась на предприятии «почтовый ящик», ей до работы нужно было добираться трамваем, автобусом и пешком, зато она неплохо зарабатывала, питалась в заводской поликлинике, куда обеды доставлялись из заводской столовой в судках и манерках, как красноармейцам на учениях или на войне.
В войну с белофиннами Третьян закончил первый класс начальной школы. В 1940 году закончил второй класс. В 1941 году – третий класс, потом не учился вовсе. Зачем Третьяну четвертый класс, или четвертое измерение? А 22 июня 1941 года «если темная сила нагрянет» – война. В июле 1941 года городские власти объявили эвакуацию детей из Ленинграда. «Почтовый ящик» по заявлению матери Третьяна включил его в списки эвакуируемых, а мать подписала бумагу, в которой обязывалась работать на предприятии до окончания войны, это называлось «получить бронь». В конце июля – в день отправки детей из Ленинграда, мать привезла его на Витебский вокзал и сдала начальнику эшелона. Они попрощались как взрослые люди – за руку и без поцелуя. У Третьяна была полная уверенность, что они освободились друг от друга, это главное, а побочные причины рисовали войну, эвакуацию и мелкие обязанности по отношению к товарищам по путешествию теплыми цветами. Неторопливо поезд привез детей в Новгород. Новгород накормил обедом и пересадил их на восточную ж.д. ветку, обещая доставить детей в Вятку. В начале августа поезд застрял на станции Лычково. Потом был налет немецких бомбардировщиков. Много детей сгорели в вагонах. Много погибло на станции. Старшим школьниками – от одиннадцати до двенадцати лет – повезло: они были за два километра от Лычково возле деревни, развели пионерский костер, пели песни и жевали сухари (сухой паек). Они не торопились на станцию – должен был придти нарочный. Нарочный прибежал утром, он сообщил начальнику отряда о бомбежке станции. Вероятно, старшие решали, что делать и куда двигать. Третьян это решил мгновенно и слинял от эвакуаторов, путь был в Старую Руссу, а оттуда в Ленинград или на Волхов, смотря по обстоятельствам. В Старой Руссе он наткнулся на мать – она носилась по станции, выкрикивая вопросы и не слушая ответов. Оказывается, многие матери бросили работу и понеслись разыскивать своих детей, узнав, что Лычково бомбили, а где-то севернее Невеля немцы перехватили эшелон с детьми.
— Господи, — сказала мать, — нашелся. У меня все сердце выболело. Поедем домой, товарный состав идет в Ленинград.
— Я провожу тебя, — сказал он матери, — а потом на фронт. Ты жди меня, я вернусь с победой.
— Глупенький, немцы же нелюди, они съедят тебя живьем. Лучше расти и учись, потом навоюешься.
Больше они не спорили. Его решение было победным.
Стояли жаркие дни, поэтому от Старой Руссы он ушел к озеру Ильмень – выкупаться и постирать нательные вещи. Он слышал дальнюю пальбу и взрывы, но ничего не понял и отправился назад, то есть в Старую Руссу, а там уже были немцы.
Попробовал от первого лица? Нет. Попробуй еще!
Что ты мутишь мудями белый свет? Пиши, как хочется, только не ври.
О! Это уже условие! … Задачи …. Условие задачи.
Чтобы не заволакивать сознание читателя этой исповедью или биографией, перечень общей судьбы ленинградцев из сиротского поколения прекращается, так как там биографий, практически, не было, зато явились общности – бомбежки, укрытия, голод, зрелище смертей. Появились сотни сирот, потом их стало тысячи. Сирот учили в детдомах, они были будущими трудящимися массами, им обещали светлое завтра.
Была весна. Прыгали лягушки. Зеленая золотистая икра липла к вертикальным стеблям в стоячей воде, в каждой икринке чернел зародыш. Икра созрела. Мелкота, отдельные головастики уходили на дно, потом в омут улицы. Головастики с головами не тонули, им приходилось жить между двух сил или между двух слоев, подобно интеллигенции, помещающейся между центральной властью и слоем рабочего класса.
Третьян был головаст – головастик.
В 1946 году Третьяна принудили учиться по выбору: в ремесленном училище или в детском доме. Он выбрал ремесло с общежитием. Однако в следующем году мать нашла его и взяла домой. Было много слез и упреков, жалоб на судьбу и неблагодарность сына. Он объяснил матери, что за пять лет разрыва по вине войны стал самостоятельным и не хочет терять это качество жизни.
Еще пару лет и тебя заберут в армию, — предупредила она.
Тогда я армию закошу, с меня хватит памяти сына полка.
Пожалуйста, не глупи. Тебя назовут дезертиром и посадят в сумасшедший дом.
Это не для меня.
Скажи мне, что для тебя?
Труд. Хлеб. Свой кров. Книги и, может быть, писчая бумага.
Я видела твои записи, сказала мать, побойся бога. Я потеряла двух мужей, у меня никого нет, кроме сына.
Я тебя никогда не забуду, но жить мы должны врозь, – я взрослею, признался он.
Договоримся так: ты живешь дома, учишься в ремесленом и получаешь специальность, а через два года я тебя отправлю к сестре на Волгу, поживешь у нее, потом она тебя переправит в глушь, – и там поживешь годок. Год – время короткое, на военный учет поставить не успеют. Через три года возвращайся, – мы тебе болезнь придумаем для белого билета.
Так и нарисовали невидимыми линиями светлое будущее.
До сговора с матерью он был как бы безличным. Факты его жизни можно встретить у любого сверстника, особенно известного в городехулиганством или воровством. Вид известности не важен, факты биографии совпадают у вора в законе и у поэта, у писателя и сантехника, у спортсмена, вроде боксера Стольникова, и художников, вроде Саши Морева и Евгения Казанцева, хотя смерти им-нам-вам выпадают разные и неожиданные. Смерти не интересуют любопытных, а почившим уже нет разницы, что о них думают и говорят живые.
В 1950 году летом он вернулся в свой город. Почему – в свой? А по наваждению. Где бы он ни был, что бы ни делал, но все соотносил с Ленинградом, причем город был как бы личностью, товарищем, учителем или другом. Улицы – друзья. Дома – товарищи. Дворы – загадки. Площади – зеркала. Музеи – учителя. Только городское управление не привлекало, там, где слепились кабинеты исполнительной власти, жили отрицания: они не мы, мы не они, наши не с вами, и вашим тут не пролезет. Даже когда Жданов напал на писателей за формализм, Третьян воспринял это поклепом на себя лично. Было еще «ленинградское дело», но там он ничего не понял. Ясно, что кто-то враги, но кто? Лицо врага не рисовалось, а имена осужденных и наказанных были явными жертвами.
Что же было главным после войны? Третьян скакал на палочке, был конем, играя в лошадки, вероятно, подражал писателям прошлых веков – делал записи на обоях:
«У каждого человека есть свой конек, на котором он гарцует, на котором он скучает, на котором он разносит разносол души соседям, или дальше – власть имущим, исполняющим наказы: депутатам, делопутам, думным дьякам и князьям».
Что же делать тут Третьяну, у кого коньков лошадьих косяки под табунами в детских яслях на парадах – строем, хором, вереницей от Кремля и мавзолея до болота в Петрограде, Ленинграде, Петербурге вплоть до Райволы грибной?! Кроме того, кони его (коньки характера, замечу вам, не для дела, а для хоккея – хоккейные коньки или канадки) обезножили – расковались, а перековаться не хотят, и хромают. Третьян перестал ходить зимою на каток, а клюшку подарил дворовому сорванцу, который болел хоккеем, как гриппом. Хромой сброд – хоровод в городе и в поле, где охают и ахают. На болотах акают – получается, храмовый сброд. На Волге, от мамы Москвы до самых до окраин, акающих недопонимают. И возникает путаница. Храмовый – это священный, церковный, духовный, божий. Хромает Третьян характером – храмеет, делается юродом – человеком, кто хромает мозгом. А коней у него много, все они хромают на разные копыта. Табуны со стороны ходят волнами так, что в глазах рябит. Одно спасение – сон. Лошади дремлют стоя, а спят – лёжа. И в дрёме и во сне кони эти неподвижны. Третьян Скоморохов считает, что несуразности характера его есть божий дар, который он воспринимает пыткой или испытанием. Понять его просто: другим – дар, ему – пытка. «Попытка не пытка, не правда ли, Лаврентий Павлович?» «Сие, сыне, вознесение над пропастью духа». Отец Вознесенский духовной академии в упор не видел, он учился по требнику: что требовалось, то и произносил. Лимит в требнике снайперски точен, за границу не выскочишь. Третьян Скоморохов за границу не стремился, он подростком бывал и за границей (в Германии,в Белорусской и в Псковской земле), везде страдания людские безграничны, что в плену, что в партизанах, что в подполье, что в городе, где пыточные заведения открыты исполнительной властью. Разве людей не пытают, обучая? Получается у нас: «Сродни острогу школа». Разве людям не перекрывают кислород при помощи многонаселенных квартир? И от зависти к тем, кто имеет, кто получил свою отдельную квартиру, не у людей ли перехватывает дыхание?! А ноги матерей ваших, жен ваших и ваших любовниц не пухнут ли от очередей за яствами, о которых почти что позабыл язык и желудок? И вы сами не под гнетом ли законов, уставов, положений и постановлений? Не пытка ли идти голосовать за имя на бумаге, за парашу биографии кандидата Прасковьи? Да, биографии наших граждан идентичны и повсеместны, но не сходны с кандидатами в советы и думы. Не значит ли, что кандидаты для нас выдвигаются из неведомой среды, как мамлюки вчерашнего Египта или янычары Турции, или сегодняшние агенты вражеских разведок?
Выдумщик Третьян этот. Слушать его – не заслушаешься, начинают мурашки бегать вдоль позвоночного столба, и столб позорный – площадный столб, отмененный цивилизацией только затем, чтобы спрятать позор по подвалам, катакомбам, пыточным и подземельным хранилищам боли и смерти, этот столб становится соляным: не оглядывайся на прошлое, полное египетской баранины, а лови манну с неба или кузнечиков – это лучшая диета для народа. Не обманешь никого, повторяя книжный шорох и песчаный скрип сандалий, мы в печали воем волком, и волчары тоже воют, а волчата веселятся – подпевают и пищат. Мы окружили самих себя – для защиты и для сбереженья глупости, такова теория: если отторгнуть чужое и подмять старое, сделаешься чистым строителем светлого завтра. Мелкие вопросы постыдны, как мелкие подстрекательства. Прогноз погоды на завтра ошибочен – чересчур близко по расстоянию времени, а длительный прогноз неуместен, если не пользоваться заграничными знаниями.
Правильно записал. Про такое от первого лица не пишут, про такое от первого лица плачут – один за всех.
Третьян знает, что делает.
Вот что говорил Третьян друзьям, или себе самому в зеркале, или предметам кухонного назначения – ему все равно, где говорить, но понять его сложно.
Вот что говорит Третьян в амбарной книге дневника:
«Слова человеческого языка принадлежат смыслу, а не звуку. Вавилонская башня всего лишь коммунистический манифест, а происки империализма есть экономическая реальность, смоченная в крови налогоплательщиков. Забудь о борьбе, хоть на сутки – дай отдохнуть негативным эмоциям, и тогда сама жизнь даст тебе положительное наклонение для головы твоей. Но не подходи к закрытым дверям, и от ложа своего стремись в темный лес к озеру, где нет дверей, чтобы в них войти, и нет сторожа для прохожего, а лесник пусть считает деревья на участке своем, он все равно ошибется, так как мужчина не оставляет следа в окружающей среде, если не топчется, как петух на курице.
Чтоб вам пусто было! так говорит Заратустра.
Его не понимают. Его не понимали.
Меня не хотят понимать, поэтому я есть жертва.
Для жертвы необходим палач, иначе жертвенность становится вымогательством.
Где взять палача?
Бог ты мой, на кой тебе брать его? Он – твой двойник, он живет в соседней камере, служит в твоем же полку, дежурит на твоей границе и отражается в озере, где ты рыбачишь. Хватай его! Тащи из воды, из зеркала или из чужого глаза – око за око! А потом мимо мира движется шествие безглазых, они были мстители, стали инвалиды, у них чужие знамена и свои невзгоды, пути их неисповедимы.
Помню, что я – Третьян – треть от каждого и треть от нехватки. Я жив, потому что треть вечна, если есть единица, то неизбежна треть ее. Я не хочу быть половиной, – разделенное надвое погибает. И не может быть пирамиды из двух сторон, а из четырех – беременная пирамида… Однако, чем больше сторон, тем больше странностей, и желание разделиться наполняет грани предмета души. И палач тут как тут, имя ему кат, имя ему мучитель, имя ему – Могу изувечить за твое имя без языка.
Мое имя – колокол небольшого размера – колокольчик – Третьян – треть – ян, треньк бреньк головой об стенку, меня слышно. Мне бы соколом родиться – летал бы, да не время летать. Нынче летают машины – летатлины или лучше. А люди ползают ужами – кто в красной шапочке, кто в желтой, кто в черной, кто в синей по смиренью, и в белой пене ужаса. Зеленым остается цвет улыбки: позеленеешь в глубине травы, и пожелтеешь от избытка желчи, от сантонина, пижмы и полыни, от рвоты на пороги без дверей».
Нежданное.
Дни Третьяна наполнились новизной.
Мать определилась на работу в больницу имени Ленина. По ходатайству главного хирурга больницы, матери предоставили комнату на 17 линии у Большого проспекта, а прежнюю комнату вернули в жилищный фонд Василеостровского исполкома, так как съемщики превратились в жителей Свердловского района города Ленинграда, «гаванской шпаной», как говорил Юрий Зятюшков, с которым Третьяна свели уличные обстоятельства: «В Гавани, там со времен Петра только шпана жила». Однако в Гавани считали, что шпана живет на Васильевском острове – от стрелки до 15 линии – эта линия была границей районов. На границе тучи ходят хмуро даже в самый ясный теплый день, вероятно биотоки разделенных территорий создают стрессовую напряженность, которую подсознание воспринимает объективной реальностью. Обратите внимание, как Гроссман вибрирует коленом в чужой квартире, и как кошка Машка проходит чужим двором. Он-то вибрирует, она же не проходит, а пробегает, чуть ли не волоча брюхо по булыжникам (булыжники покрывали все дворы Питера – или брусчатка). Нос кошки гуляет между камней там, где дождевая вода или струя из поливального шланга дворника впитывалась в грунт вместе с химическими метками местных кошек, запах этих меток поднимал дыбом шерсть на спине отважного, но чуждого существа. Приятель Третьяна по бутылке в пятидесятые годы вспоминал, как на его голове и, кажется, на спине волосы вставали дыбом, когда выходил в дозор вдоль границы турецкой стороны, и напарник его ёжился и оглядывался, крутя настороженным носом. У них за спиной была родина, Красная армия и непобедимая уверенность.
По возвращении на заставу кожа обретала полный покой, хотя мышцы в теле все еще суетились, мечтая драться и бежать, но больше бежать, чем драться. Этот приятель Третьяна в Ленинграде был самым мирным человеком, он не бегал на коньках, не поднимал штангу, не учился САМБО и даже не толкался по улицам с шушерой, предпочитая уют комнаты и привлекательность книг. В книгах его привлекали насекомые самых мелких размеров, его присловья носили явный этимологический характер – возмущаясь, он говорил, что у тебя (меня) совести меньше, чем у комара, что я (ты) выходец из блошиного царства, потому что прыгаю, а не хожу и не бегаю, что я, ты или он по типу характера «палочник», так он окрестил богомола, и богомолнемедленно делался похож на палочку или на мелкий сучок. Молодые люди в то время каждый день и каждый час мечтали «бросить палку», на этом сходство с богомолом заканчивалось. Глеба Богомолова они вовсе не знали, а он уже расцветал и проживал на Васильевском острове. Гулящие друзья зазывали Андрея Мухина в компанию для прогулок по брегам Невы или вдоль Большого проспекта – именно на этих трассах появлялись девушки, девицы, девки и студентки, предрасположенные к случайным знакомствам. «Пойдем играть в городки, хочется бросить палку, говорили насекономисту». «У меня нет необходимости бросать палки, отвечал он, я человек порядочный и домашний, то, что надо, придет само, не ожидая зова». «Опять соседку дрючишь», упрекали его. «Назло завидному соседу, ухмылялся почти что ученый человек». Он был умнее своих лет и старше любого ремесленника. Он любил уют и покой кабинетного характера. Он оставался дома, в квартире, а вечером, после ужина, уходил в чулан с красным фонарем – проявлять фоты мух, тли и личинок, заснятых врасплох еще утром или днем. Следом за ним в чулан проскальзывала соседка и ровесница, которую в равной степени с любопытством привлекал Андрей и его занятия, и сам красный фонарь. Вдвоем они проявляли столько негативных изображений пристрастных объектов фауны, что выползали из чулана к полночи, когда их не замечали ни соседи, ни родители.
«Как ты это делаешь в столь тесном и необорудованом помещение?» — спрашивали Муху.
«Тесно? Теснота чувствуется только тогда, когда ты раскладываешь материал и внедряешься в работу, потом тебе привольно, к тому же в чулане у нас широкая лавка, иногда она напоминает гимнастическое бревно…»
«Я бы с бревном работать не стал».
«Ни один дурак с бревном не работает, работают на бревне, жесткость поверхности позволяет многое открыть или выставить, кроме того, соседка всегда бескорыстно мне помогает и частенько держит красный фонарь, чтобы я не промахнулся мимо кювета, а если мой проявитель разбрызгивается, она тут же прибирает или слизывает с кожи излишки».
«Ох, вот бы мне присоседиться к твоему фонарю!» — однажды охнул Третьян, он уже три месяца болтался в Ленинграде, а никакого дела ещё не нашел.
«Ничего не обещаю, но поговорю с соседкой, не исключено, что ей понравится идея совместного труда, так что потерпи, но будь готов».
«Как юный пионер!»
И нелепая надежда делалась шорохом трепетной одежды, поэтому Третьян ходил по улицам, держа руки в карманах.
Однажды Андрей Мухин пригласил Третьяна:
«Заходи к вечеру проявлять…»
Третьяна дважды просить не нужно и в настоящее время, сказал сам себе Скоморохов, стоя почти у окна и возле канцелярского стола, а четверть века назад…
Впрочем, точные сроки интересны только заключенному, свободный человек за временем не наблюдает.
Вечером он зашел навестить Андрея Андреевича Мухина, человека, заслужившего золотую медаль по окончании полной средней школы, – медаль эту все же пропили, потому что Андрей был обидчив: «выдали жетон, как псу на сезонной выставке, что я теперь – должен лаять?!»
«Продай и не лай».
«Найди купца».
«Купец Карацупа – любитель хаш супа, дает сто рублей».
И золотая, по крайней мере, блестящая медаль уехала в погранвойска Кавказского военного округа, где проживал знаменитый пограничник с женою, детьми и внуками, воспитывая очередного Джульбарса. Однако детали одной ветки никак не могут быть листьями для другого дуба, или кустарника, или газонной травы. Медали юношей питали кратковременно, и далее не интересовали как сувениры.
Однажды вечером Третьян навестил Андрюшу – тот ждал и не нервничал. Она – соседка – тоже ждала, она была в тот день нетерпелива, и первой ворвалась в чулан, где Мухин обычно проявлял негативы и печатал фотокарточки, а мокрые фоты на бельевых прищепах подвешивал на веревку, растянутую по диагонали чулана. Включили красный фонарь, погасив тусклую лампочку под потолком.
«Я ложусь, сказала Валя, Галя, Вика или Зинаида».
«Подержи фонарь, выше! сказал гостю Андрей».
«Ничего не вижу, тряпки мешают», заметил Третьян».
«Тряпки можно закатать вверх, а если кто постучит, сразу сбросить вниз – и все закрыто».
«Не разговаривай!» — зашипела соседка.
«А ты лежи и помалкивай», — нагрубил Андрюша.
«Иногда мне молчать не хочется».
«Не замолчишь, я тебе рот заткну».
«Сейчас не надо, ты меня еще не познакомил со своим другом».
«Моего друга ты знаешь уже полгода, а друга моего приятеля можешь посмотреть, он вроде бы палочник».
«Нисколечко! Он похож на рюху, толстенький и короткий».
«Никто мне говорил, что короткий! Не нравится, не смотри».
«Почему ж мне не смотреть, на то глазки есть, чтоб видели, но у Зятюшкова длинее – сосиской, а тут – сарделька».
«Заткнись сарделькой!» — приказал Андрей.
«А он фонарь на меня не уронит?»
По коридору за дверью прозвучали шаги. Мимо. Это хорошо, что мимо. Все поголовье населения в чулане облегченно вздохнуло.
«Давай, помогу, а то мимо».
«Ты ноги опусти, когда войдет».
«Угу».
«А если выпадет, поднимай».
«Угу».
«Всегда поднимай и опускай!»
«Мм-у, жестко от скамейки, синяки будут».
«Тогда перевернись».
«Не вижу, где…»
«Я посвечу, а ты потрогай».
«Мм! Мм!»
«Вставляй! Чувствуешь, скользко?»
«Как в болоте».
«Меняемся местами».
«Не-а! Я тоже хочу меняться. Давайте пирамиду. Андрей – основание, я – сердцевина, а Треть – сверху».
Время стремилось в неведомую сторону, и вдруг за стеною раздались куранты на Спасской башне в Москве.
«Все, сказала Валя, Галя, Вика или Зина, хорошенького помаленьку, мне спать пора. Хотите, в субботу повторим, только я буду командовать парадом, согласны?»
«Подумаешь, командир!»
«Да, командир, специально для таких, как ты, и вообще здоровым людям матриархат нужен».
Третьян остался с Андреем при красном фонаре возле кюветиков с проявителем.
«Что скажешь?» — спросил Андрей.
«Ты хорошо устроился, завидую».
«Мне уже надоело, хотя развлекает».
«А кто такой Зятюшков?»
«Ревнуешь? Юрка это, с 12-й линии, он стихи пишет».
Когда они познакомились, Третьян был почти на пять лет старше Мухина, но он обучался в ремесленном училище, а «ремесло» считается пацанами, даже если имеет паспорт с постоянной пропиской. Андрюша Мухин подружился с Третьяном в 1948 году, когда учился в девятом классе. Место знакомства было общественное – библиотека.