ТАТЬЯНА БОНДАРЧУК. Эссе

21.01.2015

 

Татьяна Бондарчук

 

Юрий Литвинов

эссе

 

Не успели оплакать Леонида Иванова, умер Юрий Литвинов – замечательный поэт, не получивший громкой славы.
С Литвиновым я познакомилась летом 1993 года. Ко мне зашел Влад Колчигин.
— А дети где? – недоуменно огляделся он.
— Маме отвезла…
— Значит ты свободна…
— Да.
— Тогда поехали к Литвинову.
— Хорошо.
Нас тепло встретили. Юрина жена накормила ужином – кажется пюре с сардельками. А потом Юра читал стихи… Слушать его строки – все равно, что слушать музыку. Я удивилась, почему его не печатают — стихи аполитичны, мелодичны, хороши.
Наверное, мы уехали последним поездом метро. Яся и Соня были в Одессе у моих родителей. Павлик поехал к другу на дачу. Ночные киоски тогда только открылись.
— Давай возьмем бутылку вина, – предложил Влад.
— Давай.
Пить мы окончили в три часа ночи.
Я постелила Владу на диване Павлика, а сама ушла в другую комнату.
Утром бухнулась рядом с Владом.
— У меня было две женщины, – сказал Влад, хватая меня за запястья.
Что это означало, я не понимала. Усмотреть в этом какую-либо логику тоже нельзя было. Я формировалась в мире, где ночь, проведенная наедине – не повод для знакомства, где спрашивали имя иногда после траха, а иногда ночи бывали и не совсем наедине, а с несколькими сексуальными партнерами.
Ситуация удивляла и именно ночь после Литвинова определила наши отношения с Владом на долгие годы.
Семья – жена и сын – не поддерживали увлечение Юрием Литвиновым поэзией. Он должен был зарабатывать деньги.
И литвинов послушно торговал книгами. Мошеничал, скупая у друзей библиотеки за бесценок, отдавая поставщикам за реализованное только треть и прочие дебильные хитрости.
И все это как-то совсем не вязалось с его стихами. Несколько экземпляров своей книги «Не выходя из кофейни» я ему подарила. Он сказал: «Не для продажи, а для внутреннего пользования». Ладно…
Мелочность простолюдина и незамысловатая хитрость торгаша странным и непонятным образом уживались в нем с размахом творца. Как будто кто-то невидимый менял его каждое утро и каждый вечер.
На прозе.ру он прочел мой роман и тот ему понравился. Во всяком случае, Литвинов так написал мне на электронку.
— Я его опубликую, – это уже по телефону. – Только надо сократить. Приезжай ко мне домой, будем сокращать.
— Если дело в объеме, – ответила я. – Ты можешь ненужное тебе выбросить. Мой приезд необязателен.
Обиделся.
— Ты должна сама это сделать. Не намерен я жевать ваши сопли…
Никому я ничего не должна. И это уже очень давно.
А Литвинов не намерен, так не намерен…
Я не вижу будущего у бумажных книг, поэтому мне по барабану, будет мой роман напечатан или нет. Стоит ли добавлять, что, конечно же, он до сих пор неопубликован.
Вдова никого не оповестила.
Последние годы Литвинов жил на Сумской. Прямо над балкой. Каждое утро он спускался вниз торговать книгами. И каждый вечер поднимался наверх. Этим маршрутом его и пронесли в последний раз.
Поэты, торгующие книгами, это видели и всем рассказали… П е ч а л ь…

Стихи Юрия Литвинова

Из цикла «За музыкой»

* * *

От глухонемых одиночек-
ночей ослепительных снов
на музыке сосредоточив
всеобщую музыку слов, –

от музыки – к слову, и снова
слова темнотою теснят,
но разве мне дело до слова,
когда я стихиями взят
и выброшен бурей на берег,
где музыкой снова томим,
я там оставаться намерен
до встречи с собою самим,
где вплоть до рассвета сверкает
поддельно-раздумчивый свет
неправды того зазеркалья,
которого, в сущности, нет,
где солнца тускнеющий уголь –
ущербной краюшкой луны,
где дни повернули на убыль
к ночам безнадёжной длины,
где звёзд круговою порукой –
молочной цепочки кольцом –
я связан и, тьмою-подругой
вколоченный заподлицо
в упрямую музыку снова
прямыми ударами звёзд…
Но разве мне дело до слова,
когда я за музыкой рос,
когда я травою распознан
и новой отмечен звездой, –
и вот уже звончатый воздух
следит во все звёзды за мной.

А голос ушедшего века,
где музыки тёмен маяк, –
всего-то забытая Мекка,
и та, говорят, не моя.
И мне б от себя откреститься
и к ней повернуться лицом –
да жаль окольцованной птице
расстаться с приросшим кольцом…
(И тьмы раскалённые главы
к заутрене выльются в стих,
но разве мне дело до славы,
а славе – до песен моих.)

Ноябрь 1984, 4 декабря 1987

* * *

Не в ладах я с конвоем Бетховена:
он октавы подковами гнёт
и, пудовые цепи пуховыми
подминая, подъемлет народ,
глухотою, как хохотом, охнутый;
он округу ведёт по прямой,
выгибая по каторге вогнутой
корабельной сонаты прибой.

Точно равный, не спорит со старшими
и, не спрашивая ни о чём,
на две четверти бравыми маршами
нас по траурным травам влечёт,
оставляя за той половиною
жизнь – Элизе, и к жизни чужой
припадает глухой горловиной тьмы,
рассекаемой звёздной межой.

Но настойкою лунного вермута
я напрасно гортань опалил,
оттого что один только Лермонтов
со звездою Полынь говорил:
ведь недаром подростку-поручику
было Демоном до вручено
то, что Ангелом после получено
и по небу полуночи шло.

11 декабря 1988

* * *

Нечем? То я намечен
розу втереть в узор,
и чернота – тон речи –
роздана – за надзор
аду. Кто я? Откуда
та рука – в аккурат
ладу зари – раз удаль
даром и – мимо – рад.

Мечен-то ты: тот нечем
сжечь черновой позор:
ветхое красноречье
пеплом уйдёт в подзол,

гулом с углов – в глубины,
молнией – в «молоко»,
трепетом голубиным,
огненной – вплавь – рекой:

словом – пуста кружка.
Музыка не слышна.
И за остывшей вьюшкой –
полная тишина.

14 июля 1994

Из цикла «Сказки N-ского леса»

* * *

За деревьями не вижу я леса.
Попаду туда – блуждаю в трёх соснах.
Отпустил бы ты меня, болезный,
погулять-повеселиться на воздух.

Что умею только петь я да бегать –
виноват лишь ветер – старый бродяга,
что не знаю я иного веселья –
в этом оба мы виновны да брага.

Что жильё моё – барак да берлога,
что одёжа – казённая роба,
что хоронят здесь голым, без гроба,
это враки, ну а ежели правда:

что весёлому печаль – помеха,
что бессонному свеча – отрада,
что бездомному звезда – утеха,
воля – вольному, а мёртвому – слава.

Всё равно теперь – стихами ли, прозой
или просто обойдёмся словами:
во поле стояла берёза,
да и ту, видать, зэка заломали.

Там теперь зияют новые звёзды
в разлинованных пяти старых чувствах,
и вдыхать потерь игольчатый воздух,
как ребёнок, осторожно учусь я.

Всё равно теперь – стихами ли, прозой
или просто обойдёмся без песен:
пусть в лесу меня, повесу, повесят,
потому что пуст берёзовый воздух.

Ну а если над берёзовым полем
зазвенит в куски разорванной цепью –
отпустили волкодава на волю
поохотиться за мною по степи.

А когда шальной весёлый осколок
мне косой осой в затылок вопьётся –
значит, мне хватило вволю иголок:
только кто ж на волю жив доберётся.

И плыву я тихо-тихо по кочкам:
в небе тесно мне, а во поле пусто –
знать, я сызнова родился «в сорочке»,
а кавычки ты привычно опустишь.

Август 1983

* * *

На свободе ли в карточном домике,
под замком ли в бетонном мешке –
как понять, что тебе уготовили,
с кем тебе поделиться и чем –
не своей незавидной везучестью,
не всеобщей пайковой судьбой.
Надвигается время могучее.
Ты, мгновенье свободы, постой!

Лезть наверх в обезличку картонную,
оставаться в резерве внизу?
С сеновала ли снимут, с кордона ли –
не оставят торчать на возу,
по ухабам родным да колдобинам
на крестьянской телеге свезут:
расступается лес заколдованный
и нестрашный мерещится суд.

Но не знают держащие за руки,
что не хочешь бежать в никуда, –
не видать им, как плещется в заводи
журавлиного клина беда.

Эх, сойти бы – сойти бы за невидаль,
но пеньковая тяга крепка,
поразмяться – нырнуть бы за небо-даль,
да куда там уйти от стрелка?!

И привидится утро Успения –
журавлей долгожданный отлёт,
и как будто моё невезение
затянуло под хрустнувший лёд.

Только глаз ястребиный извозчика
всё за мною следит и следит,
точно знает: единого росчерка
хватит мне, чтоб упал я, убит.
Смотрит в спину двустволка лесничего,
что не целясь без промаха бьёт.
Он-то знает доподлинно: вычеркнут
я из списка, а всё же везёт.

А зрачок то растёт, то сужается,
но извозчик смеётся: – Не бойсь!
И чего он, болезный, пужается?
Дотемна доберёмся, авось…
Подмигнёт да в лицо расхохочется
и махрою в зубах полыхнёт –
и вернётся ко мне одиночество
и на землю с телеги швырнёт.

И, в конвойном барахтаясь месиве,
я зубами узлы развяжу
и, судьбу поминая невесело,
упаду на чужую межу.

То не время нас в розницу взвесило,
не пространство сровняло с землёй –
красно солнце туманом завесило,
завернув его в кровь с головой.

А со станции, крестиком меченые,
вагон-заки – один за одним…
И летит над родимым отечеством
лжепророчества тягостный дым.

1990

Из цикла «Stephanos»

* * *

Была пора – цвела бедой
герань за шторкой ситцевой,
пригоршня – ледяной водой –
такой, что небу мыться в ней,
и вправду – таяла звезда,
и смерть была поблизости,
и кто-то правду насвистал
о правде грубого холста –
не ветер ли? – и сразу стих,
и брызнул стих о низости,
и, с радостью сверстав,
пошла дорога скатертью,
и, охмелев от торжества,
земля предстала матерью,
не помнящей родства.

Потом как раз пора была
параграфов, пора торгов,
пора летать в параболе
над папертью да каторгой;
но грезили вы, видя сны, –
не видеть нам, не вычислить,
как на прогалинах лесных
вас умирали тысячи.

Потом пора потерь была –
эпоха дверью хлопала,
да вывезла гипербола,
захлопнув окна опыта,
и распахнула даль.

Не грезь, не грейся угольком –
костёр потух в сновиденном
лесу. Заводит ни о ком
свой хор весна обыденно.
А мне за нежной вьюгою
глотать непобедимый быт
и всё летать по кругу бы,
когда бы кругу быть.

1982

Баллада-былина

Когда бы мог оставить звучать
балладу – былиной,
но сжат в комок – колёса стучат
по насыпи длинной;
когда бы мог, открестясь, назвать
былину – балладой,
но с веком каменный воздух, знать,
никак не сладил;
когда бы восславил водой одной
поток Неглинки,
но жизнь окончилась «одой»
и началась – былинкой,
как если б в Ильмень глазами Садко –
льющийся трепет,
как если б гусли простора – глотком –
в иссохшем русле,
как если б в фильме – тайком – о ком? –
но не пустят.
Как если б правду – чужими глазами –
наружу – ладно б! –
как если б, глазом скользя, сказал
о главном,
как если б, но мы на вокзале, откуда
нельзя, но когда бы, когда бы оттуда –

одною дорогой – родною тропою
невиданной – поздно! – до тех родовых
открытий, когда бы подводной травою,
когда бы приростом колец годовых,
когда бы прирос ты к родному перрону,
как если бы снова дыханье Невы,
когда бы не мы уронили перо, но
не мы на вокзале, и немы не мы.

Когда бы не годы, гонимые страхом,
когда б не годами лелеемый страх,
когда бы размах побеждали размахом
и самый размах не развеяли в прах,
как если бы по´том загробных рубах
плечистый Акрополь за жизнью не пах, –
тогда бы с ван Рейном в дозоре стояли
и яблочко-песню держали в зубах!

21 ноября 1987

Из цикла «Числово»

* * *

Узорочьем речи
на пепельном известняке,
виющейся речкой,
кипящей в чужом далеке,

бежало бумаги,
с листа норовило спорхнуть,
хватая губами
свободы воздушную ртуть

и тем озадачив,
чего в эпитафии нет,
рвалось наудачу –
касаточкой – прочь – на просвет.

Срезая пространство,
росло, и с простором всерьёз
не в силах расстаться,
ни звёзд не хотело, ни роз.

Игрой втихомолку
сожжённых не стоило свеч,
терялось иголкой
и щебетом тешило речь.

То прозой заборной,
то пробой бегущей строки
рябило на чёрном,
то, белым стихам вопреки,

стихами на случай,
случалось, сияло, лучась,
чтоб, их не дослушав,
молчать, как молчит и сейчас.

И, как и пристало,
невечными будучи, нам
сверкало кристаллом –
личина-невеличина.

Не образ-подобьем
являясь, к началу неслось
быть свето-подробьем
всех снов, оснований и слёз

и в сумерках истин,
из тьмы сновидений уйдя,
сияло пречистой
росинкой земного дождя.

12 июля 1984

Из цикла «Чернозём»

* * *

За ложь и несвободу,
за страх воздав сполна,
сквозь призрак небосвода
на нас глядит она.

И нам её вполне бы
хватило на двоих,
но занявшей полнеба
не уместиться в стих.

Свободными стихами
её восход воспеть…
Да время истекает,
пока тускнеет медь.

10 сентября 1987

* * *

Тебе ли, смертельного мела белее,
тебе ли на зеркальце дали дышать,
как дожившей до своего юбилея,
с которого рада – да некуда дальше бежать

от ужаса, – встали на время! – ушедшей,
тебе ли твердить об одном, об одном?
А жизнь – это тихий такой сумасшедший,
бормочущий «жить» под высоким окном.

12 сентября 1987

* * *

Тучки золотой обрез
вспыхнул и погас:
мгла из мглы глядит на нас
миллионом глаз.

Робкий запоздалый луч
озарил поля,
вот и заперта на ключ
целая Земля.

И легка такая тьма,
что, оторопев,
птицы, как сойдя с ума,
пали на тропе.

И, не видя ничего, –
прямо – как волна –
сквозь немолчный волчий вой
поднялась она –
окатила всё окрест
пенным серебром…

И лежит оконный крест
на лице моём.

17 сентября 1987

* * *

Мне бы с горстку всего воронёной землицы –
поразвеять печаль над ранимой землёй,
да потухшее лето, боюсь, не продлится
и не вспыхнет подсолнухом век золотой.

Но чем глубже врезаюсь я в землю, тем глуше
голос чистого света, что тщетно хранит
воронёное небо в воронежской стуже
и земля, обречённая память хранить.

А с прозрачного свода ночного собора
осыпает зерно Млечный Путь колоском,
и пора возвращаться в разбуженный город,
где подсолнух встаёт над стеной городской.

Октябрь 1987

* * *

На прощание приду
уцелевшее припомнить –
и рукою отведу
ветку от обиды тёмной.

И на мне прощальный взгляд
остановится, но слякоть,
нет, не пустит нас назад
и заставит ветки плакать
жёлтым дождиком во мгле,
океан листвы объемля,
в ноги кланяться земле,
заклиная эту землю.

Но опомнясь, окоём
запоёт о невоспетом,
что зовёт любовью к свету
одинокий чернозём.

14 октября 1987

1 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F