ЕВГЕНИЙ ЛИНОВ. Фрагменты из антиромана «ЛЖИЗНЪ №5». Продолжение…

24.11.2014

Чтоб мне не дойти до последней черты!

Стиль жизни…  это то, как ты не зависишь от предложений, от которых нельзя отказаться.

Как я изменял стилю со всем, что меня окружало! Изменял и не каялся. Потому что изменялся сам, и мои превращения насыщали меня любовью. Жизнь преподавала мне этот предмет, требуя прилежания. Это теперь, на заре моей старости, нет предмета, а тогда, когда юность только-только отпраздновала свою кончину, и я стоял у ее гроба с 0,7 литровым огнетушителем портвейна № 13, предметы были очень предметкими…

Март. 1970.

… В моей комнате всегда все в порядке, но я редко бываю здесь подолгу. Не выдерживаю. Почему-то не могу делать дома то, что касается меня лично. Когда я дома, это личное касается всех в нашей семье. И мне начинает казаться, что вещи разбирают меня по кусочкам, и я становлюсь их собственностью. Я ощущаю какой-то идиотский хаос, который вырастает в гнетущее неудовольствие собой. Пустота… она раздувает меня так, что вот-вот я разорвусь на мелкие осколки. Чёрт знает что… Вещи раздражают меня. Вещи, вещи, вещи… по всей моей комнате. А может, это в порядке вещей, когда вещи в порядке? О чем это я? Неужели все это я наблюдаю в детском игрушечном калейдоскопе, где тысячи непонятных осколков всевозможных цветов, порезанных на треугольнички, как круглые рождественские торты, то рассыпаются, то вновь собираются в четкие фигурки, законченные, как предложения. Это память? Я помню, что было десять, пять лет назад, Но тот, которому сейчас, сколько мне было тогда, разве живет тем, о чем помню я? Может быть, он изменился за эти годы. Тот, которому сейчас столько, сколько мне было тогда? Конечно, если он видел мои ошибки. Да… И поэтому сделает их снова, чтобы проверить, насколько глуп я, что сделал их.
А может быть он рациональнее меня? Стоп! Почему я должен разбираться в этом? И вообще, какого черта, я все это говорю, ведь рядом никого нет. Кругом одни только вещи. Вот именно, оттого меня и раздирает. Я хочу высказать этим тварям все, что о них думаю. По крайней мере, я буду рабом, который осмелился сказать своим повелителям всё.
Смешно. Ведь я сам могу сделать с вещами все, что захочу. Но разве это изменит мою природу? Быть рабом всегда легче. Нужно только почувствовать, что так удобнее. Всего лишь – подстроить себя. Повелителю труднее, ему приходится подстраивать под себя. А это большое искусство. И страх, что за спиной тебя ненавидят. А это опасно. Рабу нечего опасаться. Презрение, которое он вызывает, делает его ничтожным, лишающим интереса. Раба не ударят исподтишка. Рабов убивают открыто, на их же собственных глазах… И это в порядке вещей.
Вещи… Они существуют для моего благополучия. Почему же я все время бегу их?
До того, как оказаться здесь, я шел по красивой маленькой улочке. Она была удивительно чиста. Ни одного человека. Мне показалось, будто дворники вымели ее после того, как люди переехали отсюда, и здесь больше никто не живет. А может быть, я придумал эту улицу, и ее не существует.

Май. 1970.

Одиннадцать. Старые деревянные часы медленно разливают по комнате тонкую бронзу. Три огненных апельсина в хрустальной ладье. Я беру один и сажусь в кресло. Три апельсина – сказочная любовь, превращенная в комедию. Доказывать любовь к апельсинам, сдирая с них кожу-ру? Может быть, так не только с апельсинами?
Моя комната. Мои вещи. За время отсутствия они отвыкли от меня. Я стал редким гостем, потому что живу в другом месте. И во мне происходят разные перемены. Вещи меняются не так быстро. Но стареют они, пожалуй, быстрее. Редкие вещи доживают до смерти вместе с хозяином. Если бы я чаще бывал здесь, наверное, не замечал бы, как поблекла их ослепительная полировка, и что мое отражение становится все менее четким. Да, они стареют быстрее. В отместку за власть над людьми. Разве мы не посвящаем вещам большую часть нашей жизни. Те, кому удается избежать этого, еще более одиноки. Потому что весь мир вертится вокруг вещей. Вот же парадокс: вещи хранят время, которое с легкостью расстается с ними, потому что ненасытно.
Но древние оказались мудрее: «Tempo edax, gomo edacior»* – так это звучит на мертвом языке латыни…
Отрывки… Из семидесятого. Мой первый несбывшийся роман. Но, видимо, романы не сбываются: они закручиваются, как пружина часового механизма. Тогда что-то сломалось. В механизме.
А пружина так и осталась закрученной…

Платили нам хорошо по тем временам. СМУ №11 Главмосстроя заслало меня на секретный П/Я – 2008. Тайну, которую хранили кирпичные стены недостроенного объекта, должна была скрыть штукатурка. Нас бросили на отделку девятого этажа. Перекрытий еще не было, и раствор подавался сверху краном в больших емкостях. Леха стоял спиной к незакрытому проему окна на девятом этаже и совковой лопатой выгружал раствор из контейнера в ведра. Я подавал их штукатурам на козлы. Худенький, но жилистый, он усердно вонзал свою совковую в раствор.

При каждом подъеме жилы на руках его вздувались, скулы заливались кумачом, а тяжеленная лопата, описывая дугу и переворачиваясь, смачно шлепалась в ведро. Пацан старался, это был его первый рабочий день в бригаде.
Лопата вновь захватила большую плюху раствора, и Леха спиной изо всех сил потянул ее на себя, как вдруг что-то треснуло, черенок надломился и большие резиновые сапоги, сделав кульбит, мелькнули в воздухе. Мы бросились к проему, и увидели, что Леха, зацепившись за двутавр, торчащий из стены, висит между восьмым и седьмым. Оцепенение медленно заполняло всё. Казалось, само время парализовано. Не помню, сколько это продолжалось.
Его сняли монтажники, обвязав стропой. Рассказывали, что никак не могли отцепить его руки, которые судорожно впились в балку. На следующий день Леха исчез. Остались только резиновые сапоги, которые дал ему я. Да-да, те самые, счастливые резиновые сапоги, которые спасли меня, когда пробитый кабель в 10 000 вольт погрузил часовой завод во тьму…

………………………………………………..

Ровно в четыре пятьдесят девять я стоял у дома, где жила Людмила.
Она вышла в пять: – Точность – вежливость королев, – сказала она.
– А сверхточность? – спросил я.
– Это мужские причуды.
– Ну, что ж, будем считать, что ты чудо, а я при…
– К неприступным скалам бурым подходил он с каламбуром, – хмыкнула она.
– Ну, вот ты, мать, и показала мне Козьму. Я должен смыть свой позор.
– Чем же?
– А это уже сюрприз.
Трамвай довез нас до бассейна «Спартак». Мы прошли в арку и спустились по трапу на понтон лодочной станции.
Слава КПСС! Это она позволяла получать каждому по труду, требуя от каждого по способности. В мире ничего лучше не было, и нет: десять копеек за час гребли! А я был способен заплатить даже за четыре! Я говорил партия, а подразумевал партию с Людой! Да здравствует солнце лучистое!
– У вас четыре часа. Весла получите у дежурного, – кассирша выдала мне жетончик.
Весла я выбрал по своему усмотрению. Толк я знал, так как несколько лет занимался академической греблей. Хотя техника гребли на ялах сильно отличалась, мне хотелось показать, как здорово умею это делать. Минут через пятнадцать мы вышли на фарватер, и удерживать лодку наперерез сильному течению стало трудно. Я снял рубашку и, работая всей спиной, пошел вдоль волны к песчаной косе, примыкавшей к городскому пляжу.

*Время ненасытно, человек еще ненасытнее.

Солнечный диск повис над нами и как змей, привязанный к лодке невидимой веревкой, жарил своим огнедышащим жерлом. Мы не разговаривали. Люда зачерпнула ладонью воду и смыла с моего лица пот, который я периодически пытался сдуть. Стало легче. Течение спало, и лодка пошла ровней. Метрах в пяти от берега я сбросил сандалии, спрыгнул и, сохраняя движение, завел лодку подальше в берег.
– Это же необитаемый остров, – воскликнула Люда. Она спрыгнула на влажный песок.
– Почему необитаемый, вон живые существа, – я показал вдаль.
Коса убегала далеко к зарослям ивняка, и в самом конце ее виднелись силуэты, стоящих по пояс в воде рыбачков. Изредка, пытаясь подсечь добычу, они подергивали свои спиннинги и этим подтверждали, что живы. Лиц было не разглядеть.
– И чем мы будем здесь заниматься? – спросила она.
– Шахмат у нас нет. Будем грехи искупать.
– Ты с ума сошел, я же без купальника.
– А голыми, слабо? Я снял джинсы. И взялся за плавки.
Она задержала на мне дикий взгляд и вдруг нервно стала расстегивать блузку. Лифчик и юбка вслед за блузкой полетели в лодку. И она, как в замедленной съемке, стала вынимать свои длинные красивые смуглые ноги из белоснежных кружевных трусиков. От неожиданности я застыл.
– Остолбенел? – спросила она, – давай, рыцарь печального образа, обнажай доспехи.
Я снял плавки, и она затолкала меня в воду. Мы плюхнулись в прохладную течь. Вынырнув, она попыталась утопить меня, но я притянул ее к себе. Моё возбуждение передалось ей. Она хотела отстраниться. Но я уже не владел собой и прижал еще крепче.
– Ничего не будет, – она чмокнула меня в губы.
Я с трудом остановил себя: – Ну, конечно, я же у тебя первый!
– Дурак, ты – нулевой.
– В такие-то преклонные годы? – со злостью сказал я.
– У тебя будет возможность убедиться в этом, – спокойно сказала она, – если будешь умником.
Что творилось в душе…
Ну, почему за это всегда приходится расплачиваться телом. Какое-то время я не мог выйти из воды. И когда вышел, машинально стал одеваться. Она наблюдала. Потом также, не торопясь, оделась и села на корму. Я столкнул лодку, разогнал, и, запрыгнув, взялся за весла. Обратный путь пролетели как в распашной четверке. Дурацкое самолюбие, я никак не мог успокоиться. Несколько раз, пока греб, я давал слово ни за что не возвращаться к ней, но, исподтишка бросая на нее взгляд, чувствовал, что не скажу ей об этом. Ее притяжение было неодолимым.
– У вас же еще два часа? – сказала кассирша, принимая жетон. Я не ответил, вставил весла в лунки, и мы по пружинистому трапу поднялись на берег. Молча.
– Не упрекай меня без нужды, – пропела Людмила, садясь в трамвай, – я позвоню. Трамвай тронулся, и я увидел, как, стоя на площадке заднего вагона, она обернулась. Лязгнув на повороте, трамвай исчез.

Александр Сергеевич был гипотетиком. Написать о вредности Севера за сто пятьдесят лет до появления одноименных папирос!

Интуиция умнее африканца.

Дача в Разливе. Съезжаю.
Друг приехал за мной на Джипе. Много вещей. Замок входной двери не отпускает меня, не хочет закрываться,.. Несколько капель машинного приводят его в чувство. Сыро. Моросит с утра. Но вот, все – вещи погружены. И я с трудом подтягиваю калитку. Она тоже косится: то ли на меня, за то, что оставляю ее в таком положении, то ли на погоду. Разбухла от дождей, стала тяжелой и неповоротливой. Без усилий не притворишь.
Известный романс не про нее. Слишком стара. Домик тоже рушится потихоньку. Рушится вместе с нашим миром…

Жить загородом: читать с листа прогнозы ноября,
легко переносить сырую тяжесть в сапогах,
учиться быть не скользким – на корках льда,
в озерах озирать прилежные леса и понимать природную дремучесть.
не знать и не считать, почем здесь зря,
не закружиться на чужих кругах,
и чувствуя, когда среда
пытается тебя заесть, не мучась,
принять для стойкости настойку кедрача
и отломив горячую горбушку калача,
балдеть от запаха.
Запахнуто жить загородом – участь
хозяина участка – хотя и десять сот
его не поднимают до высот
какого-нибудь латифундиста
(в больших угодьях можно заблудиться),
а здесь, в пределах низменных красот
смысл можно находить…
и находиться.
Жить загородом без женского плеча,
плывущего, как теплая свеча
в опочивальню ночью, в мезонин –
грех, быть может не поэт, но гражданин,
(пока еще не полный идиот),
как истый патриот,
обязан рядом лечь,
неважно, что плечо не стоит свеч.
Жить загородом (не городить), а значит, уберечь,
и дать душе извлечь
речь – не мальчика, но мужа,
а если не извлечь, тогда к чему же
жить загородом в кручине тучных висяков,
где жовтных и блакитных облаков
сплошь невидимость, где как нигде закат
легко зависнуть может над движеньем КАД
и стынуть в студне оловянных фар
под фаросейство дождевых кифар.
Как не сказать: «ноябрь уж на дворе!»,
разбросаны серебряники луж,
а ветер занесен, дюж и несносен,
при коронарной недостаточности сосен
их прямота – убийственна:
как следствие за тридцать дней до Рождества
листва – мертва,
нельзя жить загородом, не чувствуя родства
с любителем «природы увяданья»,
почувствуешь ужо
предательство преданья,
пусть верится с трудом,
но слишком уж свежо.

Трасса не загружена, но едем не торопясь, болтаем. У мужиков всегда есть о чем. Еще бы. Воспоминания о бабах любую нудную дорогу могут превратить в эротический фильм. Главное не гнать, детали не терпят торопливости. Тем более женщины… Какая здесь связь, между женщиной и деталью, спросите вы. Прямая: в тонких подробностях. Общие фразы здесь мертвы. Наслаждение всегда детально. Обобщение лживо и безразлично.

В маленькой редакции запах моего отсутствия. Я чувствую его. Люди, не ощущающие своего запаха в безлюдных местах, бесследны. Собаки таких не любят. Особенно суки. Кинологи утверждают, что они преданнее, потому что по-женски живут следом. Но чтобы быть сукой, не обязательно быть женщиной. Все решает след, который в ней оставляет мужчина. Оставляет и – пустеет. Присутствие женщины всегда НЕ-мыслимость. Бессознательное.
Почему-то после долгого отсутствия возвращение всегда тревожно. Что-то не так в чувственном королевстве. Не сразу находишь себя. Привыкаешь частями: сначала к креслу, потом к столу, к телефону, к тапочкам, к чайнику. Но совместимость не требует кипячения. Всего лишь тепла. Только, вот, комары. Всполошились. Человеческий запах их оживляет. Но сосут кровь только самки. Природа очень конкретна…
Если в чем и обвинять меня, то только в противоречивости. Никакой нелюбви к женщине, в отличие от природы, у меня нет. Женщины умнее природы. Природа завидует им. Тяга к умным женщинам определяет степень мужского мазохизма. Возможно, это и есть любовь интеллектуала. Что ж, в таком случае я один из счастливейших. Сколько помню, женщин я любил умных. Не в обиду мужикам. Они-то воспринимают себя – несомненно, не оборачиваясь, без всяких там рефлексий. Мужской ум растворим как кофе в женской воде. А женщина, если умна, делит его не с каждым. Яркое замешивается на густом…

Замешательство, которое испытывал я после расставанья с Людмилой, сменилось самоедством. Я допускал, что чеховское ружье, висящее на стене, несмотря на придумки наукообразных литературоведов, могло и не выстрелить. Оно же висело. А где вы видели висячее, которое стреляет, а? В моем-то случае было не ружье, и не висело, и все же –
осечка. Другое дело, преждевременный выстрел. Понимаю женщин, которые готовы убить за преждевременный спуск курка. Женщины рождены для дуплета. Но здесь все было цело и мудрено. И все-таки, я бы сделал перенос ударения в слове целомудренО на последний слог. Так точнее. Не клялся бы я не ругаться матом, какую страницу получил бы читатель, посвященную Людмиле! И это несмотря на то, что я уже не мог не желать ее.

Сколько я душ загубил… или тел?
Разве они не хотели губиться
Сами… Я врать не хочу, я хотел
Тела с душой, но я мог ошибиться,
Спутать влеченье, безудержность, блажь,
Похоть – с мгновеньем слияния, в сути –
Что это: чудо? прообраз? мираж?
Кто его знает, попробуйте – суньте.
Что же, приходится грех исправлять
На еще больший: соблазн – в лабиринте.
Я заблудился: кто – дева, кто – блядь,
Не разделяю. Попробуйте – выньте.
Что мне оставалось. Я вынул. Мужики вынимают легче. Особенно из себя. В том-то и наше отличие от женщин, что у нас злость сменяется еще большим влечением. Вынуть страсть из мужчины, это значит вырезать его ЭГО ИЗ М… У женщины это называется совершенно по-другому: комплекс кастрации. Да будет это сказано не в художественной литературе. Хотя, сегодня и она оскоплена по самый этот комплекс больными ручками самих писучих женщин.
Мое присутствие в безлюдной редакции сильно скрасило собственное одиночество. Но, мягко говоря, я бы уточнил Декарта: «Пока я мыслю о женщине, значит, я существую». Мысли материализуются…
Смятение, которое я поначалу испытывал, постепенно исчезло. В зрелости покой очень напоминает волю.
Заварив крепкого чаю, я попытался переключиться на сюжет будущего романа. Может быть, и вправду время стихов проходит вместе с либидо. Не поверил бы, но симптомы… В прозе поиск слова – для смысла, в поэзии – наоборот.     

Сегодня в основном глубину поэзии определяет слабое эхо из колодца. И эта глубина, к прискорбию своему, незначительна. Всё – звук! Москва! Как много в этом звуке…

Проза потеряла интерес к философии, к психологии, к стилю: кто обращает внимание на тонкую игру ума. Сюжет! Вот что соблазно. Чем легче в женщину мы входим, тем тяжелей она от нас…

Сегодня Вес литературы измеряется вместимостью женщины, и ее несовместимостью с мужчиной, управляющим дешевым автомобилем. О! Мой чай. Он все еще не остыл…
Я переключился на свою рукопись и через некоторое время заметил, что сюжета никакого нет. Но ведь роман не может быть бессюжетным. Значит, антироман – внутренняя речь экстраверта… А что, если это эпос? Нет, в эпическом – автор отделяет себя от событий, а здесь? Внутренняя алогичность не только не подчинена последовательности изложения, она полностью заменяет ее. Черт! Почему я должен мучиться определением жанра? Если что и определяет архитектонику моего письма, то это отношение к самому себе в этом процессе. Кто Я? Вот в чем ответ.
Не опускаюсь ли я до постыдного желания лживой простоты и, наоборот, не поднимаюсь ли до похотливости чистоплюйской морали? Не допускаю ли в своё интимное сопротивление плебейскую фальшь цензора-вуайериста? Сколько раз я замечал, что он подглядывает за моей рукой. Но разве не я сам позвал его в начале своего замысла? И мы сговорились, что я не напишу ни одного обсценного слова. Но кем я буду выглядеть перед могущественным языком?      Разве не сам язык определяет естественность моего существования? Язык, который любит меня, который готов отдать мне все, чем обладает.
Я даже не знаю, когда нахожусь в более глубоком конфликте с собой: когда принимаю эту любовь и сам «прекрасно болен» или когда мы с языком противны друг другу и тяготимся. Тяжесть, которую испытывает язык в отношениях со мной, угнетает его, а во мне вызревает болезненное состояние писательской фригидности. В такие минуты оставаться вместе нельзя, иначе может возникнуть боязнь несовместимости, навязчивое состояние неудовлетворения и даже опустошения. Что же тогда? Разрыв? Побег. Он никогда не бывает бесплодным: язык – это путь собственного освобождения. И я благодарен ему, когда наш разрыв он переносит молча. Это знак согласия на возвращение. Его возвращение – не моё. Язык великодушен, поскольку величественен. Только он решает – возвращаться ему или нет. Моё же отсутствие в языке – это тяжелый внутренний диалог с искушением измениться и стать равным слову. Вот когда я нахожусь в преддверие нового языка.

Но обладание новым языком становится возможным только через труп моего реального отражения.
Так что же? Неужели жертва, которую я приношу, чтобы обладать языком, обрекает меня на вечную Зону Унижения? Ведь я жертвую, чтобы зависеть…

     Продолжение следует…

0 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F