ЕВГЕНИЙ ЛИНОВ. Антироман «ЛжизнЪ_№5». Продолжение…

18.10.2014

Жизнь повернулась ко мне Москвой. Не знаю, уехала ли Эльвира Гумеровна в академию МВД, но я свою академию бросил вместе с химией, теорией механизмов и сопроматом. Это было то безымянное время, когда членораздельно говорящий Леонид Ильич был бравым секретарем ЦК, а коммунизм – молодостью мира, и возводить его – отнюдь, пришлось молодым.

Ан-24 ткнулся в длинную полосу аэропорта Внуково, и я с трофейным отцовским чемоданом из блестящего квазикрокодила вышел к стоянке такси.

Слава КПСС! Семь рублей до станции метро Университет! Семь рублей! При зарплате «гастарбайтера» в сто сорок! Уму, чести и совести нашей эпохи тогда было достаточно, всего лишь, ума, чтобы кухарка могла долететь если не до середины Днепра, то уж точно до сердцевины необъятной родины моей, по пути глотнув «Златого базана» с раками в «Валдае». И потом – еще неделю кутить по мавзолеям, музеям революции и оружейным палатам. А по вечерам гнать пургу в «Метелице» на Новом Арбате в дыму вражеских сигарет и клёвых муромоек.

В то августовское утро с раками пришлось повременить. Стройуправление № 11 треста Мосстрой-2 находилось на углу Ленинского и Ломоносовского проспектов. Отдел кадров струил длинную очередь из лимиты. Бледнолицый усач исподлобья смазал меня взглядом по физиономии и фальцетом произнес: – Пал Саныч говорил о вас. Поедете на улицу Октябрьского поля в общежитие. Оформитесь. С понедельника в Останкино на фундамент. У вас же нет строительной специальности? Комендант вас поселит, там посмотрим, – сказал он, отхлебывая чай из тонкого стекла в мельхиоре. Он черкнул направление.

От Сокола через пять остановок я сошел. Комендантша провела меня на второй этаж и открыла большую квадратную комнату.

– Вы седьмой. Мальчики сейчас на объекте. Вот ваше место. Она оставила ключ на столе, но выйдя, тут же вернулась. – Забыла сказать, душ и туалет в конце коридора. Кухня здесь, напротив вашей комнаты. Я в триста седьмой с 10-ти до 17-ти, кроме выходных. Она задержала взгляд на моих желтых ботинках: – Груша – меня так зовут, Агрофена Силантьевна, – уточнила она.

На вид ей было лет сорок или около. Сложно было определить. Да и не зачем. Она была не из тех чудных мгновений, которые воскресали передо мной для того, чтобы превратиться, хотя бы, в несколько минут нестабильного юношеского коитуса. Мощная надстройка Груши (на зависть Норме Джин Бейкер) была пришита невидимыми белыми нитками к плоскому базису на икристых ногах, которые монументально стояли в кожаных сандалиях кустарной работы. Говорила она, нарезая фразы, удивительно мягким грудным контральто. При всей своей сексуальной заряженности, мой лемех не подлежал бы никакому восстановлению, если бы шальная судьба закинула меня в изборожденное поле Агрофены, а борозда между мной и женщиной была бы испорчена навсегда. Как упрекнул меня однажды один сиротливый и плохой питерский поэт – все своё мизантропическое дерьмо я взглядом вылил на образ ничего не подозревающей комендантши. Но, честно говоря, я подозревал, что она подозревала. Женская интуиция и есть не что иное, как подозрение.

маленькое окно на втором этаже.

я в нем, как в пустой рамке для будущего холста.

О! если бы я был знаком с Томасом Гейнсборо…

но у меня нет ничего голубого.

и я уже давно не мальчик, а старый саркастический бомж.

наверно, я был бы неплохой натурой для Петрова-Водкина,

так как для земляка Кустодиева, с его чаепитием,

я давно потерян.

вполне возможно, что Шагал написал бы меня

вылетающим из окна,

и какая-нибудь скрипка захотела бы со мной полетать.

я слышал, ей уже предлагали жить вместе,

но какая жизнь с двадцати двух летним облаком в штанах,–

я сам слышал, как она просмычала это.

странные эти скрипки,

им почему-то кажется, что штаны должны быть безоблачными.

Пурга и Бес. Джаз. Ночью. Чем больше я вслушиваюсь в этот удивительный грудной голос времени, тем отчетливей проступает стиль моего главного Я. Джаз – это Эгонетическая музыка, унесенная в гениальное время цивилизации. Теперь же брашпиль интернета наматывает меня на свой барабан, но якорь остается в глубине великого океана Я. Его уже не вынуть, он слишком сильно оброс кораллами памяти. Долгота нашей жизни зависит от длины собственной цепи, но никто не знает ее протяженности. Да и зачем?

Смысл разговора не зависит от длины телефонного шнура.

В этом – жуткое противоречие человеческой жизни. В джазе его не существует, потому что только инстинкт становится высшим смыслом существования.

У каждого человека есть свое гениальное время, когда он становится не измеряемым.

Сколько раз я уходил в безмерие? Не знаю, не смогу и не должен считать, так как любой счет – это уже измерение. Я только знаю, что это происходило. Но почему я вернулся в измеряемое? Вот что занимает меня. Якорь? Если бы…

Все человеческие Я различаются силой натяжения собственной якорной цепи: у одних она натянута до предела, и круг движений жестко ограничен, у других цепь ослаблена, и круг шире. Кто скажет, что это его орбита, пусть польстит самолюбию. Земля в иллюминаторе видна только тем, кем стреляют в безвоздушное пространство для возбуждения патриотизма.

Может показаться странным, но Зона Унижения – ЗУ – находится в пространстве, где воздуха вполне хватает.

И это еще один парадокс, который заставляет меня думать, что человек ценен не тем, что он оставляет после себя. Каждый, даже самый ничтожный гуманоид что-нибудь оставляет: кто экскременты, кто эксперименты с экскрементами. Но мне кажется, что чем больше человек уносит с собой, тем сильнее утрата в пространстве, тем крупнее дыра в ЗУ, а значит, ЗУ становится меньше для тех, кто остается.

Крупное всегда умирает коллапсально…

Джаз. Ночью. Шлюз чувств. Блюз…

Люблю блюз,

бюсты, шуршащие чешуйками блуз,

змеение бус.

Я ли

не нырял глазами под крышку рояля,

напоминающего дельту декольте,

в котором плещутся два полушария моего мозга.

Я ли

не дразнил саксофоном замочную скважину ее силуэта.

Блюз – изгнание заблюзждений, розга

для мазохиста, это

сброшенный груз уз.

И все же боюсь

отключиться,

дойдя до ее ключицы.

Такое может случиться.

О! Как лучится

Эллипс софита.

Чу! Спиричуэл!

Спиритус флат уби вульт

(дух веет, где хочет),

дум спиро, надеюсь, блюз

будет играть на моих клавишах

как Юз

Алешковский на гормонах Николая Николаевича,

пока не углублюсь

и не обособлюсь,

как член предложения,

запятыми или тире,

или член во фритюре.

Если скажете, что моё фальшивое РЕ

инфляция флексий, не оскорблюсь.

Но, любители ли вы блюз

так, как люблю его Я?

То, что вы слышите – блюзовая

моя

композиция.

Она называется «Любовь не для холуя»…

Но общая позиция

не меняется:

холуев до фуя.

 

Башня ЦТ в Останкино начиналась с котлована. Бетон уходил тоннами, казалось, портландцементная пломба никогда не закроет фундаментное дупло, но зато эта затянувшаяся безбашенность телецентра придавала уверенность в завтрашнем дне. Деньгами, которые залетали из этой ямы ко мне в карман, я зарядил хромого закройщика из швейной мастерской Военторга. И он за неделю изваял нечто. «Битловский» костюм без воротника из шикарного темно-синего отреза шерсти превратил мой торс в треугольник, какие рисуют на мужских туалетах. Мои плечи вместе с накладными косили под сажень. Небольшая стычка с двумя пьяными мужиками в общаге могла бы, конечно, крупно испортить мой брутальный портрет, но за меня вступился незнакомый худенький паренек, и за несколько секунд уложил обоих крепышей на вымытый пол коридора. Он исчез также быстро, как эти двое упали, и оставил яркий безымянный след в моей памяти. Не знаю, может быть, это была первая перчатка в весе мухи или первый советский бэтмен, но ни того, ни другого я больше никогда не встретил.

Время берет свое: 2-ой Московский часовой завод, на который нас перевели, стоял на 2-ой улице Ямского поля. Мужиков поселили в двух бараках «Янь», а девушек – в «Инь». Это эклектически отдавало квазиконфуцианством, но мы сразу не поверили, что мужские бараки из нефрита. Сучковатая полусгнившая ель как нельзя лучше вписывалась в траншейный ландшафт улицы и создавала архитектурный контраст: тем более, что напротив горделиво реял натуральный Белорусский вокзал, еще не вошедший в виртуальный золотой фонд советского кинопроката. Эта киноклассика обрела известность намного позже, в период стабильного застоя империи, а здесь – в траншеях строителей коммунизма, я усмирял свое неземное влечение к Инь по восемь часов в день, разматывая свинцовый кабель в десять киловольт, который мы тянули для заводской подстанции.

Все было как у людей.

Меня поставили долбить шурф, чтобы удостовериться в отсутствии под землей старых линий. Опыт электрика у меня был, и когда под отбойником перфоратора появились ровно уложенные кирпичи, лежащие на зернистом песочке, я сказал мастеру, что здесь проходит старый кабель. На что он резко предложил мне засунуть этот кабель в отверстие номер четыре. А поскольку кабель был слишком толстый, я предпочел шурфить. К счастью недолго.

Я уже было углубился на семьдесят-восемьдесят сантиметров, как после одной из очередей, пущенных перфоратором, внезапно послышался мощный гул, переходящий в страшный свист, и из-под моих резиновых сапог выбило бешеный фонтан искр. Я даже не успел сообразить, как неведомая сила выбросила меня из ямы, и я оказался наверху. Охарактеризовать состояние людей, стоящих вокруг, словом «взбледнулось» было бы по меньшей мере не поэтично. Бледность, которую я увидел на их лицах, напоминала цвет бледной спирохеты под микроскопом. Оцепенение граничило с параличом. Через несколько минут, когда я уже по-настоящему испугался, мне рассказали, что я поставил рекорд по прыжкам в высоту с места двумя ногами. Старый недобрый кабель в 10 000 вольт был пробит, и Московский часовой завод № 2 погрузился во тьму на целую смену.

Если бы ток, проходящий по кабелю оказался постоянным, при десяти тысячах вольт я должен был бы обуглиться, но ток был переменным и закон Джоуля-Ленца коснулся меня поверхностно: перфоратор прошил лишь свинцовую оболочку и вскользь задел только две жилы кабеля, поэтому в бригаде мне присвоили кликуху «Двужильный». Несмотря на такое почтение, оказанное мне бригадой, я был снят с объекта и переведен дежурным электриком на прогрев бетона, подальше от греха. Неприятные воспоминания о пробитом кабеле почти неделю колебали маятник моего нарушенного равновесия, но наша нормировщица Галина взяла меня вместе с равновесием на себя и прямо перпендикулярно изменила мое колебание. Она заставила меня колебаться не только вертикально, но и с ней в унисон. И это был не сон.

В один субботний день начальник участка застал нас с Галей в позе «приплывающей лодки» в бараке Инь, как раз в то время, когда я передавал Гале напряжение, полученное от кабеля, и ее от того тоже сильно потряхивало. Собрание сочинений мата, которое начальник подарил нам в тот день, я храню до сих пор. Теперь, дав обет читателю на первой странице этого повествования не покрывать матом ни одного листа, горько сожалею, что не могу поделиться великолепием русского языкознания.

Всю зиму я прогревал бетон, но в тот год в Москву пришла ранняя весна и перешла в лето прежде, чем почки успели лопнуть. Деревья повсюду беременели, и Галя, как дитя природы, не нарушила общей гармонии. К счастью, она оказалась не настолько наивной, чтобы экспериментировать с триадой 90 – 60 – 90, тем более, что вторая цифра у нее частенько конфликтовала с третьей.

Женщина всегда живет надеждой на лучшие цифры.

Во всем ей хочется дойти до самой сути, и тут уж сердечной смуты не избежать…

Признаюсь, я ее не любил.

Бывают же времена, когда не любишь.

Особенно, когда ты в работе или в поисках пути.

Поэтический пафос всегда граничит с глупостью. Как пустое с порожним. Честно говоря, не знаю, пустым или порожним был я сам той весной.

Стоял 1967 год. Именно стоял: восьмая пятилетка сильно буксовала. Стойкая останкинская телебашня уже достигла своей ресторанной высоты «Седьмое небо» и открывала необозримое будущее златоглавой.

В канун 1 мая всех работающих на строительстве телецентра наградили именными контрамарками. Я получил почетный билет на посещение ресторана и чувствовал себя на седьмом небе. Галя не пошла, она была земная женщина. Лучшая из высот для нее была высота собственного тела, когда оно оказывалась сверху. Но в промежутках она ждала и верила. И я старался не обманывать ее ожиданий.

О, эти чудные мгновенья! Я терпеливо испытывал пушкинские видения на мимолетность.

Они случались у нас с Галей в вагончике, в бараке и даже в семиместной комнате общежития, где двенадцать соседских ноздрей имитировали сладкий храп под звуки кроватного гимна. Но мы любили жизнь, и любили ее снова и снова. Я пытался быть, как можно проникновеннее. Но после каждой очередной проникновенности, меня неодолимо выталкивало на поверхность.

Ах, женщины! Как они умеют доказывать несостоятельность законов, открытых мужчинами. Где теперь эврика, принадлежащая великому Архимеду? Женщины давно доказали, что не только геометрия, но и физика у них своя: тело, погруженное в другое тело, заполняет его объем на величину своего тела. Надо же так запутать тела! А коэффициент погрешности? Нет, женщины не учитывают никаких коэффициентов. Все, чем обладает мужчина, они принимают за чистую монету.

О! Женщины… Нет, я не принимаю никаких обвинений в сексизме! Тонкий психолог непременно уловит, как глубоко скальпель моей иронии вошел в ненасытное чрево мужчины и пытается удалить метастазы стереотипа. Клянусь виконтом де Вальмоном! Именно опасные связи с нетипичными женщинами спасают нас от стереотипов. Мужчины всегда добиваются того, чего хотят женщины.

В ту юбилейную весну шестьдесят седьмого женщины приоткрыли мне не только чего, но и как…

Мечты сбываются…

В отношениях с Галей я мечтал о прогале.

Может быть, все и началось с этого анапеста… Только гораздо позже, и уже с другой…

ОНА сидела на первом ряду для комсомольских активистов и писала записки в жюри. Не успел я закончить свои стихи, как один из членов сунул мне свернутую бумажку. «В девять у выхода. Подойду сама». Ее лаконичность опрокинула все мои планы, предвещавшие халявную вечеринку за счет отдела пропаганды. Летний кинотеатр, в котором проходил День поэзии, уже накрылся закатом, когда толпа повалила через светящийся «EXIT», а я – пробрался через «Служебный», чтобы с тылу посмотреть, КТО.

Она была некрасива, но убийственно венерична. Если кто-нибудь вам станет доказывать, что в 67-ом не было афродизиаков, наберите полный рот говна и плюньте ему в рожу. Она сама была – чистейшим афро-дизиаком.

Длинная нога под тончайшим креп-жоржетом переходила в плавный изгиб без малейшего намека на живот, небольшая острая грудь, высокая шея и кожа – даже в южной провинции – редкий бархат юной мулатки. Я стоял метрах в пяти. Она обернулась, и ее глаза остановились на моей улыбке.

– И давно вы здесь? – ее большой чувственный рот остался вопросительно полуоткрытым.

– Счастливые часов не наблюдают, – я пытался разгадать тайну ее захвата.

– Я не люблю Грибоедова, – сказала она.

– Вы правы, любовь мешает образованию.

– Может, вы подскажете, кого мне не любить и за этот афоризм, – подцепила она. – Будем пикироваться или знакомиться?

– Из двух зол выбирают…

– А вы, я вижу, состоите из большего числа зол, – ее остроумие делало ее еще притягательней.

– Сочтемся славою, ведь мы свои же люди…- сказал я. Она поморщилась. – А, понимаю, вы и Маяковского не любите.

– Любит – не любит, не разбрасывайте пальцы, вы же не Маяковский. – Она начинала злиться.

– Давайте я вас мороженым угощу, – сказал я. Мы подошли к ларьку, и я купил два «Ленинградских» с орехами. – Кстати, вы сорвали мне пьянку…

– Ну, почему же, я тоже с удовольствием выпью.

Мы зашли в кафе «Огонек».

– Пока вы не напились, давайте познакомимся, – сказала она, подавая руку, – Людмила.

– Надо же, как обманчива внешность…

– Вы – хам, но явно не библейский. Может быть, вы еще и женофоб?

– Давайте выпьем, говорят, истина в вине. Или вы знаете другое место?

– Вам было бы неплохо знать своё место, для начала, – сказала она, – и за это я выпью с большим удовольствием. Я даже подозреваю, о чем вы сейчас подумали.

– Например?

– Не скромничайте, вы же не можете без противопоставлений. Уже подобрали антоним к слову «начало»?

– Надо же, какие вы знаете слова. Хорошо, я оправдаю ваши подозрения. В отношениях между мужчиной и женщиной конец – это не обязательно разрыв.

– Я знаю, что вы Кавээнщик, но мне бы не хотелось превращать наши отношения в конкурс капитанов.

– Жаль, я думал, что Бригантина только раскрывает паруса, а вы взяли и так жестоко порвали парус.

– Вы становитесь невыносимы.

– Давайте напьемся, и я стану полной противоположностью.

– Неужели вы так себя ведете со всеми женщинами?

– Только с умными. И в самых неудобных положениях. Я люблю женщин, на которых можно положиться.

– Мне говорили, что вы Нарцисс, но, по-моему, вы просто сноб, – она произнесла слово сноб с глухой согласной «п».

– А вы, конечно, сноповязалка?

– Это комплимент?

– Женщины странные, когда им говоришь, что их подруга намного страшнее, они радуются.

– Я вижу, что у нас ничего не получится, – сказала она.

– Ну, почему, вы же возбудились, а это вселяет надежду. И потом, милые бранятся, только тешатся…

– Вам хоть кол теши…

– А давайте я угадаю… вы – учитель русского языка, и закончили наше педулище…

– При всей вашей остроте, вы абсолютно не проницательны, я – технолог-конструктор, и здесь недавно, – сказала она.

– Тогда с приездом, – я долил в наши фужеры и подозвал официанта: – У вас есть мясо с кровью? – официант удивленно наклонил голову, будто не расслышал. – Ну, да, мясо с кровью, – повторил я, – девушка хочет крови, а я мяса.

Она, наконец, рассмеялась, и ее красивые ровные жемчуга повисли в затемненном пространстве зала.

– Есть только бифштексы, рубленные. – Он записал что-то в книжку и удалился.

– За какой город мы пьем? – спросил я.

– За маленький Калининград. Думаю, что вы там не бывали и даже не догадываетесь,

где это, – сказала она с подковыркой.

– Да, в Кенигсберге я не бывал.

– А вы не умеете слушать, я же вам подсказала – маленький Калининград.

– И Кенигсберг тысяч четыреста, не больше, – я был уверен, что не ошибся.

– Может быть, – согласилась она, – но мой городок находится под Москвой. Неужели вы не слышали?

– Можно подумать, что о нем все говорят.

– Это под Москвой, с Ярославского – двадцать три километра, можно даже сказать, Москва.

– Москва! Как там поется… Друга я никогда не забуду, если с ним подружился в Москве. Жаль, что мы – не в Москве.

– А мы что, уже подружились? – спросила она.

– Говорят, что женщина становится другом мужчины, после того, как перестает быть его любовницей, так что вы торопитесь, мадам.

– Надежды юношей питают… – она сделала маленький глоток.

– А Людмилы – пытают…

– Поэты все такие сексуально озабоченные?

– Видимо, вы знакомы с поэтами только по книжкам…

– Теперь и по алкоголю… я уже продвигаюсь к тесному знакомству, – чувствовалось, что она в приподнятом настроении.

– Не волнуйтесь, нам не будет тесно, у меня софа раздвижная.

– Вот вы всё и опошлили, – сказала она, но видно было, что ей приятно вести разговор в такой манере. Она чувствовала, что нравится мне, и я сам ощущал ее тягу. Людмила дотронулась до моей руки: – О, уже половина одиннадцатого, – сказала она, – мне завтра рано на работу.

– И где, если не секрет, вы работаете?

– На швейном комбинате «Болонья».

– Мои друзья хоть не в болоньи, зато не тащат из семьи… А гадость пьют из экономии…

– Опять смеетесь. А я хотела…

– Вот с этого места поподробнее, – я специально не дал ей договорить.

– Да, ну тебя, – она неожиданно перешла на ты, – извини, я сейчас, – поднявшись, она пошла в сторону туалета, ее слегка покачивало.

Я расплатился и вышел в вестибюль. Через несколько минут она бодро подошла ко мне и сказала: – Я перешла на ты, это… приемлемо?

– Вполне.

Мы двинулись к Лебединому озеру вдоль Кремлевской стены.

– Ну, тогда можно и поподробнее. В этом году я закончила Московский технологический. И меня направили на ваш комбинат «Болонья» главным технологом-конструктором. Я здесь всего три месяца. Тебя первый раз увидела на встрече с поэтами в ДК Рыбокомбината. А стихи… Мой папа директор школы в Подлипках и учитель литературы. Сколько себя помню, всегда стихи были рядом. Смеяться не будешь? – вдруг спросила она.

– Над чем?

– В школе меня звали пиковой дамой.

– И?

– Потому что у меня смешная фамилия… Пикина.

– Прямо в масть. На Бубнову или Червонову ты не тянешь.

– Ну, вот, опять.

– Но ты оправдываешь свою фамилию – ты очень острая и классная. Я сдаюсь.

Она вздохнула и посмотрела на меня, не понимая, шучу я или серьезно. Мы остановились у ворот небольшого деревянного домика с резными ставнями.

– Здесь я живу, вернее, квартирую, – сказала она. Завтра в пять сможешь?

– Даже в четыре пятьдесят девять.

– Тогда здесь. Буду ждать.

Я вышел к остановке. Трамвая не было. Пешком было долго и далеко. Старый «Москвичок» тормознул сам: – Тебе куда?

– На Кривушу.

Пенсионер немного подумал: район слыл хулиганским. – Ладно, седай, – разберемся. Два рубля дашь? Я отдал сразу. Он деловито уткнулся в лобовое стекло, и несколько раз попытался включить первую. Затем тронулся со второй и сказал: – Зараза, коробку пора менять.

Мне не разговаривалось. Я все еще был под впечатлением. И странно, никакого ощущения голяка, которое обычно возникает, если девушка в первый вечер пролетает мимо твоей койки. Я представлял, как она… нет, как я ее… в общем, на всю представлялку, которая у меня была. Тем более, ее магическое слово завтра, вселяло большие надежды…

В пятнадцать мне посчастливилось попасть в компанию парней, которые были старше лет на восемь. И методические рекомендации, которые они выдавали на предмет общения с девушками, были очень актуальны. Хотя густой дворовый фольклор, которым был окружен я лет с шести, служил не менее эффективным методическим пособием, чем поэтические лекции Баркова. Мои взрослые друзья, в большинстве с верхним гуманитарным образованием, с особенной теплотой относились к теоретическим разработкам в области половой энергетики. Изобразительные средства и идиомы, которыми я сыпал при знакомстве с девушками, усиливали и без того высокое реноме нашей компании. К тому же, при своей спортивности, и росте, я быстро вписался в довольно обширный круг. В общем, аппетит приходил во время етьбы.

Если кто-нибудь попробует упрекнуть меня в вульгарности смачного неологизма, пусть попробует его в деле, уверяю вас, это гораздо приятнее.

Сексуальная эволюция представляла чувствительную долю моего неиссякаемого витализма. В пятнах памяти неотвратимо всплывали великие имена, оправдывающие логику моих поступков. Причем, эти известные и, как правило, мужские имена непременно переплетались с неизвестными женскими, плотность которых неминуемо приводила к нашему телесному соприкосновению.

Я вообще не понимал, как это понимать.

Вроде бы великие люди, а не избежали гадкой бациллы мелкого сводничества. Но факты…

Вопреки естественному отбору, Дарвин свел меня с Элькой. Я уже было понадеялся, что барак, в котором Галя нащупала моё мужское начало, положил конец моим необъяснимым связям с великими. Но маэстро Горький прямым углом своей улицы создал перекресток с улицей Ямского поля, где у нас с Галей проходил барачный период. Это стало крутым преднамеком литературной судьбы. Встреча же с Людмилой каким-то инфернальным образом оказалась связана с моим обитанием на пересечении улиц Шекспира и Джона Рида. Великие мертвецы делали мне биографию. Кстати, я тоже был рыжим. Именно тогда я написал своё первое обращение в стихах к юноше, обдумывающему житьё, и благодаря этому попал в орган Обкома КПСС. Орган к счастью оказался печатным. Очутившись в органе, я стал понимать, что значит в высшей степени органично. Литературная судьба всегда настигает в тот момент, когда организму, несмотря на обостренное либидо, не терпится писать.

Странная штука мужская память. Иногда мне кажется, чем больше женщин живет в ней, тем дольше существует мужское древо. Попробуйте экстраполировать: чем старше пенек, тем больше колец на его срезе…

это я к тому, что когда утихают половецкие пляски

и примеряешь шагреневую кожу Бальзака,

в сущности, тебе абсолютно по,

куда течет река Лимпопо,

хрен его знает, а, может быть, Эдгар По,

но абсолютно точно – вода превращает поэта в прозаика,

а гений чистой красоты – в бабу с серпом

и ты остро чувствуешь свой конец

и прощаешься с мимолетным виденьем – «адье!»,

но и в прозе можно притянуть муде к бороде,

а с бабой уйти в полово-дье,

когда в ребро вселяется бес

или городовой японский.

ведь жизнь это, в сущности, темный лес,

но если блудить, пусть лучше будет Булонский.

и когда тебя кто-то вспомнит – икай,

вникай в звуки всемирного гимна,

чем больше колец в дереве, тем тоньше кайф

от тени, которую оно отбрасывает в долгой памяти,

как офигительная вагина.

И вот вы снова готовы подвергнуть мою абстракцию обструкции. Давайте не будем врать, хотя бы самим себе, и не станем прикрывать эту упоительную главную черту женского тела фиговым листом. Черту, которая столько раз подчеркивала мужское достоинство, даже тогда, когда оно казалось неубедительным. Чтоб мне не дойти до последней черты!

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ…

0 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F