ОЛЬГА ЗАЕЦ. Оранжерея.

20.09.2014

И каким таким прихотливым узором сложились сегодня отцветающие утренние звезды — непонятно, только место рядом с шофером оказалось свободным, и Настя, не веря своему счастью, забралась в маршрутку. За ней, подталкивая в почти бесчувственный, наглухо занавешанный дубленкой зад, втиснулась одышливая тетка. Ей так тяжело было вознести на высоту ступени свой вес, усугубленный огромной лохматой шубой, что, усевшись, она сразу же растеклась по сиденью всем измученным телом и несколько минут просто дышала, даже деньги за проезд не сразу передала. Настя почти касалась коленом ручки коробки передач, и водитель, переключая скорости, всякий раз невольно задевал рукой полу Настиной дубленки, под которой угадывалось колено. Раздражался. Дергал подбородком, от презрения не в силах даже повернуть голову в сторону пассажирки. Руки у него были коричневые с ороговевшими ногтями. И лицо коричневое. Толстовка чуть расстегнута на груди, через вырез воротника торчит седая шерсть.

А и правда душно в маршрутке. Настя закоченела на остановке до полусмерти и согревалась медленно. Но вот меховую шапку сняла и почувствовала — душно. Вообще она давно заметила, если тебе кажется, что ты сейчас умрешь, значит, израсходована только половина сил. Вот и сейчас ей казалось, что все. Сегодня, наконец, все — сорок минут прокуковала на морозе, провожая остекленевшими глазами переполненные автобусы и маршрутки, ног не чувствует, рук не ощущает, в теле не кровь течет, а обмирает жидкая молочная сыворотка. И спать хотелось до остервенения. А поди ж ты — место рядом с водителем отхватила! Где горят зеленые и оранжевые маркеры на приборах, качается лохматый резиновый чертик, прикрепленный к потолку кабины. Три иконки дремлют на панели — хранят, заботятся. И главное — лобовое стекло не тронуто мутной наледью! Ведь эту наледь на боковых окнах как не скреби ногтем, как не дыши на нее промерзшей утробой, никуда она не денется до самого апреля. К тому же в салоне, забитом черными укутанными сонными фигурами попутчиков, Настю всегда начинало укачивать. Да и не только в этом дело. Дороги не было видно сквозь ослепленные морозом окна. Дороги! А, значит и Оранжереи.

Но не сегодня. Сегодня все будет, как в первый раз, когда Настя ехала с матерью принимать у нее дела на новом месте работы. Восемь лет назад, в конце ноября. И они обе сидели на передних сиденьях. И Насте казалось, так всегда теперь и будет — ночь, пляшущая по обочинам хорошо наезженного, желтого снежного шоссе. Заплески бурой дорожной грязи тонут в бескрайних снегах. Бескрайние снега тонут в мудрой синеве светлеющего горизонта. Так всегда и будет теперь у нее по утрам. Ага, держи карман шире!

Минут сорок, как сегодня, а то и час помесишь придорожный снег, проклянешь до семьдесят седьмого колена всех, заполнивших долгожданную маршрутку раньше твоей остановки, но и порадуешься немного, что хотя бы опахнуло ноги-ледышки скупым теплом выхлопного пара.

Это все нытье, нюни, Настя понимала (опять-таки, хорошо понимать, угнездившись на переднем сиденье-то)! Но все равно. И без переднего сиденья. Нюни, нытье. Зима не вечна (почти не вечна в этих краях). Настя здесь родилась и выросла, и все равно чувствовала себя в ссылке. Это растениям хорошо в своем климатическом поясе, там, где определено природой. А с человеком, выходит, сложнее. Хоть и родное вокруг все, а как с ним смириться, с этим родным? Со смутным облачным солнцем, рыжей травой, слякотью, выглядящей, как понос, но пахнущей сыростью и бензином? С зимой этой постылой? С грязной весной, с летом, коротким и жарким, как пощечина? Одно спасение, примирение, награда — Оранжерея. С октября там цветут азалии, по графику в конце февраля распустится миндаль и апельсиновые деревья. И вокруг все тоже преобразится. Ничего постоянного нет. Ни счастья, ни горя. Ни того слепого бытия, когда вообще нет ни горя, ни счастья.

А что если это — Черная Маршрутка? Настя поежилась, нашарила за меховым воротником и под шарфом цепочку с крестиком. Ходила в их краях такая легенда: будто бы в самый час пик, когда не осталось уже сил стоять на остановке и готов ты хоть душу продать, лишь бы куда-нибудь уехать, подъезжает вдруг черная «газель», почти пустая. Ты ломишься туда, очертя голову, довольный, выбираешь лучшее сиденье. И тех, кто сел в эту Черную Маршрутку, больше никто не видел.

Водитель включил радио «шансон», повздыхал. Сзади в салоне громко разговаривали по сотовому. Да нет, маршрутка как маршрутка.

 

— Хорошо тебе, — сказала как-то Насте старшая лаборантка Оксана, незамужняя тридцатипятилетняя толстушка с изуродованными пубертатной угревой сыпью щеками, — у тебя оно хотя бы чуть-чуть было, счастье. А у меня — никогда. И мужики у тебя были, и сейчас муж есть, и сыночек здоровенький, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить.

Это Настя вздумала поделиться с ней болью-не болью, а странным чувством, с недавних пор обернувшим сердце, как сало — буженину. И не тоска, и не печаль, и не грусть. А такое что-то, что вот живешь-живешь, на работу ходишь, причесанная, накрашенная, с мужем спишь, сынулю в школу отправляешь, аккуратного, наглаженного, вечером и ужин успеваешь приготовить из трех блюд, с салатиком и киселем, и уроки у мальчика проверить, и о мужнино плечо потереться холодной щекой. Но, бывает, зайдешь в дальний конец Оранжереи по дорожке через грунтовую площадь, где растет папоротник Давалия Рассеченная, нагнешься под его рваный подол — там темно, тепло, спокойно, да так и потянет тебя туда с головой. Не в папоротник, само собой, а во тьму эту безмятежную, теплую. И чтоб навсегда.

Не поняла, в общем, ее Оксана. А Настя вдруг зажглась ненадолго от ее слов про счастье. Ведь правда. Было оно. Три года всего, но какое — золотое, настоящее. А у других вон как складывается — ни годика, ни денечка. Может, к Насте и вернется еще. Она улыбнулась, словно и не в маршрутке тряслась. Вспомнила, как тогда, на Чистых Прудах отыскала взглядом на лавке знакомую фигуру. Подошла, вдруг ощутив и камешки асфальта сквозь подошвы босоножек, и окантовку шелкового подола над коленками, и ремешок сумочки на плече, и щекотку челки по коротким волосинкам бровей. Человек поднес ко рту жестяную банку пива, глотнул, повернул голову и взглянул на Настю.

— Здравствуйте, Валера! — сказала она.

Настя была смелая девушка. Она знала, что перед ней сидит ее судьба, сидит вразвалочку, пьет пиво и не заботится о чистоте своих ботинок. Но это ее судьба. И как не дрожало внутри, как не каменела грудь, как не увлажнялись ладошки, Настя поздоровалась и взглянула человеку в тусклые невыразительные глаза, скупо опушенные короткими мужскими ресницами.

— Здравствуйте, — сказал он, не поднимаясь, — вот, жду вас.

Он вяло прожевал последнюю фразу, но в Насте она раскалилась пламенеющей проволочкой: «жду вас».

— Это вам от отца, — Настя протянула Валере плотный конверт с каталогом его выставки.

— Что он сказал?

Только взяв конверт, молодой человек подобрался и взглянул на девушку цепко и горячо.

— Он там написал вам типа записочки или заметочки.

— Да?

Молодой человек принялся суетливо теребить конверт, но, так и не разорвав ни одного стыка вдруг вскинул голову.

— А вам, Настя, понравилось на выставке что-нибудь?

— Мне? Многое. «Белая дверь в желтой стене дома». «Греческое кладбище с кипарисами». Еще… не помню.

Он поёрзал на скамейке, так и не предложив девушке присесть.

— А почему именно это?

Настя пожала плечами и тут же себя одернула, даже покраснела слегка. Вспомнила слова отца: «что за привычка у тебя. Ты что, цыганка? Вскидываешь плечи, как монистами трясешь».

— Ну, — почему? Там как бы все видно, что вы хотите передать. Что белая дверь — старая и хлипкая, что желтая стена — очень толстая. Сталинский, может, дом. А темнота за приоткрытой дверью — теплая и пыльная. И там, в этом доме хорошие люди живут. Старые, может. Или дети. Цвет еще у темноты интересный — сине-коричневый. А кладбище светленькое такое. Кипарис — это же дерево печали. Вот посмотришь на ваши кипарисы и сразу понимаешь, да, — печали.

Валера, слушая ее, весь светился.

— Вы же не искусствовед, нет? — спросил он.

— Нет. Я ботаник.

— Ботаник? Отличница что ли? — он сдержанно не то посмеялся, не то покашлял, сознавая, что острота вышла плоская. — Нет, правда, жаль. У вас прямо отцовский глаз. Искусствоведческий.

— Что вы! Я плохо в этом разбираюсь. Нравится или нет, могу еще сказать. А чтобы статью какую написать или определить, есть у человека талант или нету — это я уже….

И снова плечи дернулись. И она почувствовала, что краснота выступает даже на ключицах. Он поставил банку пива на скамейку, попытался пристроить конверт во внутренний карман ветровки. Конверт туда не помещался, а мять его содержимое не хотелось. Валера легонько похлопал им себя по коленям.

— Пойдемте, Настя, посидим где-нибудь? Тут в переулке кафе есть симпатичное.

Он поднялся. Длинноногий, худой. Джинсы грязные. Не краской запачканные, а просто грязные. Но рубашка под поношенной ветровкой вполне опрятная — белая в клетку, не мятая. Наверное, материя немнущаяся. Лицо длинное. Молодое, но на лбу тяжелые морщины. И выбрит хорошо.

Настя знала, чтобы твой взгляд казался мягким и ненавязчивым, при разговоре нужно смотреть человеку в точку между кончиком носа и верхней губой. Но смотреть на темные тонкие губы не хотелось. Она уставилась в морщины. И щекотало так внутри, от того что каждая из них — родная.

 

Машина вильнула, огибая заметную лишь водителю рытвину. Настя очнулась от теплой дремоты и посмотрела вперед. Ожили и бодро заходили «дворники», смахивая со стекла мелкие снежинки. Начался неуверенный снегопад. Далеко справа на ровном полотне совсем ночного и не помышляющего об утре пространства, показалась точка-золотинка, высунула острые лучики. Настя обрадовалась: «уже, так быстро?». Но это была еще не Оранжерея. Какой-то далекий автомобиль приткнулся к обочине на дальнем повороте. Подъехали ближе, и стали видны ласковые вспышки аварийных огней. На улице-то минус двадцать три. Значит, маршрутка притормозит около горемыки. Вдруг нужна помощь? Так и есть, остановка.

Водитель распахнул дверь. Смутно в ночи был видно, что ему навстречу вылез из аварийной машины шофер — что-то большое, в сером тулупе заворочалось снаружи. А в кабину потек дымный мороз. Погладил Настины колени так, что она, только что пришедшая в себя после холодового испытания на остановке, вновь остыла и так и не согрелась больше до самого конца поездки. Водители о чем-то потолковали. Недолго и спокойно. Видно, ничего страшного не приключилось.

А утро когда же? Уже восемь, а звезды на небе как будто все ярче, как будто дело к полуночи.

Такая плыла вокруг ночь, как на полотне Валерия Спиридонова «Зима». Хоть и не поле, сквозь которое бежала маршрутка, изображалось на полотне, а городской глухой переулок, уютно укрытый снегом, но все равно ночь была именно такая. Валера подарил картину отцу еще до их с Настей знакомства. Вроде бы подарил по какому-то профессиональному поводу. То ли в честь защиты дипломной работы, то ли после первой персональной выставки, которую отец, неровно дышавший к его таланту, помог ему организовать. Но Насте это было все равно.

Когда Валера не перезвонил ей после встречи на Чистых Прудах, она не расстроилась и не удивилась. Она знала, что природа наделила ее правильными, но не запоминающимися чертами лица, стройной, но плоской, без округлостей и изгибов, неаппетитной фигурой. На таких как она, западают не из-за внешности, а из-за характера. А где там узнать характер за парой кружек ледяного безвкусного пива в кафе! Валера не то, чтобы сразу не перезвонил, он не перезвонил совсем. Уже и съездила она к матери на каникулы, и вернулась в Москву учиться на последний курс. И зимнее пальто купила с зимними сапогами. А его не было. Но она не страдала. Она почему-то все знала наперед. И любила уже, сама себе поражаясь, как сильно.

Если отца не было дома, Настя снимала со стены картину «Зима», пристраивала на коленях, клала ладони на верхние уголки рамы. Вот она — ночь. Истоптанный следами крепко спящих теперь людей тротуар. Вялая тьма в закоулках. Ни огонька ни в одном окне. Но перспектива уносит зрителя вперед, стремится протащить его через сонный морозный уют, как иглу сквозь толстое полотно. Туда, за угол, где что-то притаилось. Грабитель? Бродячая собака? Пустота? Что-то важное и тревожное. Не то мимолетный испуг, не то судьба.

«Вспомни обо мне, — шептала Настя, — где бы ты ни был, — думай обо мне, тоскуй, как я, смотри на меня, как я смотрю сквозь тебя». Опять она знала, что он ее слышит через картину. Он ведь был на полотне в каждом мазке, в каждой волнистом следе беличьей кисти.

И когда они через год встретились на выставке, не его, другого художника, отцовского друга, Валера поцеловал ей руку и взглянул по-зимнему. Но она поняла этот взгляд. Это сам Валера стоял за углом на своем полотне и ждал ее. И, дождавшись, больше уж не отпускал.

 

Ей и сейчас вид из лобового стекла представился обрамленной картиной. Хоть руки протяни. «Думай обо мне, помни обо мне»… Только дворники вдруг вскидывались и ошалело принимались за работу, совершенно как их человеческие воплощения спросонья или с перепою.

 

Дни расползались, играли густыми пятнами на палитре. Она видела только краски, только тем и жила, что смотрела, как заполняет все ее существо щедрая гуашь, как осеняет нежностью акварель, и темпера крошится, оставляя широкие штрихи. А отец … А все остальные… Зачем они?

 

— Ты это понимаешь? — спросил отец.

Он не кричал, как вчера, но от этого было не легче. В его голосе сохранялась такая лютая надежда, такая железобетонная несокрушимость, что Насте стало холодно. Она оторвала молодой лист комнатной герани, размяла в руке и понюхала. Теперь пальцы не избавятся от пряной горечи пока их не помоешь как следует с мылом. Настя оторвала второй лист, но мять не стала. Чуть прижимала подушечками пальцев бархатистую прохладу.

— Он бросит пить, он обещал.

— О, Господи! — сказал отец.

— Но ты же бросил.

Она услышала, как он сначала быстро, потом медленно заходил у нее за спиной.

— Я — да. И поэтому знаю, что это такое. Я знаю, что Валерка никогда не изменится. Я бы тебе объяснил, почему, но ты тогда еще крепче в него вцепишься.

Она повернулась, не выпуская из рук листики. Листики пахли. Гибли миллионы вегетативных клеток внутри зеленой оболочки, сигналя резким ароматом об опасности всему вокруг. Настя любила этот противный геранный дух. Запах смерти.

— Валерка большой талант, без дураков. Всеми признанный, — выдохнул отец, как признался, — но его талант на это завязан, ясно тебе? На это проклятое измененное сознание. У меня не был завязан, вот я и бросил. Сумел. А, может, таланта не было. А твой не бросит, не надейся. Не променяет он свои картины на тебя. Ни на что не променяет.

— Да? — спросила Настя.

— Да.

— Зато я на него все променяю.

— И жизнь?

— И жизнь.

Потом, когда отец ушел по делам, она взяла лист бумаги, не чистый, обрывок какой-то, с цифрами в столбик, подсчитывали что-то, и написала с сильным нажимом:

«Мой муж — алкоголик».

Засмеялась и выбросила листочек в урну.

Валерка выпивал, да. А кто не выпивал в его окружении?! Но он-то не был похож на этих омерзительных тварей, засыпавших в гостях с расстегнутой ширинкой, а на утро дарящих хозяевам зловонную желтую лужу на полу. Валерка и на пьяного отца Насти — белоглазого головореза в такие минуты, похож не был. Подшофе жених становился и красивее и веселее, и даже умнее, чем трезвый. Ему все так и говорили. Нет, Настя знала, что такое настоящий алкоголик. Понимала мать, унесшую ее, еще школьницу, из московской квартиры отца в сибирскую даль, в свой родной поселок. Может, сохранив ей тем самым жизнь.

Да и отец вот, на что был пропащий, а закодировался и воскрес. Водит «мазду», преподает в Суриковском училище. Пишет статьи и рецензии. Молодые художники кашлянуть в его присутствии боятся. И Настю вызвал к себе учиться. Вызвал и удивился — биология, ботаника? Он думал, она тоже рисует или хоть интересуется искусством. Но им вдвоем хорошо жилось. Забылись обиды, а родственное притяжение после стольких лет, наоборот, окрепло. Вспоминая пьяные скандалы со звоном стекла и дрожанием стен, Настя и представить не могла, что человек, который их устраивал, будет учить ее есть ножом и вилкой, пользоваться духами каждый день, а не по праздникам, представлять ее модно одетым людям: «Знакомьтесь, моя дочь Анастасия, будущий ученый геоботаник». А она будет говорить этому человеку: «Папа, прошу тебя, оставь меня одну, пожалуйста».

Ну боится он за нее и за Валерку, это же объяснимо и понятно. Может, ревнует немного. Но Валерка… он, какой он алкаш? Да и бросит он. Возьмет, как отец, и бросит. И не будет у нее мужа-алкоголика. Это невозможно. Она что, дура, материну судьбу повторять? Видит, за кого замуж выходит.

Настя думала, что они с Валеркой в ЗАГСе будут, давясь со смеху, неприлично фыркать от неловкости во время формальной речи служащей. Но неожиданное ощущение счастья вдруг затопило Настю с головой. Она сжала кольцо, чтобы надеть на палец жениха — тоненький ободок, охвативший громадное пространство, и надела, торопясь, опасаясь, чтобы не было Валере больно.

За столом в ресторане он напился. Домой их довез отец, поблескивая на дочь глазами из зеркала заднего вида. В первую брачную ночь Настя раздела мужа, посидела рядом, счастливая, приятно опустошенная, сонная, все еще блистающая дневной красотой влюбленной невесты. И улеглась рядом, касаясь плечом его тяжело вздымавшейся спины.

Острый угол рамки. Сине-серо-розовая палитра. Тепло родного тела. Просьба Валеры «сидеть вот так, с таким поворотом головы». И радость. Много радости

— Вот смотри! — Валера положил перед ней репродукцию картины. Миловидная полноватая женщина в упор смотрела на нее большими голубыми глазами, — я все никак не мог понять, на кого ты похожа! Все не мог найти занозу эту. Видишь? Это Морис Денни, «Марта за пианино». Хранится в Париже в музее Д’Орсэ.

Марта Насте не очень-то понравилась.

Перед венчанием ее охватила тревога. А вдруг погаснет в руке свеча? Ну пустяки, суеверие, и все же? И как там все будет? Они вместе решили венчаться, даже и не вспомнить сейчас, кто первый предложил. Настя покупала нужные атрибуты (полотенца, иконы), договаривалась со священником, наряжалась, шла в церковь — все это — будто говорила «люблю тебя, люблю тебя». И там, в храме, хоть и больше всего внимания ушло на то, как бы в чем не ошибиться, не шагнуть бы не в ту сторону, не нарушить благочиния таинства, а все-таки освятило душу теплое посещение того мира. Густое, ароматное дыхание истины прошлось по лицу, по груди. И главная мелодия уже не распадалась в Насте на отдельные ноты и фразы, все звуки, все мысли слились воедино. Они с Валеркой были порознь, а стали — вместе. И теплый груз опустился им на головы в образе ажурных венцов — и честь и слава, какие так просто не даются, какие надо заслужить. Вот они и заслужили. Вымолили принесенным обетом: «быть верными друг другу в богатстве и бедности, в болезни и в здравии, в печали и в радости». И с какой алмазной твердостью легли на разбуженное любовью сердце наставительные слова Евангелия, произнесенные усталым, бледным священником: «Что Бог на земле связал, человек да не разлучает».

Как спустился с паперти солнечный, благоухающий шлейф венчальной процессии, так и тянулся он белым счастьем целых три года. И не слушала Настя все эти: «Спиридонов, как всегда, пил больше всех» или «А может, спрятать сегодня от Спиридонова водку, а то получится, как в прошлый раз», или «А что если, через Союз художников как-то повлиять? Гибнет же на глазах человек».

Ничего они не гибли. Валера много писал. Настя смотрела на его полотна и чувствовала, как в ней раскрывается, созревает что-то. Мудрость? Любовь? Она сама ничего не умела делать руками. Ну, пуговицу, может, пришить. Борщ сварить. А вот такое, чтобы взглянул — и обжег навсегда сердце, это никак. Не дано. Правда, с детства все, способное осуществлять фотосинтез, вокруг нее зеленело, цвело, пускало корни и давало побеги. Она и в их с Валерой съемной квартире пыталась было насадить сад, но Валера сказал, что плохо переносит рядом живых существ отличной от человека природы. А Насте что? Ей хватало зелени, ягод, листьев и на работе в Аптекарском огороде, в ботаническом саду МГУ.

Валера приходил домой в любом виде. На зубах доползал, но ни разу не остался у кого-нибудь в мастерской, как завалившийся за диван окурок. Но однажды такое случилось. Он не вернулся с чьего-то дня рождения. По телефону друзья перекидывали ее тревогу друг другу.

Настя прорыдала всю ночь, молилась: «пусть у бабы ночует, но чтобы живой». И живой он был, и не у бабы. Просто не смог подняться. Заснул на куче набросков в мастерской приятеля. Через месяц забылся также в другой мастерской. Однажды приполз грязный. На улице валялся? Он не помнил.

Потом Настя заметила, что она не может быстро забывать свое горе. Раньше его не было что ли, горя-страдания? Было. Но проходило быстро и бесследно, будто кровь из пальца взяли. А теперь оно стало копиться в уголках глаз, оно густело тенью между губ.

Она попробовала поговорить с Валерой, но он только удивился: «Горе? У тебя? Ты что, милая моя? Подумаешь, муж пьет! У кого мужики не пьют-то? Кроме этого тебя тревожит что-то еще? Нет? Ну так живи и радуйся! А за меня не беспокойся, я не пропаду. Или ты может, думаешь, что вышла замуж за известного художника, и он должен каждый день ходить в берете и с пышным бантом? А ты бы хвасталась им перед подружками»?

Перед подружками, которые все почти остались в Сибири, Настя Валерой и правда хвасталась. И перед матерью хвасталась. Врала, что он и капли в рот не берет. Ненавидела вранье, никогда ни по какому поводу не маралась им, а тут не могла удержаться. Особенно тяжело приходилось, когда мать звонила как раз в период Валериного запоя. Он лежал в кровати, тяжело дыша, время от времени прихлебывая водку прямо из горлышка, а Настя соловьем разливалась в телефонную трубку, как у них все гладко-весело.

Через несколько месяцев на Настю надвинулись мутной волной непонятные приступы. Она не могла спать от тяжести в груди. Не каждый день, но все чаще и чаще. Валере она не говорила об этом. Днем все как рукой снимало. Но ночами она часто молилась: «Господи, сделай так, чтобы он проснулся! И я скажу ему, как мне плохо. Скажу, что не могу больше. Все. На этом все. Только пусть он проснется! Пусть только пообещает, что все будет хорошо». Но он не просыпался. А ей было жаль будить его.

Вскоре отец обронил как-то, что она плохо выглядит. Так, не заострял внимания даже, просто спросил: «Устаешь, дочка»? Настя разревелась у него на груди. Отговорилась потом, что на работе сорвала серию опытов. В тот вечер она впервые в жизни напилась вместе с Валерой. И тяжесть по ночам к ней долго не возвращалась. И тоска оставила.

Через полгода Настя уже знала, что водка — не ее напиток. Она любила старый добрый портвейн. Если хватало денег на крымский — брала его. Нет, и не надо! Обходилась обычным, три семерки. Вкус этот очень нравился. А жизнь полетела весело. Только по утрам на ресницах повисала паутиной легкая тревога.

 

На остановке вывалилась сразу половина пассажиров маршрутки. И тетка, сидевшая бок о бок с Настей. Хорошо стало, свободно. Можно было отодвинуться от водителя, одернуть дубленку, кургузым горбиком встопорщившуюся на спине. Те, кто вышел, тяжело побрели по сугробам к проходной целлюлозного комбината. А до Оранжереи, стало быть, оставалось еще минут десять.

Больше всего Настя боялась не различить в роящихся впереди огоньках встречных и попутных машин ту драгоценную неподвижную искорку. Но глаза сами выхватили ее в темноте и не отпускали. Сначала она виделась совсем малюсенькой, как блик на острие иглы, но вот — ближе, ближе — искорка налилась яркостью и стала удлиняться, превращаясь в челнок, обмотанный золотой нитью. Машина поворачивалась относительно яркой линии, теперь почти не приближаясь.

Настя любовалось далеким светом. Она, как заплутавший жук, ползла к первому, просунувшемуся во тьму лучику. И не важно, откуда он исходил. Из темноты всегда надо выбираться к свету. И представить невозможно, что золотая линия вдалеке — это не сверкающая иголочка, забытая швеей в черной ткани, а далекое крыло Оранжереи. С тропической влагой внутри, с зелеными кущами, с заморскими цветами. Не только азалии торжествуют там сейчас, а еще и розовые и белые японские камелии, у которых каждый лепесток — венец творения. Их листья такие широкие и плотные, что когда-то на них писали письма. И Настя писала украдкой, когда только приехала сюда из Москвы. Но не письма, а только имя. Только одно имя.

 

Ей сказали, что Валеру нашли в районе станции метро Выхино (как он там оказался, они так и не выяснили) с разбитой головой, без ботинок, без телефона, без кошелька. Сначала скорая отвезла его в Склиф, а когда он пришел в себя, его переправили в наркологическую клинику. Оттуда Насте и позвонили.

Первую волну ужаса смыла радость: жив! Легкое сотрясение мозга. Алкогольная интоксикация.

Он сидел в палате в полосатой больничной пижаме, виновато пряча глаза. Настя думала, что кинется душить его в объятиях, но решилась только сжать его руки и погладить по плечу.

Ни отцу, ни матери, она правды не сказала. Сочинила приступ панкреатита и необходимость общего обследования. В этом вранье она осталась совсем одна. Как воздух, ей нужны были слова «Все будет хорошо». Чтобы он их произнес. «Все будет хорошо», повторяла она, как заведенная, приунывшему тихому абстяжному Валере.

А потом волочилась домой, оглохшая.

И все же постепенно, с улучшением состояния мужа, с его прозрением и обещанием больше не пить никогда, на нее спускалось долгожданное облегчение. Валера вышел из клиники освеженным, помолодевшим. В глазах — огонь, цвет лица — как после отдыха на водах. Настя земли не чуяла под ногами от радости. Он писал, как одержимый. В больнице еще сделал несколько набросков. К матери на день рождения поехали вместе. Она как-то настороженно глядела на дочь.

— Что это у тебя, вроде морщинки появились? Здесь и здесь. Твой Валерка прямо кровь с молоком, а ты как поденщица. Маску с лифтингом делаешь?

— Мне рано еще, мам, ты что! — сникла Настя.

Мать пожала плечами. Дурацкий жест.

Случались картины — как небеса. Огромные, красивые, но незаметные. Посмотришь, поахаешь, и нет их больше в твоей жизни. Так, разве что опять случайно взгляд упадет. Ну, опять поахаешь. А случались такие, что все перевернется внутри от страха. Даешь себе зарок, никогда больше не это полотно не смотреть. А будто тянет. Будто оно само на тебя смотрит. И вот эти работы ненавидишь и любишь навсегда. Но больше всего любишь, конечно.

— Понимаешь, — говорил Валера, — мы все платим за что-то. Я плачу за возможность писать картины. Вот эта твоя любимая «Ночь на кухне». Где старый буфет безглазый смотрит на зрителя. Салфеточки там, вазочки с фруктами, баночки с вареньем. А из-под нижней дверцы высовывается маленькая серая ручка с коготками. Знаешь, что со мной было, когда я ее писал? Знаешь, кто на меня дышал из темноты за дверью по ночам, кто плакал под кроватью? А ком этот в груди — нет от него спасенья. Он растет, давит. Сердце бум-бум. Откроешь глаза — ничего, все нормально. Только в сон потянет — опять понеслось Хорошо, вот пойду я к психиатру, попью транквилизаторы, и что? Стану спокойный, как стадо бегемотов. А картины? Если опять возьму палитру, опять выкинет меня в тот пограничный мир. Опять предъявят мне счет. Одна картина или просто замысел — много ночей ужаса, тревоги, прощаний с жизнью. А так, Настюша, выпью я сто грамм перед сном и сто грамм — во время пробуждения — и нету никаких страхов.

— А я за что расплачиваюсь? — заинтересовалась Настя.

В ней зазвенели вызов и надежда.

— Ты? За любовь.

Он не пил около года. Потом начались запои. Валера не прикасался к мольберту, не ел, и не принимал никакой жидкости, кроме алкоголя. Сначала держался на своих запасах и заначках. Потом, дней через пять умолял Настю приносить ему водку. Она плакала. Приносила. На нее стали коситься продавщицы вино-водочных отделов всех окрестных магазинов. Недели через две запой обрывался. Валера становился прежним и у Насти падал с души камень.

Она уж и разговаривать с ним об алкоголе не хотела, вновь ворошить этот смрадный омут отчаяния. Так ей было легко и хорошо. Прошло и прошло. Авось насовсем. Но запой следовал за запоем. Настя носила водку, слушала, как звякают бутылки в сумке, и ноги ее подгибались. Она плакала каждый день. На работу не могла показаться с распухшими глазами. После пятого или шестого запоя, выход из которого у Валеры сопровождался бредом, метанием на постели, пропитанной потом, словно туда вылили ведро воды, Настя слегла.

Реальность вытолкнула ее, измученную истериками и пустыми надеждами. Реальность криво улыбнулась ей из зеркала и поплыла, искрясь муторными вспышками. Дни обмирали в бездонных провалах. Ночи водили ведьминские хороводы. До туалета приходилось идти, перебирая по стенке похудевшими ладошками. А до ванной и совсем дело не доходило. Ни сил, ни желания. Валера от Насти не отходил. Пытался кормить ее куриным бульоном. Через неделю позвонил ее отцу. Когда Валера отлучался из дома за продуктами, Настя чувствовала, будто руку ей отрезают по частям, пальчик за пальчиком. Она орала, ревела, корчилась на диване, последние силы отдавая голосу. Казалось, без мужа невозможно ни жить, ни умереть. Только бы он оказался здесь, не обязательно у постели. Просто в квартире.

Такую, заплаканную до синевы, лохматую, с ввалившимися щеками ее и застал призванный Валерой отец. Как он подошел к ней, Настя помнила. Что было потом — нет.

Она очнулась в больничной палате. Не спрашивала как в кино: «где я»? Просто села тихонько на постели, обняла колени и стала смотреть и слушать. Чувствовала она себя совсем здоровой. Постепенно из звуков шагов доктора, из обрывков фраз двух соседок в цветастых халатах, из запаха прозрачной жидкости в мензурке из осторожных взглядов отца, она поняла, что лежит в клинике неврозов. И поняла, что ее спасли. И теперь уже нет боли. И не будет. Как хорошо, если бы не было!

 

Ну вот и он, этот крутой поворот. Настя не удержалась и привалилась левым боком к водителю, выворачивающему плечи. Пассажиры в салоне заохали и заворчали. А перед ними уже разворачивалась длинная прозрачная стена Оранжереи, светящаяся в ночи, как золотой слиток. Хорошо был виден средний отдел с огромной пальмой — саговником поникающим. Его листья, развесистые, широкие, пушистые, словно перья страуса занимали всю плоскость окна. И чудилось нежное веяние его испарений. Настя все боялась, что этот саговник начнет рваться сквозь крышу, как свободолюбивая пальма Atteleaprinceps из рассказа Гаршина. Уж больно большой был, рослый. А какая там, над крышей свобода? Там мороз. Там гибель. За пределами Эдема нет высшего знания. Есть только предательство даров высшей милости.

Ближе, ближе подкатывала маршрутка к сияющей стеклянной вселенной. Ночь бежала прочь от Оранжереи во всех направлениях. Взгляд утонул в желтом тепле.

 

Настя очень хотела, чтобы в церкви оказался тот самый священник, который венчал их почти пять лет назад. Худой, бледный и усталый. Он, причастный таинству, казалось, все мог понять и растолковать ей. Но священник вышел к ней после долгого ожидания совсем другой. Молодой, одаренный роскошной бородой и полнокровием.

— Муж, говорите, пьет? — спросил он. — Ну, и что?

— Как это, батюшка, что? Не могу я так больше жить.

— А до свадьбы не пил что ли?

— Пил…

— Ну так что же вы, матушка? Бачили очи, шо куповали.

Настя стояла понурая. «Матушка»! Да она в невесты попу этому годится.

— Помните, — продолжал обличение священник, — вы Богу давали обет быть с мужем не только в радости и в здравии, но и в болезни и печали?

— Помню.

— Ну, так что же вы? Это ведь не игрушки — обет.

— Я понимаю, что не игрушки. Но я умереть хочу, батюшка. Я и так однажды чуть не умерла, а теперь хочу руки на себя наложить. Я его люблю. Как мне смотреть на все это? Своими руками погибель ему носить? Ждать каждую секунду то несчастного случая, то психоза, то… А разлюбить его как? Мне бы тогда легче жилось. Я уж и в больнице из-за него лежала. А разлюбить не могу. Родители мои тоже страдают. Не знаю, что делать.

— Да полно вам! Знаете, который раз я все это слышу? И не так еще люди живут. Он вас бьет?

— Нет.

— Видите, не бьет.

— Да не могу я. Как вам объяснить. Не могу. Мне что же с ним пить, от тоски?

— Это уж ваше дело. А только я вам скажу, что не от пьянок его вы тоскуете. А от того, что по молодости нарисовали себе картинку счастливого брака. Обвенчались вот зачем-то. Чтобы все, как у людей, красиво, да? А вот жизнь-то по-другому повернулась. Послал вам Господь испытание. Не такое уж и тяжелое, между нами говоря, а вы — «руки наложу». Нет, матушка, терпите. Терпите, если любите. Если хотите остаться доброй христианкой. Молитесь, в церковь ходите почаще, и смилуется Господь. У нас в свечном ящике икона продается «Неупиваемая чаша», как раз при вашей проблеме помогает. Купите, повесьте у себя и читайте каждый день акафисты. Услышат вас Господь и Пресвятая Дева. Вам не хныкать нужно, а действовать: лечить мужа вашего и молиться.

Он перекрестил от неловкости и стыда кусающую губы Настю и ушел восвояси.

 

На этой остановке Настя всегда выходила одна. Персонал-то у них был всего ничего. Она — заведующая лабораторией. Директор Марья Петровна, муж ее на машине привозил из Райцентра два раза в неделю. Сегодня у нее как раз неприсутственный день. Старшая лаборантка Оксана. В прошлом году ушла на пенсию заведующая отделом суккулентов Нина Михайловна, основательница их коллекции кактусов, такой, что и Москва позавидует. Через месяц ждали молодую сотрудницу на ее место. Экскурсоводом работала сама Настя. Но сегодня экскурсий нет. В воскресенье вроде намечалась. Заявку прислали с целлюлозного комбината. Местные жители Оранжерею любили. А как не любить, если столько стужи, столько снега вокруг. А тут у Насти Эдем настоящий распахивал объятия всем без исключения.

Она попрощалась с шофером. Неуклюже вылезла из машины, боясь оступиться на высокой ступеньке, старалась не придавить грязным сапогом подол дубленки. Вдохнула свежий воздух, словно взвесью из битого стекла, отравленный морозом. Пошла по чищенной утоптанной дорожке к главному входу.

 

Заморский загар овевал полные щеки доктора. Красивый овал лица подчеркивала правильно подобранная форма бороды и усов. В приглаженных смоляных шелках рубашки дремал аромат трубочного табака. Сам доктор, широкоплечий, плотный, похожий, скорее, на борца-тяжеловеса, глядел по-дружески понимающе, по-отечески тепло.

«Бывают же мужики!» — затуманилась Настя этой его силой и мудростью, а главное, ясностью слов этого красавца психотерапевта.

— Вам всего двадцать семь. Вот, что главное! — продолжал он, — вы сильная женщина, вы умничка! Некоторые десятилетиями идут к тому, на что вы решились относительно быстро. Но главное, вовремя. Я понимаю, у вас много эмоций, чувств, боли, совместных воспоминаний. Мы над этим позже обязательно поработаем отдельно, если вы захотите. А пока давайте я помогу вам трезво взглянуть на ситуацию. Ваш муж понимает, что своим поведением разрушает свое здоровье и причиняет вам душевные страдания?

— Понимает, — промямлила Настя.

— И не хочет ни ради вас, ни ради себя изменить ситуацию?

— Не хочет…

— Так почему вы должны приносить себя в жертву? Почему вы должны превращать свою жизнь в служение непризнанному гению?

— Он, вообще-то, признанный. Он очень известный, — Настя вдруг окинула психотерапевта прояснившимся взглядом.

Тот смущенно поерзал в кресле. Перед ней сидел рядовой врач с небогатой клиентурой и рассуждал о знаменитом художнике, талант которого переживет его проспиртованное тело.

— Ну, наверное, наверное. И как это сказывается на ваших отношениях? Он прав во всем. Он будет жить, как ему удобно, с вами или без вас. Я правильно излагаю? Такой подход вас устраивает?

— Не устраивает. Но может, что-то можно сделать? Как-то так себя вести, чтобы он…

— Все возможно, Анастасия Сергеевна. Все возможно. Это вопрос вашего выбора. Видите, опять начинается «может, мне как-то по особенному себя вести?..» А он что же? Почему вы страдаете и думаете над тем, как спасти ваш брак, а не он? Если алкоголик сам не захочет, никто его не вылечит, поверьте. Я вам расскажу, как будет. Вы или начнете пить вместе и выпьете всю чашу болезни под названием «женский алкоголизм» до дна. А это — характерные изменения во внешности, потеря работы и друзей, тяжелые патологии внутренних органов, больницы, психушка, смерть в маразме или от аспирации рвотных масс. Или вы возьмете себя в руки и найдете себе дублера. Любовника в смысле. Муж постарается от вас не отстать. Вы все равно разойдетесь, только разойдетесь с грязными разборками, с вовлечением в ваши болезненные нездоровые отношения третьих лиц. А если родится ребенок? Подумайте еще, какой ребенок может получиться от пьющего папы. Но даже если со здоровьем все будет о’кей, сколько он, ни в чем не виноватый, хлебнет горя из-за пьяных ссор и безотцовщины в итоге. Вы поймите, Анастасия Сергеевна, я не сгущаю краски, мне, собственно не зачем убеждать вас именно в решении развестись, а не в обратном выборе — сохранение семьи любой ценой. Мне же никакой выгоды нет в вашем разводе, правильно? Но я профессионал, и обязан обрисовать перед вами картину вашего будущего, так сказать, без прикрас. А основания для этого мне дает мой многолетний опыт. Все равно, решение останется за вами.

Эти последние слова так и звучали у Насти в ушах. Жизнь или смерть, что выбрать?

— Если ты уйдешь, я умру, — сказал Валера за ужином. — Это правда, я никогда не вру, ты знаешь. Ну чего тебе не хватает? Ну прости мне всего одну мою слабость. Ведь я прощаю тебе твою!

— Брось пить, и я останусь, — устало сказала Настя, впечатывая вилкой бороздки в желтом пюре.

Она знала ответ мужа. И когда вновь услышала его, то поняла, что источник ее слез пресекся. Ясный свет озарил сознание. Свет становился все ярче и ярче, и уже не ясность сияла в голове, а качалась там белесая пелена. К ней нужно было привыкнуть, прозрение должно прижиться в душе. Для Насти это было непросто. Словно крона дерева пробила, наконец, гнетущую кровлю оранжереи и вырвалась на волю.

 

Минуло с тех пор восемь лет. Валера не умер, и не допился до полного скотства, и даже пресловутого делирия, которого так боялась бывшая жена, с ним пока не приключалось. Он раз в год лежит в наркологической клинике, иногда пересекаясь с ее постоянными пациентами — известными актерами, писателями, даже с одним членкором подружился. По-прежнему пишет картины. Он не то, чтобы моден и популярен у галереистов и покровителей искусства, но имеет стабильный доход, довольно часто выставляется. Женщины постоянной, правда у него нет, но и в холодной постели он не спит слишком долго. В его мастерской напротив окна, так, чтобы всегда падал свет, висит репродукция картины Дени «Марта за пианино». Он работает к ней спиной, но когда выходит из мастерской, всегда встречается глазами с Мартой.

И у Насти все хорошо. Муж — главный инженер целлюлозного комбината. Уважаемый человек. Непьющий. Ну, по праздникам разве, за здоровье. Сынок подрастает смышленый. Иногда через отца до нее долетают вести о бывшем муже. Если это вести радостные, она ничего не делает, а если — тревожные, смотрит на икону «Неупиваемая чаша», висящую в спальне. Просто смотрит. Но все это бывает редко. У нее и своих забот полон рот.

 

«Газель» уже скрылась за поворотом. Все-таки странная поездка была. Может, и впрямь на Черной Маршрутке приехала Настя не пойми куда? И не живет вовсе? И вокруг не люди.

Она шла к Оранжерее, сжимая в заледеневших руках сумку. Шла, как Ева, нарушившая обеты, стыдясь наготы, кутаясь в шубу. Мечтала, что сейчас войдет в свой кабинетик направо от входа и сразу поставит электрический чайник. Вот на дороге ребристые следы больших сапог мужского размера, значит, Оксана уже на посту. Вместе и попьют они чаю. Хорошо Оксанка дорогу утаптывает.

И с первого раза, когда мать привела сюда Настю по этой тропе, тогда тоже заснеженной, замороженной, с первого раза Настя поняла и всегда теперь знала — хотя там, за стеклянной стеной цветет Эдем, она идет не по дороге в сад. Для нее это теперь навсегда дорога из сада.

0 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F