ЕВГЕНИЙ ЛИНОВ. ЛжизнЪ № 5. Фрагмент из нового антиромана.

23.09.2014

читать предисловие К.Итильского

Метамовистическая теория сверхтекучести страсти, написанная инвалидом любви.

Вначале было предисловие… А я жаждал слов… с нетерпением.

Но Слова терпеливее нас. Одно из двух: или жить, или терпеть. Неважно, молча или зычно. Пишущий изменённым сознанием – это крик – SOS. Крик критического SOSтояния. Сколько расплодилось SOSдателей… Их тьмысли, как трансформеры муравьев. Мозг – мрак – карма – kri (санскрит). Кри-кхх – SOS! Катарсис.

SOSловие пишущих.

Топот – потоп.

Игра с порядком – туда-сюда-обратно.

Новых игр нет. Только интервенция интерпретаций.

«Природа постаралась сделать всё, чтобы избежать повторений было невозможно». Не помню, кто это сказал. Сколько интерпретаторов? Неужели все?

Все, кто угадал время собирать, когда другие разбрасывали. Первых нет. Первый Адам, вкусивший от плода… дальше – женщина.

Кто наречет себя первым, тот отец Каина.

Первые – это всегда мазохизм. Остальные – перверсия. Беспорядочное совпадение состояний. Жизненный ветер хаоса.

Орган Бахуса.

Антиреквием.

Внутренняя Инквизиция.

ДоЗнание.

Хлебничество во хлеву.

Проза на лапе азора.

Совдеписание.

Изгальюнчик галлюцинаций.

 

Не ошибусь: в полушариях прозы нет. Две сморщенные дольки, которые Зигмунд Яковлевич накачал либидо. Как семенники самца угря, которые он изучал. Нельзя хорошо писать, не имея в полушариях своей дольки… Интеллектуальная собственность – это хранилище человеческого генома. Но попытка партайгеноссе Карла, бесконечно кончающего на Женни фон Вестфален, стерилизовать этот геном – породила манифесты. Они хлынули в литературу. И лучше всего прижились на tabula rasa русской словесности. Белая каша по чистому столу. В русской литературе любят, чтобы каша валила через кастрюлю. Кастрюля (ласкательно) – кастрированный писатель. Эти тоже хотят славы… Писательские и поэтические макрофаги ползают по обнаженным листам.

Метасловарь ассимиляций.

Я – зычник.

Зычник Эго.

Церебральный самописец.

Вселенский Сарказм питается чужими идолами в литературе.

На х…, спрашивается, я сожрал столько клеток в несъедобных тетрадях? Кому я поставил свой мат? Литература – это вечный пат.

Вот, сегодня впервые позвал волю. Поз-волил себе не ругаться матом. Заветомо зная, что пресек либидо. Оборвал. Оскопил. Ради чего? Конформизм – сущность морали, гумус, приносящий плоды лжеязыка. Можно заткнуть семенники, а можно дать им волю стихии. Сын Амалии Натансон называл такую трансформацию – сублимацией.

Этика! Эта бестелесная воля морали. Кто-то же придумал совокупление Морали и Нравственности!?

Мораль – Устав уставших. Нравственность – глубинная реакция сопротивления.

Совесть – есть метафизика. Заумь. За – умом. Бессловесная вина перед телом.

Но для слова не существует покаяния. Оно вину лечит в себе… Это придумал Иешуа. Не напрасно ли? Заратустра сказал: дух веет, где хочет. Кто из них неправ?

Сложность языка в его ткани, в петлях, которые семенники завязывают в мозгу и выпускают в океан человеческого безумия. Эти узелки ждут развязки. Без пафоса. Без фанатизма…

 

Люблю верблюдов. Они качаются в моих снах. Ненавижу, когда их называют «кораблями пустыни». Сколько писучих б… пыталось въехать на их горбу в литературу. В Каире запеченные в пирамидах бедуины соблазняли меня прокатиться на этих кораблях за восемь долларов. Но я предпочел купить крупную мумию дромадера за пятнадцать и увез домой. Через год мех с нее облетел. Не срослось. Мумии теперь не те…

[spoiler]Если скажу – люблю женщин, потому что они качаются в моих снах, потом не докажу, что сам не верблюд и что горбатого не исправит даже пирамида Хеопса. В юности Женщины соблазняли меня. И если я предпочитал их верблюдам, то никаких желаний, кроме как покачаться вместе с ними у меня не возникало. Единственно, что огорчает – наши желания не всегда совпадают с чужими возможностями. Все, что принадлежит женщине – чужое. Исключение – клиника, там больше общих ценностей, особенно ограничений. Самое крупное ограничение в жизни мужчины – женщина. И это его клиника. Чем мельче женщина, тем сильнее ограничение. Парадокс!

 

Вес жизни равен массе мелочей. Но лучшее измерение жизни – в женщинах. Очень человеческое измерение…

 

Хотел бы ты теперь встретиться с теми, кого любил,

о ком периодически вспоминаешь вместе с Фрейдом?

Они этого не достойны

или ты сам не засл… с кем ужил?

Увидеть. Ну, один раз. Не подходя.

Только, чтобы как следует рассмотреть то, что не выносил тогда.

Может быть, это совсем не страшно…

Это они изменили твой путь и подарили тебе то, чего в тебе никогда не было.

Женщины, с которыми ты умирал много раз…

Как хорошо чувствовать себя воскресшим.

Спасибо смерти, что она повторяется.

Спасибо, что женщины не повторяются никогда.

Наступит время, и лучшая из женщин сольется со смертью в тебе.

И ты, наконец, станешь равным им обеим.

Женщины открыли для меня Вес Жизни. По закону Ньютона масса инертна. Она не равна весу. Потому что вес – величина динамическая и зависит от силы притяжения. Чем сильнее притяжение, тем больше Вес Жизни. И поделать с этим ничего нельзя. Вес – это сила, а масса – мера инертности тел. У женщины массы нет, только энергия и скорость света. А скорость света мужчины зависит от источника света женщины.

О, как! Притянул муде к бороде! Но здесь тоже нужна сила притяжения.

Ну, что ж… «Выхожу один я на дорогу…»

 

Я всегда хотел написать про ЗУ. Зону унижения.

 

Стоит признаться самому себе, что ты далеко не так хорош в постели, как ее фраза: – Мне было с тобой хорошо… — отбирает единственную надежду на достоинство… У обоих.

ЗУ…

Каждый проходит через это по-разному. Кто не прошел, тот еще не знает, что такое достоинство. До-стоинство – это когда твоё стоинство еще никто не определял. Но оказавшись в ЗУ, ты становишься свидетелем собственной прогрессирующей ущербализации (именно так! потому что процесс).

 

И пурпур из солнечного сплетения хлещет в лицо, заливая желваки зернами киновари.

 

Если отделаешься нокдауном, можешь считать себя… А можешь не считать…

Вставай. Потом уже поздно. Главное, чтобы не посчитали тебя. Твои рефери. Они кружат возле ЗУ, как койоты вокруг падших. Дух падали, который исходит от нас еще за версту до ЗУ, проступает сквозь наш гримуборный парфюм. Запах унижения выделяется с первым непротивлением ЗЛУ. Можно ли поставить знак равенства между ЗЛОМ и СТРАХОМ? Скорее нет, чем да, но никаких сомнений, что они связаны с ЗУ.

 

Я часто разговариваю со своими страхами. Всю жизнь загонял их внутрь. Подавлял, отвлекал себя, пытался опередить их – мозгом. Интуитивно чувствовал, что это нечто другое… Как бы объяснить… Страх – это Я – лживый, правдивый, дерзкий, стеснительный, лицемерный, чревоугодливый, похотливый, безотказный и… бескорыстно делающий добро и ворующий ради близких.

Все остальное тоже страх, потому и не называю. Да, если бы и назвал…

Все, что «ради чего-то» – страх.

Интересно, а не ворующий – тоже страх? Или, например, верующий?

Каждый идет по своему туннелю. Говорят, там – в конце туннеля – должен быть свет.

Может быть… По мне – это фары поезда, несущегося на тебя?

Если Бог есть, то я не верю, что он создавал человека по подобию своему. Зачем? Из боязни, что останется бесподобным? То, что не имеет продолжения – мертво. Значит — страх.

Есть ли что-нибудь выше страха?

Может быть, его собственная смерть. Точно так же, как выше Любви – только ЕЁ смерть.

Кто-то сказал, что и слова даны человеку для того, чтобы скрывать свои мысли. В этом причина страха. Слово, произнесенное – Страх. И он до тех пор будет насиловать нас, пока мы его обслуживаем…

Интересно, был хотя бы один человек, кто рассказал о себе всю правду… до конца.

Хотя бы один, кто воспринимает себя голографически…

Я знаю людей, которые рассказывали… из страха перед смертью. А просто взять и рассказать? Нет.

Страх перед ЗУ…

— А что скажут соседи? — спрашивала моя мать, когда я не вписывался в ЗУ.

Вот я и думаю… Почему?

Теперь я и сам боюсь: написать плохо или просто написать хуже, чем уже писал. Каждый уважающий себя писатель боится этого. Вот, назвал себя писателем и – уже боюсь, что нескромно. Противно. В конце концов, я же писатель, если пишу. А сам? Разве я всех, кто пишет, считаю писателями?

Я никогда не задумывался над определением страха. По мне – нет ничего страшнее самого определения. Мы живем определениями. Если бы жили междометиями, было бы меньше страхов.

В конце концов, я понял, что всю правду о себе не скажу никогда, несмотря на дерзкое внутреннее желание послать всех нах и рассказать, как все было на самом деле, пусть даже навлеку на себя всеобщую анафему.

Когда долго находишься в ЗУ, озон постепенно умирает. Хроническая болезнь ЗУ: срастание со страхом. По прошествии времени страх теряет свою очерченность, и Человеческий размер обретает размер страха. И тогда силуэты уже не различить.

Диффузия. Вот когда возникает срастание. Сигналы опасности поступают все реже, и только при их внезапных проявлениях возникает тревога. Иногда интуитивно, спонтанно, исходя из каких-то точечных примет, а может быть, деталей, появляется чувство страха. Оно гложет, но не находя подтверждения, пропадает, гаснет, и тогда вновь воцаряется беспечность, мнимое состояние покоя.

Кто может дать точное определение страху? Сколько их?

Самый тяжелый страх – это страх резерва. Страх отложенного наказания, понимание, что возмездие может настигнуть в любой момент.

Страх усиливает сознание потери, которая может произойти; потери не только какой-то ценности или вещи, а более всего отношений с людьми, которые не причастны и не входят в поле твоего взаимоотношения с ЗУ. Если эти люди тебе дороги, и их значимость в твоей жизни слишком велика, потеря их, может оказаться обрывом смысла жизни.

Это гораздо страшнее, чем встреча с самим страхом. Когда часто думаешь о своих страхах, то начинаешь понимать, что сам страх – в абсолюте – не имеет силы. Когда он только твой, в одиночку его можно обыграть. Но дело в том, что поле действия страха слишком велико, и ты входишь в него вместе со всеми своими связями…

ЗУ. Зона Унижения … Сколько раз человек может из нее уходить в самоволку? Я отвечу: столько, сколько раз в жизни может Любить. И это не измена – это изменение. Онтологическое. Самоволка в Зоне Унижения. Любовь – это время отсутствия во всем: в деньгах, в друзьях, в предательстве …

Кроме страха быть бездарным.

Безумие… самое потрясающее состояние Любви.

 

Сколько раз тебе приходилось отсутствовать в Любви? С возрастом эти отсутствия учащаются, и ты меняешься с Любовью местами. Теперь уже Любовь отсутствует в тебе: и понимаешь, что это надолго. Вот, где страх…

 

с возрастом мои восклицательные знаки стали загибаться

и все больше напоминать вопросительные…

вы когда-нибудь наблюдали сгорающую спичку?

ей даже не приходится выбирать из двух зол,

зола – единственное, что остается после того,

как спичку чиркнули.

если ее крепко зажать между большим и указательным,

спичка горит с головы, и серное вещество тает на глазах.

редкая спичка успевает зажечь свечу,

прежде, чем загнётся.

но все спички ждут своего часа, чтобы когда-нибудь дать прикурить.

Вы когда-нибудь наблюдали горящую спичку?

 

Ее угольком еще можно что-нибудь написать. Но только один, последний раз. Или, аккуратно собрав золу в ладонь, отправить в рот, чтобы избавиться от изжоги. Временно…

Изжога…

Последнее время я все чаще думаю о стране… Да, о стра-НЕ. Я не могу найти ей определения. Рука не поднимается написать – «о моей» стране… И опускается написать – «об этой». Быть в ней и так написать? Разве скажешь о женщине, в которой ты был – ЭТА. Но ведь, когда у тебя не поднимается на нее, не скажешь – МОЯ. Фальшиво.

Когда, после очередной моей выходки, мать спрашивала «А что скажут соседи?», это тоже звучало фальшиво. Хромосома отца наделила меня абсолютным слухом. Я запомнил звук фальши. Я любил свою мать. Она была красивой и доброй. И слух у нее был неплохой, поэтому она и прислушивалась, что скажут соседи.

И все же, прислушиваться – тошно. Может быть, потому я стал о стране думать.

Странно? Возможно.

Особенно, когда страна странна.

Сколько возможностей у языка.

«Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется…» В России снова благодать, но, кажется, она нарвется…

Русский язык всегда был выше ЗУ и выше страны. И не потому, что «в дни великих сомнений…»…

Русский язык от-странён, его не построишь. В русском – смысл сказанного не зависит от порядка слов. Только сила сказанного. Но вот, что удивительно: этот безграничный язык не смог сделать страну свободной…

Византийство? Русский язык о двух головах? Одна голова хорошо, а две не находят общего языка. Да, к тому ж, этот Бог любит Троицу. Хронический не’чет. Право, славно!

 

Русское Языче-ство и виз-антийство… Вечные контры.

Непобедимое либидо князя Владимира осадило Херсонес. Сперматозоиды язычества нашли царственную православную яйцеклетку Византии. Аномалия в том, что именно яйцеклетка оплодотворила сперматозоид. А говорят, в России все через жопу… Невежды. Оказывается, все через Херсонес. Хер. Сон. Yes…

 

И ударил князь Владимир Византию Херсонесом по правой щеке,

И подставила Анна ему вместо левой щеки вагину царскую,

Перекрестился Владимир свет Святославович,

Воткнул в Анну свое копьё кожаное языческое

И превратился в православное Красно Солнышко для всея Руси…

Yes! Хер. Сон.

 

Вот уже лет пятнадцать я редко вижу сны. Но иногда они снисходят ко мне, связывая логику с ритмом. Лучший Язык, который я когда-либо слышал. Кто не смог постигнуть его, тот остался снаружи.

Сны – особый язык, со своим ритмом, цветом, онтогенезом. Снаружи – языка нет. Только со-гласие со скоростью звука. На скорости не успеваешь услышать фальшак. Звуки играют сознанием, как софисты. Только внутренняя речь тренирует слух, приближая его к абсолютному. Медленная внутренняя шлифовка угловатых фраз. Внутри нет страха признания в глупости. Признайся в собственной глупости, и тут же начнешь гордиться своим умом. Главное, чтобы внутри. Вот для чего я применяю КРЕКИНГ языка, постепенно отслаивая от вязкой смеси лучшие фракции чистой речи, и когда она (Речь) становится прозрачной и приобретает степень горения без копоти, тогда можно завернуть слова в белый лист эпистолы.

                                                          

Соната снов

 

Если принять, что полжизни мы проводим во сне,

следует обратить внимание на детали:

засыпаете утром или при луне,  

без разницы, когда вы сильно устали.

место важнее времени…

 

в Херсоне херовые сны,

в Анадыре тоже, наверняка, не лучше,

сны с плохими наклонностями одолевают в Пизе,

а вот в Крыжополе они по-настоящему глубоки.

Крепкие сны я видел, путешествуя вдоль берегов Шексны,

где извилинами излучин

постигаешь закат в освежающем бризе,

где заплываешь в такие дебри, что никакие буйки

не пугают тебя запретом, при том,

что вместе с притоком, опускаясь всё ниже,

чувствуешь себя рукавом, пришитым к Волге

на долгую память Рыбинского водохранилища.

Попробуй сплавляться во сне плотом –

какой это кайф прежней жизни, сохранивший

запах живой воды, убийственный вкус икряной воблы,

смоленые днища перевернутых лодок, и те дни еще,

когда даже у бедных мелочь не считалась деньгами,

а квартирный вопрос вставал исключительно ради секса,

и никого не испортил, хотя был, где попало, куда попало, еще как попало,

в тесноте, не в обиде, в резонанс, в унисон,

и это был не сон…

потому что стояк не зависит ни от ума, ни от времени, ни от сердца,

но – неспроста,

зависит от возраста.

 

Как некогда сказал великий русский сексолог Абрам Моисеевич Свядощ: «стоит только один раз позволить ему не встать, и ты поймешь, кто из вас по-настоящему importent».

 

Женщины относятся к этому бережно. По крайней мере, пытаются сосчитать до трех. Магическое число три! Оно так быстро кончается. И волшебное «трах-тибидох» превращается в вялое тибидох. Вот тогда фальшак становится неотъемлемой партией сопротивляющегося либидо, и думаешь: лучше бы хромосома отца наделила тебя не абсолютным слухом, а абсолютным йухом…

Да, в какую только позу не поставишь слово ради обета не употреблять мат. Но, как заметил тот же Абрам Моисеевич, несмотря на любимую позу, Сара все-таки умерла от рака.

Время нещадно.

Женская любовь обладает эффектом водки: чистой – можно выпить много и сразу, но если долго и помногу пить – начинает подташнивать. Зато крепчает женская красота. Мужская любовь – обладает эффектом женской, и подташнивание постепенно становится единственным способом существования. Каждый выбирает себе вибратор в зависимости от воображаемого оргазма…

Интересно, чего больше: оргазма в Любви или любви в Оргазме?

Похоже, от этих величин в биноме зависит наша несвобода. После оргазма я всегда думаю о стране. В этом мое ничтожество, как говорят патриоты. Лучшие люди думают о стране даже во время оргазма. Высочайшая воля! В русском языке воля всегда была выше свободы, и оргазм существовал отдельно от языка. Хотя с помощью языка и воли можно достичь высочайшего оргазма даже в стране, в которой человек как хозяин проходит. Всего лишь, одно слово «проходит», переставленное в конец предложения, и смысл категорически меняется. Я не говорю уже о запятой между «казнить» и «помиловать». В одном ее переносе – уже судьба, препинание, причастный оборот жизни. Интересно, Любовь – тоже запятая? У кого-то она похожа на точку. Точка – это когда запятая отбрасывает хвост, и он уже больше не вырастает.

Вчера читал «Разговоры Пушкина…». Он весь из запятых, как стая сперматозоидов. Остановить их было невозможно. Он чувствовал это мозгом. Именно чувствовал, и не решился остановить. Мозгом – врал, что верит Натали, а в глаза стае смотреть не смел, метался. Стая сожрала его политес, который он пытался зарифмовать с Дантесом: Дантес – политес…

Вычитание сперматозоида. Так бы я и назвал повесть об Александре Сергеевиче, если бы не встретил зайца Битова, выпущенного наперерез…

Чистой воды страдательное причастие. Убит поэт… одной свинцовой запятой: и на смерть, и в живот. А был бы он вольником чести, не стал бы сhercher la femme после того, как нашел точную рифму.

 

Мужчина и Женщина. Игра ветра с портьерой…

 

Я смотрю, как от ветра тащатся опавшие листья, и бедный Левитан масляной кистью ловит стружки потускневшего золота, облезающего с его полотен. Иногда сам ветер приносит пурпурный кашель Антона Павловича из сахалинского лазарета. Или в мути опухшего утра по умытому тротуару Невского проспекта ветер кувыркает нос коллежского асессора Ковалева, отрубленный топором Родьки Раскольникова.

— ЖЗЛ, ЖЗЛ, – скрипят от ветра старые створки открытого окна на даче союза писателей, и верблюжья шерсть моего одеяла встает дыбом от леденящего дыхания Разлив-озера. В полусне я протягиваю из-под одеяла ногу, пытаясь большим пальцем зацепить ручку окна, чтобы прикрыть его, но натыкаюсь на что-то странное. Я отдергиваю ногу, открываю глаза и вижу пышного филина. Он не улетает и смотрит на меня большими глазами, как у писателя Быкова. – ЖЗЛ,- говорит он и перелетает на ель, как ворона из басни Ивана Андреевича, выпущенная Лафонтеном.

Но сыра на подоконнике нет.

Утро. Дождь плюется в меня холодными каплями. Мелочно. Он не похож на верблюда. Дождю не надо доказывать, что он не верблюд. Дождь – состояние, временно безвыходное для человека.

 

Ливни. Линии связи Богов с низами.

За ними мимика. Язык акына. Кино.

Дрожь дождя на простыни.

Инъекция Люмьера в гипофиз.

Пофигизм стиля фигового листа…

 

Может быть, окно открывает меня небу, и я слишком самонадеян, чувствуя себя одушевленным… Я – Тело, беззвучно растрачивающее тепло. Вот уже неделю природа беспробудно пьет: опухшие почки ольхи, пролежни луж. Да и форточка не удерживает себя в рамках, приходится силой ставить ее на место.

Проволока дождя под током. Окно – единственное, где Тело может чувствовать себя распахнутым. В тишине. Хорошо, что здесь никто громко не говорит о душе: как-то спокойней. Я много раз думал о том, что такое душа. Столько раз приходилось сталкиваться с ее эпитетами. Но с душой – никогда, даже в потемках. Сколько раз я спрашивал себя: от чего появляется плод человеческий – от соития двух Душ или двух Тел? И смеялся над собственной глупостью. А может, глумился над уставшим Телом…

Душа не соперник Телу. У Тела есть стиль. Тело неповторимо. Я не знаю Художника, который может изобразить душу. «Душечку» или «душонку», пожалуй, да. Эти – принадлежат Телу. А душу?

Люди много говорят о Душе. Там, где много говорят о Душе – Тело не в порядке.

Тело – это вершина творения, Душа – пропасть. Две субстанции, отрезанные фрезой Бога от солнечного сплетения. Отрезанные не равно. Тело – к радости, Душа – к боли. Жаль: и то, и это проходит…

С тех пор, как убывание Тела набрало скорость, я все менее восторжен. Поздно думать о Душе. Да и Боржоми давно запретили. Много ушло из того, что было. Моль времени от души потрудилась в шкафах наших представлений. Но от этого они не стали одушевленней…

Когда ничтожество становилось одушевленным,

то превращалось в никтожество,

никто нечеловеческое ему было не чуждо:

никто любило тоник, тонкие никотиновые кольца кальяна,

токайское белое и город Токио,

уж кто-кто, а никто лучше не знало,

кто значит много шуму из никого,

и в этом оно никтоже сумняшеся.

а кто не любил никто,

тот был и вовсе никем,

и как не стремился – всем стать не мог.

Потому что всем мог стать только тот, кто был ничем.

 

!!!!Утро. Длинный клин перистых облаков. Низко над кронами кленов. Ветер загоняет их за Разлив. Вечером они сядут на теплую воду озера, и будут ждать тишины, чтобы за ночь превратиться в туман. Туман – душа воды. Эта душа не отрывается от своего тела, она плоть от плоти. Просветляясь и исчезая, она снова возвращается в тело. В тело воды.

Тишина… Комфортный бесчеловечный период внутренней жизни. Лучшее время понять себя. Способ обострения мысли. В одиночестве… Но как защищается тело! Дьявольское либидо включает семенники, и абсцесс мудрости взрывается в нефритовом стержне. Chercher la femme – черную дыру, ломающую мужскую орбиту… Сколько черных дыр в моей жизни? Сколько раз я был вне истинного времени? Попадая в пространство женщины, время стремится к нулю. Мужской полет прекращается! Женская гравитация искривляет сознание мужчины, и его свет исчезает.

Чтоб я сдох, если это не Эйнштейновский коллапс! Тело – горизонт черной дыры, за которым исчезаешь навсегда. Если влетел, прошлого словно не было…

Иногда мне кажется, что энтропия составляет большую часть нашей жизни.

Старый дядюшка Зиги! Он все время достает меня своими интроспекциями, как будто больше некому наблюдать, как разрушается прошлое. Хотя бы зеркалу, оно-то не умеет врать. А мне по нескольку раз на день приходится проходить мимо правды. Дурацкое любопытство, с детства. По удивительному стечению обстоятельств, первые натуралистические импрессии поймали меня на улице Дарвина. В маленьком коммунальном дворике, с пованивающим дальняком на два очка, стоящем посередине. За ним были сараи для дров. Именно там, за бельевой растяжкой, на которой сушились женские рейтузы-двустволки и мужские кальсоны с ржавыми обломанными пуговицами на ширинке, я потрогал у Эльки одну маленькую штучку. Точно такую же, только неживую и холодную, разделенную на две половинки глубокой прорезью, я видел в Геленджике. Туда для привеса родители вывозили меня на море каждое лето. Но та штучка была неживая, а эта – теплая. Может быть, так казалось тогда: детская память так же туманна, как свет Андромеды. Эгоцентризм пятилетнего удивительно напоминает представления старого маразматика о том, каким он был сам в этом возрасте.

Свою маленькую штучку Элька погладила моей рукой.

– Что ты, как маленький, – сказала она. Потом, оттолкнув мою руку, хлопнула оттянутой резинкой себе по пупку и спросила: – Не нравится? Врешь, нравится, нравится. Мой папа, знаешь, как ее целует!

– У тебя? – спросил я.

– У меня, – сказала она с вызовом, – и у мамы…

– А у мамы зачем?

– Чтобы она ему сделала братика (она задумалась). Знаешь, я тоже могу тебе сделать братика.

Она неожиданно оттопырила мои трусы и посмотрела внутрь: – Только у тебя дура совсем маленькая.

– Сама ты дура.

– Да ты не обижайся, мама так папину называет.

Вот она, та самая, с прорезью, в мелких черных пятнышках, точь-в-точь похожая на Элькину – лежит у меня на столе. Я прикладываю ее к уху и слышу море. Ракушка. Это память. Все, что осталось от улицы Чарлза.

Улица, которая проводила перпендикуляр к нашему дворику, называлась Ходоёт Эмель Бекле, по крайней мере, так я запомнил…

Облака… белогривые! Да не было их вообще… Пе?кло. Все лето – настоящая африканская Соляра. Ни одного облачка. Там, где пересекались улицы Ходоёт Эмель Бекле и Чалза Роберта Дарвина, не было никаких облаков. Бесконечной ослепительной голубизны батист был натянут над моим детством. Этот волшебный купол накрывал все: немецкий трофейный велик, грозди жирной вкусной акации, арбузы, черную икру, которую привозили с огнёвок, смоленые днища перевернутых баркасов, неисчислимое количество разноцветных стекляшек под босыми ногами, мослы, маялки, керосинщика Гумера, золотаря дядю Гору, и за все лето мог ни разу не уронить ни одной капли дождя над песчаными отмелями Кутума, возле сетевязальной фабрики, где я (не помню как) научился плавать.

Я не был шелковым. Шелковый путь прошел мимо.

А здесь, на севере не носят батиста. Природа не принимает, слишком густа: черное небо над черной землей. От осени до весны. Томная красота породы.

Южное небо терракот любит. Божественный кобальт, не в пример человеку, разборчив. Он ищет в людях краски, чтобы в возбужденном пленэре не иссякала жажда кровосмешения. Юг – это либидо. Север – воспоминания о нем. Медленное воспоминание.

В России, на севере, медленное время позволяло разбрасывать камни, и все, что потом удалось собрать по-быстрому – Петербург. Остальное за пазухой или на сердце. Кто как хранит.

С того времени, как Элька оттянула резинку на моих трусах, началось моё движение к северу…

 

Итиль

 

Вспоминая глинистые края, где под ливнем вязкая колея,

Где встречаешь верблюда чаще жилья,

Где пастух-татарин вдогонку кричит – «Кая

Барасым?», не стыдись за смешную слезу: ни ты, ни я

Никогда уже больше не сможем украсть

У Эрота скупого бесстыжую страсть Высшей силы.

Хуже – если finita la тело высушит до нуля, так, что сам ты, а не земля,

Станешь пухом. И не сможешь на манер бикфордова шнура

По листу гнать искру в ночи, острием пера

Высекая огонь. И сложить триста лучших строк до немого утра.

Пусть умрут за меня, как спартанцы за Фермопилы.

 

Не помню, какая из трехсот строк была первой, но, возможно, именно она и была лучшей. В десять лет лучшие строки приходят десять раз на дню, и снисходительный взгляд отца, закаленный солнцем русской поэзии, не оставляет сомнений в задатках таланта.

О, нет! Меня не ставили на стул в присутствии гостей.

Вот, видите, даже эта строка, отдающая сермягой прозы, не что иное как пушкинский ямб, а может быть, даже сам Самуил Яковлевич или Агния Львовна оргазмировали по ночам ямбом, заплетая дидактику в стройные строки стихотворений. Хотя, как говорил отец – у каждого начинающего поэта должен быть хороший стул, но не обязательно при гостях. Афористичность отца крепко наследила в моем гипоталамусе, и сильно повзрослев, я добавил к этому изречению скромное уточнение: настоящий поэт должен уметь хорошо кончать.

Честно говоря, после солнца русской поэзии мне уже ничего не светило. Но тогда по невежеству, я этого не осознавал. Лучше не знать, иначе поймешь, что все, что ты написал, уже кем-то написано. В мире нет ничего нового, кроме новостей о собственной смерти…

 

Я бежал из низовьев имперской реки,

резанув пуповину, завязав мертвый узел, остряки

в тех местах говорят: – Не умеешь в воде пердеть – не пугай рыбу.

А на Севере среди памятников легче смердеть:

за компанию и жиду могут поставить глыбу.

Здесь избыток гранита, и уже не убогий приют

чухонца, ныне ставшего лучшим в Европе, привьют

существительность речи и языческую любовь к истуканам,

знать, Евтерпа, одна из Муз, продолжает своих рабов

умножать, доставая из ничего – то Катулла, то Артюра Рембо,

то Иосифа, то Имярек, заставляя пигмеев уверовать в Великанов.

 

А зря. Я про великанов. Бывает, что и у них дура оставляет желать лучшего. Если бы Элька тогда, во дворе на улице Дарвина не оттянула мою резинку, я бы так и продолжал верить.

Теперь сомневаюсь, не слишком ли много веры для такой короткой жизни? Женщины – вот кто спасает нас от нее. От веры или от жизни? Зануда обязательно попросил бы уточнения. Но я бы не стал настаивать на чем-то одном. Настаивать дело настоятелей. Сейчас, я уже вряд ли смогу вспомнить причину, по которой началась моя причинно-следственная беспорядочная связь. Но Та, которая в этой связи лишила меня неприкосновенности, резину уже не тянула. Мне повезло.

То, о чем так долго не говорили большевики, сделала женщина.

Она была тем самым мигом между прошлым и будущим, за который держаться было глупо. Это был крупный шаг в развитии моей гетерономии. Женщины вытеснили всю романтическую воду из моей и без того ненасыщенной жизни. Слава Одину! Я поклоняюсь ему как коллеге-язычнику.

Упреки за филологический снобизм, за маниакальное увлечение сексуальными изысками я слышу постоянно, но кому, как не мне – человеку тяжелой судьбы и легкого поведения рассуждать об этом. Чего мне стоило отказаться от обсценной фразеологии, которая закладывает в сознание шестилетнего отпрыска советских интеллигентов великий дух народности. Ею были исписаны все заборы во владениях Ходоёт Эмель Бекле, а так же неприступные стены городского кремля, фасад музыкальной школы и дом санитарного просвещения, находящийся в бывшей татарской мечети. До пяти-шести лет, разговаривая только на своём, татары виртуозно вплетали русские смачные трех и пятиэтажки в скупую фонетику тюркской речи. Грузчик Эмель Бекле, правда, был персом, но это никак не навредило, а наоборот, еще сильнее подчеркнуло интернациональность отборного русского мата. Все эти высоконаучные этимологические положения для нас с Элькой тогда не имели большого полового значения, так как наши отношения укреплялись исключительно тактильным путем, в результате чего, впоследствии, Эльвира Гумеровна увлеклась дактилоскопией и оказалась в органах глубоко внутренних дел, что было верхом симпатии к ней Всевышнего. Забегая вперед, замечу, что наша будущая встреча с лейтенантом Эльвирой Гумеровной прошла в теплой и конструктивной обстановке, мы – стали эхом друг друга, но оно оказалось недолгим. И мне не за что его упрекнуть.

Упреки вообще не дают результата, особенно когда они справедливы. В лучшем случае они укрепляют убеждение, что все, что ты делаешь – это стиль, и что без стиля не может быть и речи об исключительности.

Отец представлял меня инженером, когда сам я из себя еще ничего не представлял. Вечная проблема отцов. Укротитель великого и могучего Иван Сергеевич Тургенев, глубоко ошибался: у детей проблем нет вообще, разве что опасения, что они могут возникнуть, если отец застанет за сигаретой, за бутылкой портвейна или за голой девушкой. Но это только добавляет адреналина.

Отрочество южно-российского провинциала в корне отличается от юношеской планиды столичных или северо-западных антропонимов, охлажденных примесью чухонского гемоглобина. Из таких вот и получаются словоохотнорядцы Прилепины или на исключительный казус Топоровы. Российский юг, взрастивший на осетровой икре Тредиаковского и Хлебникова, как ни странно не баловал интеллектуала, несмотря на изобилие фосфора. Моя же исключительность состояла в том, что после второго курса технического института меня исключили за незнание формулы спирта, хотя сдавал экзамен я уже третий раз и после крепкого бодуна.

– Вы, я вижу, неровно дышите к спирту, – съязвил принимающий экзамен дедусь.

– Скорее от спирта, – нагло ответил я.

– Поэтому для прочистки дыхания, я вам и ставлю неудовлетворительно.

– Значит, теперь мы на равных, мы оба не удовлетворены.

– Зачетку я оставляю у себя, вам придется зайти за ней в деканат, – сказал он нервно, – декан Артем Захарович получит от меня докладную.

В институтском парке ста семидесяти пяти кубовый «Ковровец», стоя на одной лапе, дожидался меня в компании с ярко-красной трехсот пятидесяти кубовой «Явой». Она ослепительно заигрывала никелировкой. Болт сидел на разрушенном постаменте рядом.

– Ну, алкалоид, – он далеко заплюнул тлеющий бычок «Джебела». Что, очередная подсечка?

Его щеки сделали изо рта параболу до ушей: – А ты не загадал загадку этому химику, если ему дать миллион мандавошек, чем бы он их выводил? Было не смешно.

–Ладно, шпорь своего хохла, нас ждут в «Кировском ресторане» – сказал Болт.

«Кировским рестораном» золотая молодежь называла небольшой сквер в самом центре города, где стоял памятник С.М. Кирову

 

По вечерам над рестораном,

где знойный воздух воспухал,

мы пили рядышком с тираном,

а он стоял — не возбухал.

 

Этот экспромт был не первым на моем тернистом пути в инженерию. И я очень надеялся, что не последним. Сергей Мироныч в гимнастерке и в галифе, стоял как Командор в центре сквера спиной к главпочтамту, и вытянутая вперед его рука, полная голубиного помета, указывала на телефонную станцию. Это было очень символично, так как голуби были замечательными связистами. Экспроприированные еще в феврале восемнадцатого, телефонка и почтамт – были главными вещдоками революционной доблести знаменитого комиссара. На глухой стене здания, перекрывающего сквер справа от Кирова, были выбиты его собственные золотые слова: «Если по совести сказать, так хочется жить и жить…» Фраза почему-то обрывалась, и это наводило на ренегатские раздумья, что он –Мироныч мог этого хотеть и без совести. Но душещипательная строка, оканчивающаяся многоточием, оставляла недвусмысленную загадку, которая однажды была разгадана неуловимым завсегдатаем «Кировского ресторана».

В один прекрасный вечер (как раз в тот самый, когда мы с Болтом…) в «Кировском ресторане» появилось много милиционеров. Они вывалились из старого обшарпанного «козла». Среди этих белых опогоненных безрукавок я разглядел Эльку, лейтенанта Эльвиру Гумеровну Васильеву, только что испеченную выпускницу средней школы милиции. Бригада блюстителей перекрыла подход к стене, на которой была цитата, и худенький сержантик мокрой тряпкой безрезультатно пытался стереть неугодную фразу, дописанную крупными черными буквами. Стремянка была короткая, и он с трудом дотягивался до слов, нанесенных битумной краской, а даже если бы и дотянулся, краску было не смыть. Что-что, а битум советские нефтяники делали на совесть.

Здесь я должен, говоря милицейским языком, обратить внимание еще на один эпизод: Эльвира Гумеровна, поднявшись на несколько ступенек по стремянке, потянула сержанта за штанину и попросила его спуститься.

– Мне необходимо снять отпечатки пальцев,- сказала она,- иначе мы не найдем того, кто это сделал. – Товарищ майор, – обратилась она к старшему, – попрошу всех присутствующих в сквере задержать, злоумышленник может оказаться здесь.

Она вынула специальные экспертные принадлежности, забралась на стремянку и кисточкой ловко сняла со стены невидимые отпечатки, которые по ее убеждению должны были остаться возле черных букв. Затем она попросила всех присутствующих подойти для сдачи отпечатков. Мы с Болтом только подъехали и сразу попали. Эльвира Гумеровна была чрезвычайно деловита, к ней выстроилась целая очередь. Не поднимая взгляда, она записывала фамилии в журнальчик и прокатывала пятерню за пятерней. Наконец, взяла мою руку. Я почувствовал странное возбуждение, как тогда, в детстве, под постиранными кальсонами, за сараем. Прошло больше десяти лет, как мы не виделись. Ее рука как-то странно отдернулась, отчего майор подозрительно уставился на меня. Длинные ресницы Эльки взлетели к тонким бровям, и в больших глазах я увидел густые капли янтаря.

– Имя,- автоматически спросила она.

– Ходоёт Эмель Бекле,- сказал я серьезно. Элька покраснела, но не смутилась. Она не стала брать у меня отпечатки, и, повернувшись к майору, попросила: – Этот товарищ пусть подождет на скамейке, пока я закончу. Меня отвели в сторону. Болта откатали с обеих рук, и он пытался оттереть пальцы носовым платком. Присев на лавочку, я, наконец, посмотрел на объект происшествия и не смог удержаться от смеха: к фразе Кирова «Если по совести сказать, так хочется жить и жить…» малярной кистью было приписано «с лучшей проституткой нашего города – Марго».

Все это могло бы показаться абсолютным вымыслом, если бы не всамделишная Марго, некоронованная бандерша местной подпольной гильдии проституток. Ее знали не только во внутренних, но и во внешних органах бескрайнего южного региона. Подозреваю, что и контора глубокого бурения, еще со времен НКВД пользовалась ее незаменимыми услугами. По всем прикидкам, Марго было лет семьде… нет, столько ей нельзя было дать, она, несмотря на полную изношенность, давала сама, причем всем, от семнадцати до пятидесяти девяти. В качестве неоспоримого аргумента в пользу цифры 59, на которой она, как правило, обрывала интерес к мужчинам, приводилась цитата из доклада шестидесятилетнего Леонида Ильича, о том, что мужчины в стране умирают как раз в этом критическом возрасте, и она панически боялась, что кто-нибудь из них умрет прямо на ней.

– Но Леониду Ильичу я бы дала, – сказала она однажды, и знаете, почему? Да потому, что он – Генсекс. Рассказывали, что в те славные времена, когда лозунг отца народов «Кадры решают всё» был очень актуален, она поставляла лучшие кадры для стойких членов партии на обкомовские дачи.

Пока я ожидал на скамейке, в сквер въехала автовышка, и рабочий с помощью молотка и зубила срубил черные слова, дописанные к цитате. Через некоторое время прокат отпечатков закончился, милицейский наряд отбыл, и Эльвира Гумеровна присела рядом.

– Вот так встреча… – сказали мы в унисон и рассмеялись.

– Эль, ты мою руку узнала? – я сразу пошел ва-банк.

– Ты это о чем? – она абсолютно не казалась смущенной.

– А я твою руку запомнил навсегда, – сказал я. – Кстати, хочу обрадовать: моя маленькая дура уже подросла.

Элька прыснула и закрыла лицо руками. Сквозь ее пальцы было видно, как искрились дьвольские янтаринки.

– Ладно, это дело надо отметить, – предложил я. – Ты как?

– Но, если будешь плохо себя вести, я тебя арестую.

– Считай, что уже. У меня здесь мотоцикл, — сказал я, вставая. – Маршрут сама закажешь или я придумаю?

– Поедем ко мне, – сказала она так, будто это было привычным делом.

– В какой район?

– Не поверишь… – она подмигнула,– на улицу Дарвина. Родители в прошлом году получили квартиру в «Звездном», а я осталась. Как говорит мой учитель полковник Демин, у сотрудника внутренних дел должна быть своя внутренняя глубина жизни.

– Чтобы так хорошо запомнить, надо часто бывать под полковником.

– Дерзишь? Я офицер или кто!

Я прокачал топливо и завел мотоцикл. Подъехал Болт на сверкающей Яве: – А я? — заканючил он.

– Вам я пришлю повестку отдельно, молодой человек, – улыбнулась Элька. Мы отъехали. Болт на форсаже обогнал нас и, дав три клаксона, скрылся за мостом.

Движок «Ковровца» лупил на полную, и мы неслись по полупустой набережной канала.

– Эль, у тебя выпить есть, – обернувшись, крикнул я.

– Нет, я не пью.

Я даже притормозил: – Совсем?

– Редко… Я же одинокая женщина.

– А женихи?

– Только муж, – громко сказала она мне в ухо.

Я притормозил еще раз.

– Чё тормозишь, муж оказался не дюж, сдулся.

– Это ты тормозишь, то муж, то – сдулся. Раз он сдулся, значит, ты его надувала.

– Ладно, остряк, – она руками перехватила меня за пояс.

Было по-летнему жарко. Уже от самого перекрестка я почувствовал родной запах дальняка, и через полминуты заглушил движок возле старой покосившейся веранды, которая не подавала признаков заселенности. Два окна Элькиной квартиры по сравнению с соседскими, которые также выходили на веранду и тянулись по всей ее длине, были чисты и изнутри убраны тюлем. Остальные зияли безжизненной пустотой. Дверь, которая раньше закрывала вход в общий коридор, была срезана с петель, и в проеме висел длинный металлический крючок, когда-то служивший ночным запором. На месте сараев росла высокая трава, и узкая тропинка в сорняках уползала на соседскую территорию к дому сапожника Ардаваса. Его голубятня была пуста.

– Не удивляйся, – сказала Элька. Два месяца назад все переехали в район Первомайского ремзавода. А я отказалась. Управление через полгода обещает квартиру в Кузнецах.

– А в доме напротив кто?

– Из наших – никого, все новые, только старуха Мельцер. Но ей уже, по-моему, лет девяносто.

Я пристегнул мотоцикл к перилам.

– Проходи, — она отворила дверь в квартиру.

– Да, слушай, магазин-то здесь есть? – спохватился я.

– На Бакинской, в высотке.

Я возвратился через пятнадцать минут.

–Вот – дурак, совсем забыл спросить, что ты пьешь, взял «Мерло».

– Все равно, я же почти не пью. Она нарезала салат из помидоров, поставила хлеб, баночку осетрового балычка. – Это у меня от родителей, дома я ем редко. Поздно прихожу. Обедаю в Управе. Ты сам-то в семье, со своими?

– Конечно. Я еще маленький, только учусь.

Она отпила из высокого стакана и внезапно расхохоталась: – Все у тебя не как у людей, сам маленький, а дура, говоришь, уже подросла, надо же, черт, вспомнил!

Я перевел разговор: – Гостей не ждешь? – вопрос был дурацкий. Но она спокойно ответила: – Жду. Уже два месяца… – она сделала паузу. – Один погостил полгода, и съехал. Ладно, не будем о смешном.

Честно говоря, я не ожидал, что Элька станет такой девахой: высокая, стройная, симпатичная, с юмором. Черное каре очень гармонировало с ее смуглой кожей. Милицейская форма ей шла, в ней она смотрелась еще сексуальней.

– Все так неожиданно, быстро. Я даже форму не успела переодеть, – сказала она, заметив мой взгляд. – Сам знаешь, здесь пока переоденешься… Удобств нет, красоту наводить долго.

– А летний душ сломали? – я явно обозначал свои намерения.

– Хочешь спинку мне потереть? Нет, не сломали, живой. Вода ночью как парная. Сейчас я одна пользуюсь. А помнишь, раньше на всех не хватало. По полдвора – через день мылись.

Она сама разлила вино.

– Вот квартиру получу, в Москву в академию МВД поеду.

– Я тоже.

Она не поняла: – Что тоже, в академию МВД?

– Да нет, уехать хочу из Итиля.

– Но перед отъездом душ, хотя бы, примешь? – снова рассмеялась она.

Элька начинала мне нравиться с еще большим ускорением. Я, конечно, списывал свое настроение на вино, но ее стеб и кураж заводили меня капитально…

Не буду лицемерить. Мы с Элькой абсолютно не задавались вопросом «а, что скажут соседи?», их просто не было. Никого. В радиусе пятидесяти метров. Некому было стучать в стенку, взывать к морали, вызывать милицию, тем более, что милиция была уже здесь. Не знаю, был ли ямбический темп строки Лермонтова «Кавказ подо мною, один в вышине…» плодом его сексуальных страданий по С.М. Виельгорской, но мне тогда казалось, что никакой кавказ со всем его бешеным темпераментом не сравнится с многостопным хореем, который издавала панцирная сетка Элькиной кровати. О! Если бы внутренние органы всей страны работали с таким же рвением!

Воды в душе хватило как раз. Слов не было, и вставить их было никак.

Потом, я много раз убеждался, что язык тела гораздо честнее и глубже звуков любви.

Старый двор… запах Элькиного тела остался там. Никогда больше я не видел ее. Может быть, в этом и таится необъяснимая сила нашей памяти.

Пятна. Памяти. Они лежат в какой-то своей глубинной галактике. Процесс переживания не имеет ничего общего с их способностью всплывать. Это зависит от квантового потока Либидо. Мертвое слово «либидо», но как тщательно оно отделяет настоящее от случайного. Смерть же делает это гораздо жестче и в отличие от либидо единственный раз.

 

Время шнурованных мячей, парусины, женских рейтуз, керосина, стекольщиков, золотарей,

перьев номер одиннадцать, невыливаек, циркулей, циркуляров,

свободу – Анжеле Дэвис, закрома – родине, пункт номер пять – еврей…

о, великий, могучий, правдивый – ты один мне поддержка в тысячах экземпляров

Хэмингуэйя, Кафки, Уильямса, Сэлинджера, Камю,

полный трамвай желаний, обелиск, триумфальная арка

любви,

теперь только бы вспомнить к кому…

все уже – тени в раю, Санта Мария Эрих, всего лишь, ремарка

к энциклопедии нашей жизни, теперь сослагать

даже собственным наклонением – глупо, тужиться, жить не по лжи,

но если, хотя бы раз получилось гениально солгать,

пусть над пропастью, пусть во ржи,

значит, все-таки, она вертится…

 [/spoiler]

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ…

0 Проголосуйте за этого автора как участника конкурса КвадригиГолосовать

Написать ответ

Маленький оркестрик Леонида Пуховского

Поделитесь в соцсетях

Постоянная ссылка на результаты проверки сайта на вирусы: http://antivirus-alarm.ru/proverka/?url=quadriga.name%2F