ЕФИМ БЕРШИН. Стихотворения.
* * *
На меня из тучи бородатой
пялится, глазеет с давних пор
то ли зритель
то ли соглядатай,
то ли вор.
Я в постель ложусь, не раздеваясь,
и не сплю, как горная река.
Кто-то смотрит, словно издеваясь,
и свистит, как клакер, с потолка.
Робко прячусь, как окно, за шторы,
нищий, словно кладбище ворон.
Только воры, воры, воры, воры
на меня глядят со всех сторон.
Кто-то шепчет и шуршит над ухом,
и сулит награду, и поёт…
Словно я и вправду нищий духом,
и приидет царствие моё.
* * *
Хочу к Иисусу Христу,
туда, где луна – коромыслом,
где черных ночей пустоту
еще не заполнили смыслом.
Где воет, как раненый зверь,
песок, перемешанный с ветром.
И слово, скользнувшее в дверь,
еще не назвали заветом.
Туда, где у самой воды
пока не устроены церкви,
и цели еще не видны
и даже не выбраны цели.
Где спит на заре Назарет,
как в обмороке глубоком,
где юный еще назорей,
пока не назначенный богом,
в застолье к исходу поста,
хвалу принимая и ругань,
целует Иуду в уста,
как самого близкого друга.
* * *
Беспокойный выблядок пустынь,
камень человеческого рода —
Господи, я тоже чей-то сын.
Просто затерялся средь осин
в чреве персонального сугроба.
Из-под рук уходит ремесло.
Жили-были. Выжили. Но вместо
озера — разбитое стекло,
голая равнина из асбеста.
Господи, куда нас занесло?
За какой случайный поворот?
По какой затейливой спирали?
Я украл или меня украли —
кто его сегодня разберет?
И свистят за лесом поезда,
словно стрелы из тугого лука, —
в никуда уходят, в никуда.
На хвосте оставленного звука
одиноко плещется звезда.
* * *
Что теперь говорить? Что летаю? Нет, не летаю.
Нет, летал когда-то.
Когда-то и это было.
Хоть бы раз поглядеть на далекую эту стаю,
что меня на этой земле позабыла.
На земле, на которой все меньше и меньше места,
как в купе отцепленного вагона.
А вдали – луна, как брошенная невеста,
разрыдалась звездами в полнебосклона.
Что теперь говорить?
Я ведь тоже когда-то вызрел
в том краю, где растет виноград и алеют вина.
Я забыт, как на поле боя забытый выстрел,
выбирающий цель, которой уже не видно.
* * *
Ночь глуха.
Ни ангела, ни вора.
Никого. Из почерневших туч
хлещет дождь. Не вышло разговора.
Видно небо заперто на ключ.
Тайный, словно книга иноверца,
зыбкий, словно тени при луне,
ты зачем кинжальной болью сердца
по ночам являешься ко мне?
Я не знаю, как тебе молиться.
Я твоих творений не читал.
Я безумен.
Я един в трех лицах.
Я устал.
Я бешено устал.
Желтый лист, размазывая краски,
гасит в луже огненную медь.
Я устал, как Арлекин без маски
устает кривляться и шуметь.
Но опять не вышло разговора.
Ни любви не вышло, ни суда.
Ночь глуха.
Ни ангела, ни вора.
Лишь одна холодная вода,
да сырой дурак у светофора.
* * *
Ничего не прошу – ни хлеба, ни очага.
На иконе окна под музыку листопада
догорает тополь,
гаснут Твои стога
потому что – осень.
И мне ничего не надо.
Догорает тополь.
Время медленно движется к октябрю.
И, мгновенные истины у дождя воруя,
нет, не «дай» говорю,
«возьми» — Ему говорю.
Потому что сегодня я дарую.
КРЕЩЕНЬЕ
Нам далеко до Иордана,
где струи, вязкие, как сок,
сочатся столь же первозданно,
как солнце, воздух и песок,
где к северу от Бет-Шеана,
что солнцем выкрашен, как хной,
толпа смиренно не дышала
в немыслимый крещенский зной.
Слепцы, погонщики верблюдов,
менялы и поводыри,
и множество другого люда
стояли молча до зари.
Они искали место Богу
и суть, и формулу. И вот
спокойно обрели свободу
в купели иорданских вод.
Нам — далеко.
В снегу — осины.
Из сруба выперла скоба.
И весть о Человечьем Сыне
доносит хриплый лай собак.
Зато соседка на Крещенье
всех разом соберет к столу
и, наспех вымолив прощенье
у складня в вышитом углу,
достанет из печи просфоры —
вся распаленная, в золе.
Но тем решит проблему формы
и места Бога на земле.
Триптих
1.
А мне господь не дал проводника.
Не понимая, где восток, где – запад,
сорвавшись, словно сука с поводка,
бегу, ориентируясь на запах,
под бесконечным ливнем октября,
по осени, по прошлогодней гнили,
мне черт – не черт,
Вергилий – не Вергилий,
а впереди – ни дна, ни фонаря,
ни улиц, ни зарубки на пеньке,
ни звука.
Лишь у мусорного бака,
задравши лапу, писает собака,
рисуя схему жизни на песке.
2.
Зачем дорога, если нет конца
дороги?
Для чего в краю осиновом,
играя роли сына и отца,
не быть, по сути, ни отцом, ни сыном,
ни мастером, ни глиною? Зачем
продрогшим псом под бесконечным ливнем,
изнемогая от житейских схем,
бежать стремглав за журавлиным клином?
Свободы нет!
Незримый поводырь
меняет вечность на часы и годы.
Но горизонт, изъеденный до дыр,
еще таит иллюзию свободы.
3.
Как хочется на круге на шестом
или седьмом, когда иссякнет вера,
остановиться, возвратиться в дом
и в дураках оставить Люцифера.
Но нет уже ни дома, ни крыльца
в пространстве, где ни выхода, ни входа.
Как сладостна, как гибельна свобода,
лишенная начала и конца.
Ревет огонь. Изнемогает ночь.
И прямо посреди кипящей бездны,
выламываясь из привычных нот,
безумствует симфония победы.
* * *
Памяти мамы
Собака лает.
Ветер носит.
Луна бежит на поводке.
Внезапно выпадает осень,
гадая ливнем по руке.
И клен, лишившийся убора,
метлой гоняет лунный челн.
И жизнь, калиткой без забора,
скрипит неведомо зачем.
А что нам надо было в мире?
Заполнить пустоту листа?
Я тоже в придорожном тире
когда-то мазал сто из ста.
И, слава Богу, — шиш в кармане,
вода в ладони да тоска
внезапная, как мысль о маме,
уснувшей посреди песка
в чужой измученной пустыне,
где царствует верблюжий зной,
и память о заблудшем сыне
едва влачится за страной,
где нет ни осени, ни снега,
ни ливня, чтоб ночами лил.
Одно расплавленное небо
лежит на выступах могил.
Две жизни в их пути недлинном
пытаюсь нанизать на нить.
Но это небо с этим ливнем
мне не дано соединить.
ЧУЖИЕ НЕБЕСА
Маргарите Крапчан
Ты помнишь старый сквер на берегу лимана?
Сочился из окна задумчивый кларнет.
И пахло сентябрем.
Но из-за океана
ты помнишь этот сквер?
Его сегодня нет.
Ты помнишь этот дом? И за забором, рядом, —
еврейские зрачки продолговатых слив?
И плакала лоза осенним виноградом.
Ты помнишь этот дом?
Его уже снесли.
Ты помнишь тихий Днестр в эпоху листопада
и лодку, что тайком забилась в камыши,
и девочек в трико… и мальчиков…
Не надо.
Не надо вспоминать.
Они уже ушли.
Ушли. И никуда от этого не деться.
И тополиный мир, пропоротый насквозь,
как тот футбольный мяч, что мы гоняли в детстве,
скукожился и сник, насаженный на гвоздь.
И стайки воробьев, трещавших без умолку,
как взрывом отнесло за близлежащий лес.
Ты думаешь легко бездомному осколку
рассеянно скользить среди чужих небес?
А надо мной — сугроб. И тучи — как из стали.
И чудо из чудес: коты загнали пса.
А, впрочем, напиши. Я думаю, доставят
по адресу: Восток, чужие небеса.
ЧЕЛОВЕК ПАРАЛЛЕЛЬНОЙ ЭПОХИ
1.
Когда телефон замолчал и умер,
а часы показывали все, что хотели,
и только сверчок верещал, как зуммер,
наискосок от моей постели,
я понял, что наконец-то вышел
из времени, из его объятий сучьих,
как язык — из азбуки,
сок — из вишен,
оставив деревьям гнилые сучья.
А за окнами так же теснились ели,
пахло псиной,
и печка давилась поленьями,
и ворота долго еще скрипели
там, по другую сторону времени.
2.
Человек параллельной эпохи,
убежавший от Судного дня, —
и не то чтоб дела мои плохи,
просто больше их нет у меня.
Разве это серьезное дело —
неожиданной прихоти для
выковыривать душу из тела,
словно зернышки из миндаля?
3.
Когда я так не вовремя уснул,
когда мне изменило чувство меры,
когда из дня, из месяца, из эры,
из времени неслышно ускользнул,
меня всю ночь искали на снегу
мои собаки, женщины и дети.
Я понимаю, что за все в ответе
Но ничего ответить не могу.
Опять горнист исход трубит,
подталкивая к землям дальним.
Но тополем пирамидальным
я насмерть к берегу прибит.
Пространство — фикция. Оно
к себе притягивает страстно
лишь тех, которым не дано
перемещаться вне пространства.
И лист тускнеет, как медаль,
в грязи родного бездорожья.
Но он не улетает вдаль —
он умирает у подножья.
* * *
Сереет небо из пластмассы,
кончается Четвертый Рим,
цветет неон, внимают массы
евангелию от витрин.
Горит, горит реклама пиццы,
крадется улицей стена,
и бьется тень самоубийцы
возле открытого окна.
Брожу по улицам без прока,
а так, чтоб только грязь месить.
Чем меньше на Москве пророков,
тем больше на Москве мессий.
Они пришли. Я знаю цены
на водку и газетный лист.
Спокойно, как актер со сцены,
скрываюсь в бешенство кулис
пока толмач толмачит бодро
и переводит, как с листа,
язык беспомощного бога
на жирный дактиль живота.
ДИПТИХ
1.
Самоубийство
длиною в апрель,
прыганье в окна,
печатные лица,
дни, близорукие, как нонпарель
с полуистлевшей газетной страницы.
Женщины — вскрытые вены весны.
Кровью — в тумане,
как в смоченной вате,
падают вниз на качелях вины,
определяя, кто виноватей.
Кто виноватей, безжалостней?
Кто молча уходит в разбухшее поле
так, как с крючка опадает пальто,
не достигая заветного пола.
2.
Женщина в доме — ни дочь, ни жена.
Дочь и жена в двуедином наряде.
Бродит по дому живая волна,
словно сирень в придорожной ограде.
Бродит свобода, как бродит вино,
распространяя божественный запах.
Все облака улетают на запад.
Или уже улетели давно.
Женщина в доме. Апрель. Кутерьма.
Я задыхаюсь в свободном полете,
не осознав, что свобода — тюрьма,
скрытая в камере собственной плоти.
Впрочем, ни дома уже, ни жены.
Все растворили апрельские воды,
вдруг обнажившие лик сатаны
на оглушительной свадьбе свободы.
* * *
Распахни свое зеркало настежь и тихо войди
в этот мир, отразивший закат и дыхание лилий.
Там такие же сумерки нынче и те же дожди,
что сперва на Волхонке, а после на Сретенке лили.
Распахни это озеро настежь, как створку окна,
и узнаешь, что время – всего лишь налет зеленеющей ряски,
за которой светло, за которой у самого дна
возвращаются годы и живо меняются краски.
Там твоя электричка трубит, словно юный горнист,
покосившийся сруб устает за забором скрываться,
и такие же яблоки также срываются вниз
с обессиленных веток, как мне доводилось срываться
и в московскую черную ночь уходить налегке,
позабыв обо всем, позабыв о ночлеге и хлебе.
Никогда я не стану синицей в твоем кулаке.
Я твой вечный журавль.
Я твой крик в остывающем небе.
* * *
Елене Черниковой
Осенний обморок. Лысеющий ноябрь.
Осколки листьев – августа осколки.
Жизнь погружается, как Китеж в Светлояр,
на дно заиндевевшего поселка.
Осенний обморок. Изнемогает дол.
И так пугает дальний грай вороний,
что так и хочется запрятаться в подол
добропорядочной Февроньи.
Осенний обморок. И медленно на нет
сошла луна сверкающей подковой.
И тихо так. И пробуется снег
на роль врача в больнице поселковой.
Как хорошо, что мы теперь вдвоем,
и снег приносит истины простые,
о том, что мы еще переживем
и тишину, и зиму, и Батыя.